О наших родственниках-конях, что общего у «Битлз» и Дон Кихота с Санчо Пансой, о высоком разрезе и мобильном телефоне в зрительном зале, об одиночестве и принципиальном разговоре в первой части беседы Игоря Скляра с Владимиром Легойдой.

Вторая часть беседы.

«Парсуна» — авторская программа на канале «СПАС» председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, главного редактора журнала «Фома» Владимира Легойды.

Здравствуйте, уважаемые друзья. Мы продолжаем писать «парсуны» наших современников. И сегодня у нас в гостях Игорь Скляр. Игорь Борисович, это большая радость для меня. Пять тем: «Вера», «Надежда», «Терпение», «Прощение», «Любовь». Перед тем как мы к первой теме перейдем, вопрос пролога. Как сегодня, здесь и сейчас, вы бы ответили на вопрос, кто вы?

Игорь Скляр

Актер театра и кино, певец, музыкант. Народный артист Российской Федерации.

Я немолодой мужчина, который едет на лыжах с горы.

О как. На лыжах с горы.

Это не загадка. То есть применять обороты типа «мне кажется» или «я думаю»… я буду говорить только про то, что глубоко запечатлено в моем собственном опыте и в моих знаниях на сегодняшний день. Когда мне было 17, я приезжал в разные столицы завоевывать. Когда мне было 30, я пытался… то, что, как у поэта, — дойти до самой сути. А сейчас я понимаю, что многое… как-то у Жванецкого, по-моему, было: я уже никогда не буду космонавтом, я уже никогда не буду знаменитым художником, никогда не буду… ну и так далее, и так далее, много кем не буду. Но настало время, когда ты спокойно относишься к тому, кто ты есть. Вот это я могу про себя сказать. Ну, кроме всего остального, я такой, вроде как почти каждый вечер выхожу на публику. С другой стороны, я по учетной специальности рядовой-кавалерист, а по должности коновод-трубач. Поскольку я служил в кавалерии, и это во мне живет… даже не могу сказать, что с тех пор и до сих пор, а это же раньше еще, из родственников, за много или за несколько поколений до меня самого. И как раз, может быть, и наступило то время жизни, когда… я не помню, кто это сказал, чем дольше я живу, тем меньше люблю людей, а больше люблю собак. Я вдруг понимаю, что тебе просто необходимо, как лекарство, которое ты пьешь каждый день, так и приехать на конюшню, и побыть со своим конем: поскакать, позаниматься, поговорить, пообниматься, покормить — ну, пообщаться.

А любовь к лошадям — это следствие службы в кавалерии или служба в кавалерии связана с любовью к лошадям уже тогда?

Нет, вообще в моей судьбе всё настолько, казалось бы, не связано. У меня много случай определял все мои повороты во всем — в биографии, в судьбе, в жизни, во встречах. Или встречи определяли, не всегда в положительную сторону. Я застал то время, когда еще в ночное ходили, когда у сестры моей бабушки конь был на дворе. Как раз я еще в школу не ходил, и тогда обязывали часто владельцев лошадей сдавать их в колхозную конюшню. Это при Хрущеве еще было. И я помню этого коня, на котором ноги вот так были. Ну, я был маленький, я не мог обхватить ногами его, настолько он был…

Еще один вопрос, если можно. Я просто, как собачник, понимаю, что собаки очень умные, по крайней мере бывают. А вот про лошадей слышал разное от тех, кто лошадей любит. И в том числе и такое, что все разговоры про ум лошадей, он: да, лошадь не умное животное. Вы бы согласились?

Не знаю. Знаете, это как про родственников спрашивать. Я без шуток.

Интересно.

Когда пытаются рассуждать о том, что это наши братья меньшие, я бы так не сказал. Они скорее наши родственники, особенно с кем мы живем бок о бок. Это родня, какая-то… Да, ты понимаешь, что у тебя полушария работают гораздо интенсивнее как бы, предлагают больше вариантов. А у них нет. Они очень по-своему… даже не по-своему, они очень благородные животные. Я и на съемках много с лошадьми сталкивался, и сам скакал в разных фильмах верхом. Лошадь, даже падая, она никогда на человека не наступит, если у нее есть такая возможность, даже ценой того, что она там ногу может сломать. Меня пару раз конь выносил из почти смертельных ситуаций, когда я думал, что всё. Когда мы вниз по скользкой дороге летели, надо было к конюшне повернуть. И вот так, я на нем сидел, а впереди ворота КПП, железные. И он как-то так извернулся, ну, может быть, он и за себя тоже переживал, спасался, но он всеми четырьмя ногами в эти ворота, а у меня вообще ни одной царапины. Хотя я готовился к тому, что головы у меня точно не будет, ну, или ног. Бывали такие… Как, вот, на съемках, на «Батальонах», меня конь вытаскивал. Мы с ним тренировались с разбегу, потому что коня заставить с разбегу забежать в реку, ну, почти невозможно, конь всегда очень осторожно входит. И мы с утра проверили, всё, потренировались, чтобы с разгону, на галопе на хорошем влететь. Начало фильма. И потом говорят: ну, всё, снимаем после обеда, ты свободен. И пока я был свободен, они снимали что-то другое. Немцы отступают, там взрывы, взрывы, взрывы, большие пакеты, взрывпакеты, вода летит. А я этого не знал. И мы с конем вот так влетели. А там такие ямы образовались, по два метра, по три глубиной. И мы так вместе с ним под воду. Но он меня вытащил. Ну, и сам выплыл, и меня вытащил. Поэтому — нет, нет, ну, я не знаю, кто это говорит, что конь глупое животное.

Про родственников не будем плохо говорить.

Нет, они не глупые. Они, еще раз говорю, в чем-то они проще, но эта простота, может быть, то, чего нам часто очень не хватает в наших…

Сложных вывертах.

Да, сложных вывертах наших этих закоулков разного подсознания, сумеречного сознания, измененного сознания, и прочих.

Прочитать расшифровку полностью

ВЕРА

Я вот с чего хочу начать. Я, когда готовился к нашей встрече, я, конечно, посмотрел и прочитал какое-то количество ваших интервью. На чем я себя поймал и вдруг понял, что это впервые такое происходит, а мы все-таки худо-бедно порядка 300 программ, наверное, уже сняли, порядка 300 «парсун» написали, может, чуть меньше. Я не могу вас сложить, вы все время разный. Вот только мне кажется, что я, ага, понял, сейчас я вот это спрошу… я смотрю другое интервью — другой человек. У меня вопрос. Это вот, что называется, про меня, про вас или про журналистов? То есть это мое ощущение или оно имеет какие-то…

Конечно, имеет. Ну, если вы про интервью, Я соглашаюсь поговорить с интересным собеседником. Но вообще считаю, что это не актерское дело. Если ты занимаешься творчеством или, как если сказать громко и красиво, искусством, то у тебя там поле битвы свое. И не надо потом, не знаю, объяснять, рассказывать, кто ты, какой ты, почему ты. Вот это я сыграл, и я готов и даже жду услышать от других, а что вы поняли, а как в вас это откликнулось. Может быть, что-то чуть-чуть подвинуло там в душе, в голове. А самому объяснять: зачем, о чем, какие ваши планы… А не надоела ли вам вот эта песня? А что вы чувствовали после роли такой-то? Это вообще, на мой взгляд, не тема для такого обсуждения. Актер, на мой взгляд, как когда-то, я еще был студентом, у нас Сергей Юрский, у него была такая творческая встреча студентов театрального института. Он сказал, что, может быть, сейчас вам это будет непонятно, но со временем некоторые из вас это поймут, что сцена — это как раз то место, где ты можешь себе позволить на несколько минут или часов быть самим собой. Как — сцена, актер, надо же что-то играть! А в этом глубокая правда: актер тогда интересен, когда он вдруг перед зрителем сам собой, когда он про себя рассказывает — не про какого-то Ивана Ивановича, Степана Петровича, неважно, какого-то Ставрогина, какого-то Григория Мелихова, ну и прочее, прочее, и так далее. Про себя. И только тогда это интересно. А чтобы добраться до самого себя, да еще когда на тебя смотрят много людей, надо быть очень сильно занятым тем, что происходит с твоим героем, а значит, и с тобой. И этого не то чтобы не бояться, а как бы, ну, вообще это счастье — вот это ощущение. А что касается, вот разности, видимо, от этого и возникает ощущение. Это зависит очень много от интервьюирующего. Как есть такая поговорка такая, она грубая, но справедливая: не хотите получать глупых ответов, не задавайте глупых вопросов. С кем-то очень интересно, и вообще не оторваться, не расстаться. Приходят: можно, я буквально на полчаса? И вдруг начинаешь разговаривать… или спектакль начинается: подождите, сейчас еще договорим. А бывает наоборот. И поэтому, может быть, и складываются такие впечатления. Мне говорили: а все-таки артист, он что должен — впечатлять, влюблять, шокировать? Я думаю, что артист должен прежде всего удивлять. И себя, и тех, кто его видит, вплоть до того, что: это вы? да не может быть! Я с этим еще в студенчестве столкнулся.

Ну, с этим у вас точно нет проблем, мне кажется, удивлять. У меня, знаете, какой вопрос. Он для меня очень важен, последнее время. И я его никогда не прописываю, он где спросится. Здесь он у нас с вами сразу возник, у меня возник к вам, потому что вы сказали, что пока до себя доберешься…Вы себя хорошо знаете?

Это, наверное, самый… нет, неправильно, не больной. Но это вопрос, который все время тревожит и который не проходит с годами. Это как люди, которые вот рядом со сценой. Они говорят: Боже мой, что вы, вы в этих спектаклях уже сколько — 11 лет играете.

Переиграли, да.

Чего вы так… Я говорю: это объяснить невозможно. Это каждый раз ты встречаешься сам с собой прежде всего. Готов ли ты сегодня, в семь часов или не знаю, смена начинается в девять утра, ты готов к этому испытанию? А без него всё бессмысленно. Потому что, если ты не готов быть открытым людям, это, значит… ну, если ты в себе к этому месту, времени, здесь, сегодня, сейчас не подошел, не разобрался, потом можно говорить: зритель плохой был, сцена не та, там, декорация упала, музыку невовремя включили…

Партнер не тот.

Партнер, да, ну… тактично промолчим. Обычно с партнерами всегда… не хочется никого обижать. Но когда мне некоторые мои партнеры говорят: да, сегодня тяжелый зал… я про себя точно знаю, что дело не в зале, это в тебе дело. Значит, ты где-то поленился, не захотел, устал, не знаю. Или подумал, что устал. Устать от этого невозможно. И вот это волнение — оно, если ты верно, что ли, себя настроил, можно такое слово применить, то, наоборот, это очень интересно. Я сегодня вам расскажу ту же самую историю, но уже сегодня. Потому что когда актеры придумывают разные мульки, тексты, им скучно становится играть одно и то же. Они же как бы не думают, или забывают, или плевать им, что зритель-то сегодня другой, и день другой, и время чуть-чуть изменилось. Ну, я не знаю, вот, у нас спектакль, во время пандемии он как-то не шел. А после, когда начались разные коллизии и военные действия, некоторые в некоторых местах говорили: знаете, нет, что-то мы побаиваемся его брать, могут неправильно понять. Хотя там разговор о душе, о человеке. Независимо. Но тот же самый текст, те же самые оценки. Там три года назад они вызывали одни реакции, а спустя какое-то время они вызывают другие реакции. И это всё — это происходит каждый день, с каждым из нас. И в этом смысле быть, ну, разным — это не самоцель.

Я когда спросил, хорошо ли вы себя знаете, отталкиваясь от вашего ответа, что вот, до себя надо добраться, я имел в виду — и не только в профессии, а вообще, вот… Кто-то мне говорит: я себя знаю. Ну, я всегда знаю, я себя знают хорошо, мне много лет, я знаю, как я поступлю в такой ситуации… Кто-то говорит — ну, там не без кокетства: я хотел бы знать себя лучше, мне с собой не скучно. А вот если расширить это познание себя — не только в профессии, хотя это фантастически интересно, о чем вы сейчас сказали, но вот себя вообще, вот вы можете сказать: мне все-таки не 15 лет уже, я себя знаю хорошо, я себя, наверное, не могу удивить. Не в смысле диапазона творческого, а вот… вообще.

Отвечаю так. То, чем я занимаюсь, если этим серьезно, увлеченно и… ну, практически других дел у меня на этом свете нет. То, чем я занимаюсь, я не называю это работой, это не работа, это скорее ближе к службе. Как у военных, как у священников, как у докторов, у пожарников. «Ах, нет, вы знаете, я сегодня не могу, что-то мне как-то… отмените операцию». — «Он умирает». — «Ну, ничего страшного».

Ничего-ничего, подождет.

Да. А это очень взаимосвязано, моя внутренняя жизнь. Почему иногда артисты так себя непонятно и неправильно для большинства других людей ведут себя? Как раз оттого, что они сами с собой очень не в ладу. Потому что любое там замечание — оно касается не станка, не рашпиля, не там как ты сено убрал. Хотя это тоже не очень хорошо, если ты плохо это делаешь. Меня вообще восторгают люди, которые делают хорошо свое дело. Неважно, кто это — портная или столяр хороший, реставратор. У нас это очень взаимосвязано, поэтому всё воспринимается очень лично. И поэтому вопрос — он никуда не девался для меня, внутренний, знаю ли я сам себя хорошо. Тело свое знаю хорошо. Я знаю его недостатки, я им занимаюсь давно. У меня столько… на одном просвечивании, ну, там как это называется, когда ездит…

МРТ.

Да. Медсестра говорит: «Боже мой, вы, такое ощущение, что в спецназе служили». Я говорю: «Что?» — «Ну, я вот насчитала, сколько у вас шрамов». Ну да, такая жизнь мальчиков интересная. И жизнь разнообразная и связанная часто с рисками разными. Да, я знаю. И мой инстинкт самосохранения, когда я прихожу на очередное обследование, мой доктор говорит: «Ну, что, таблеточки пьем?» Я говорю: «Пьем». Ну, мы уже 20 лет друг друга знаем. «А честно?» Я говорю: «Пьем». — «Что, прямо все?» — «Все». — «Ну, что, прямо без пропусков?» Я говорю: «Без пропусков». «Удивительно. Таких, — говорит, — немного». Это что касается тела. А что касается внутренних душевных поползновений и колебаний — нет. Это-то каждый раз и заставляет трепетать, напрягаться. Ну, нет, не напрягаться — нехорошее слово. Напрягаться вообще не надо, от этого бывает только… неприятные звуки. Понимаете, в моей жизни было столько ситуаций, когда я знал про себя, как правильно, но при этом поступал неправильно. Это мучает до сих пор, хотя некоторым вот этим событиям уже больше 50 лет. Некоторым 40.

Это совесть?

Да, это то, что есть в нас, самые высокие чувства, которые, когда говорят: будешь гореть в аду — вот это и есть ад, когда ты не сможешь ни спать, ни есть, а будешь все время думать только о том, как ты подло и бессовестно поступил. Вот это и мучает человека вообще, и меня в частности — как представителя рода людского.

Игорь Борисович, а чуть-чуть в сторону, хотя это вот... Репин, «Крестный ход в Курской губернии». Картина, которую вы любите.

Которую я знаю с детства.

Которую вы знаете. И даже, вот, видите, мы ее нашли. Когда вы ее увидели — не в смысле впервые, вот когда она стала частью вашей жизни? Потому что я в одном интервью на это обратил внимание. Но там очень короткий был разговор. По-моему, вы сказали, что вот здесь вся Россия… Но почему она для вас важна, когда вот вы стали с ней жить или она с вами? Что случилось, что, как, почему?

Может быть, из-за того, что я родился в Курске, и всё, что касалось Курска, я знал с самого детства, очень многое. Про то, что у нас был великий актер Щепкин. Про то, что у нас был замечательный художник Дейнека. Про то, что… ну, у нас много земляков… тот же Свиридов. Он из Курской губернии, из Рыльска, или из Льгова. Вообще названия какие райцентров — красивые. Я вообще почему-то класса с четвертого полюбил историю. Наверное, из-за того, что картинка очень красивая была на обложке учебника: древний мир, эти люди в шкурах, которые у костра. И с тех пор меня это стало интересовать.

То есть она с детства с вами, да?

Да. Ну, не то что… я ее не ношу возле сердца.

Рядом с фотографией жены, да? (Смеется.)

Да. Нет. Но то, что это, ну… ну как… Я когда второй… услышал фамилию Скляр, Сашу, он для меня уже стал… Мы потом выяснили, что мы не родственники. Но вот это… такая же фамилия. Так же как Курск, Курская губерния, Коренная пустынь. Это что-то… это твое, сразу твое. Ты из этих мест. Я пытался даже выяснить, а где точно это было, в каком районе, что за деревня там за холмом. Интересно.

То есть это про Родину, да, про родину?

Это родина. Вот это родина. И вот эти лица. Я помню, как я очень серьезно, даже с этим самым, с лупой, разглядывал эти характеры. Они там очень-очень разные. Потому что художник великий, он не мог просто так отделаться, художник…

Ваш художник вообще?

Репин? Ой, это, вы знаете, это как… какой у вас любимый фильм или песня…

Нет, про любимый согласен… один и видел.

В разное время разное приходит, и мысли разные, и чувства другие. И знаете, я был очень глубоко согласен, когда поздний Ренессанс, после этого писать, рисовать что бы то ни было, было бессмысленно.

Ну, да.

Начались всякие «измы». А как у него ухо в это время выглядит. А какие у него волосы там в усах растут, давайте … да, «измы».

И «Черный квадрат», в финале.

Да. Это философское высказывание, вполне его понимаю.

Конечно, да.

Только долго стоять и разглядывать его — в этом нет смысла. Это высказывание… как публично-социально-художественное. Ну, что-то такое смысловое. А в свое время, вот этот реализм… Понимаете, я многих своих персонажей сам рисую. В тех или иных оценках, обстоятельствах. … Не только я. Я знаю, вот, там мой…

Ох, как интересно.

 …хороший, ну, как, мы с ним много и дружили, и сотрудничали, Евгений Алексеевич Лебедев, он своих персонажей рисовал тоже. Причем он делал это мастерски. Гримом рисовал, палочками для… раньше грим клали палочками такими, остренькими. Я рисовал там ручкой. Но не потом что он так делал, а потому что мне это нужно.

А вы рисуете как бы… ну, себя? Или образ, что вы рисуете?

Я рисую лицо этого человека.

Ну, вы себя рисуете.

Нет, я рисую того человека… То есть это очень непростой вопрос. Всё, что я играю, — это я.

Я имею в виду не внутренне, кого вы изображаете, а этот рисунок похож на вас внешне, этот образ?

Иногда да. Иногда похож. Иногда нет.

А вам нравятся портреты Достоевского? Вот они есть в вашей жизни?

Я думаю, да, конечно. Потому что это человек, который на меня в свое время произвел впечатление очень глубокое, очень. Я, когда в 18 или в 19 лет прочел «Подростка»… мне показалось, что это про меня написано, причем написано так, как я бы сам не посмел бы о себе рассказывать. Мне было бы неловко. А он это написал. Причем это тем более гениально, что это написано именно об этом времени человека — вот когда он из отрока или там юного человека переходит к чему-то другому. Потому что, перечитав это лет семь спустя, я уже не получил такого сильного и такого… смятённого, сметающего, мятущегося впечатления. И это говорит как раз о том, что он очень точно писал, он уже не в этом возрасте, который описывал. И вот, ну так получилось, что я играл Достоевского и репетировал долго — и не одного персонажа. Я люблю очень переписывать свои роли, извожу тетрадку. Я так лучше просто запоминаю, когда сам это пишу. И в этих тетрадках у меня на полях разные персонажи бывают нарисованы. Но именно персонажи. Я помню, вот у меня тетрадка «Бесов», и там на разных … пропуск, несколько пустых — и другой персонаж, тексты. И другие лица совсем. Я репетировал и Ставрогина, и Кириллова. И в итоге играл Федьку Каторжного.

Да.

Это лица разные. Так вот, что касается портретов Достоевского, о которых вы спросили, то, что он производит впечатление на художников и что они хотят его… Я Достоевского не знал лично, хотя очень долго жил на Владимирской площади, это как раз его места. Пять углов, дом Настасьи Филипповны, Кузнечный переулок, где его квартира-музей сейчас. Потом, памятник возле метро «Владимирская». А я на этой площади прожил много лет. И его лично не знал. Но впечатления о нем разных творцов я понимаю и понимаю, что он может быть очень-очень разным, в изображении — и в пластике, и во взгляде, и даже в величине лба.

А вот в «Подростке» на первой прямо странице, по-моему, в самом начале, есть такая мысль, что нужно быть слишком подло влюбленным в самого себя, чтобы без стыда писать о себе. Вы согласны с этим?

Я думаю, да, потому что иначе нельзя. Чем, на мой взгляд, велик Достоевский, и ужасен, и пророчество его именно в этом. И есть у него эти фразы: «Никто не может говорить, кроме как по себе».

Да-да-да.

Ну, у меня же есть впечатление от того, что я вижу, чем занимаются там, ну, там в театре, в кино. Даже когда говорят «хороший актер», я… ну, нет. Я вижу, что он не про себя, он про кого-то. Мастерски, как это — умело. Но про кого-то. А каков он сам? А у Достоевского везде он сам. Он и Смердяков, он и Митя Карамазов, он и Алеша Карамазов.

Конечно.

Он и Ставрогин — жуткая, как это, фигура.

Да. И папаша Карамазов.

И прочие, и прочие, и прочие, и прочие. И для этого, я думаю, да, наверное, нужно иметь какие-то неоспоримо откровенные чувства о себе самом. А я думаю, что он был в таких безднах падения — и нравственного, и физического, и болезнь его. Видимо… ну, нельзя сказать, что прямо вот абсолютно из-за этого, но что-то ему давало право… это как, знаете, человек отчаявшийся, которому терять уже нечего, и он для себя решил, что он будет правду и ничего, кроме правды — так, как он ее понимает, и так, как он ее пережил.

Да.

И в этом смысле, я думаю, что честнее человека нет. Конечно, он стал таким не сразу. Ну, а кому из нас не нужны обстоятельства, чтобы мы что-то поняли. Без опыта и без прохождения определенных трудностей, преодоления этих трудностей, иногда выходит так, что не получается, и люди ломаются. А потом говорят: сколько бы он еще сделал. Нет, он сделал ровно столько, сколько мог, для чего был предназначен.

В интервью часто попадается тема, что ваш сын учится в семинарии, оканчивает и, возможно, примет священнический сан. У меня такой гипотетический вопрос. Вот сын принял сан священника, вы к нему пойдете на исповедь?

Нет, не потому что сын. У меня вообще с этим трудно. Говорю это честно. И с моим другом и крестным моего сына мы тоже как-то говорили на эту тему. Он говорит: «Ну, если уж совсем трудно, то и не ходи». Я бывал несколько раз. Не знаю, понимаете, мы себя все-таки любим и многое себе прощаем…

Если вы не хотите…

Нет, это вообще тема для рассуждений вообще о человеке. А я, как тот же Достоевский говорит, никто не может рассуждать, кроме как по себе.

Да.

Кому-то это легко, кому-то трудно, кому-то невозможно. Видимо, это та самая гордыня… Я считаю, что это вообще гордыня, которая не дает человеку прийти и рассказать… Причем я даже не знаю как. Когда мне говорят: ну, ты просто скажи, вот виновен в том, в том, каюсь. И всё, иди с миром, иди с Богом, отпускаю. Не знаю. Для меня это вообще шаг довольно сложный, трудный. А к сыну — нет, не думаю. Не думал об этом, но как-то трудно представить, что я это сделаю.

Ну, может быть, как-нибудь вернемся к этой теме, да.

Может быть, может быть. Знаете как: вы счастливы? — Не знаю. Не уверен, даже когда помирать буду, что отвечу на этот вопрос. Мне кажется иногда, что я, ну, просто, ну, счастье. Счастье вообще в том, что жив, и как-то здоров, и кому-то интересен, и сам себе еще интересен, и сам в себе еще не разобрался. Есть чем заниматься. Вот я о чем. Вообще, человек, я считаю, умирает или начинает угасать, когда всё, как ему кажется, сделано. Когда нету впереди того паруса, который белеет, одинокий, в тумане моря… и до него так хочется добраться. Пока есть зачем, куда…

НАДЕЖДА

Вы как-то описывали ощущение восторга, которое вы запомнили с детства, от полета Гагарина в космос. Вам было три с половиной года, да? И вы сказали, что «до сих пор это ощущение живет со мной». А как вы думаете, вот сегодня в вашей жизни — то есть вам уже не три с половиной года, чуть побольше — что-то может вызвать подобный восторг?

Да. Вот я точно помню тот день, 18 марта. Вообще, у меня с 18-м числом много в жизни связано.

Да, у вас особое отношение.

Это тоже было 18 марта, когда я сыну сказал, сидя на диване перед телевизором, я говорю: «Сын, запомни этот день…» У меня изнутри… я подпрыгивал. Я говорю: «С этого дня жизнь начнется другая, совсем другая» — это было, когда Крым приняли, значит, в Россию обратно. И это вот было сродни. Тогда я чувствовал всеобщее… вот, то что называется волны, я не знаю, вдохновения, восторга. Волны прекрасного, волны гармонии, может быть. Вот, это ощущение я помню. Я помню, что мы жили на первом этаже, и как мимо нашего… вот так, шапки и кепки летали. А люди, кто жили повыше, они из окон шланги вынимали такие, ну, у кого какие были. Ну, не было же петард разных там. И вот они просто от восторга поливали, значит, на улицы из шлангов водой просто. Извините, вот тот возраст, видимо, с которого я себя помню. Потому что потом, я точно знаю, что это было 12-го апреля 61-го года. Это мне вот три с половиной года было.

Да. Удивительно.

Что до этого было, я слабо помню.

До этого только Лев Толстой, мне кажется, который уверял, что с двух лет…(Смеется.)

Ну, может быть.

А, кстати, Лев Николаевич у вас какие чувства вызывает?

Уважительные. Ну, вот, есть люди, да, которых уважаешь, есть которых любишь. Вот, Достоевского я люблю. Хотя, если бы я знал его лично, может быть, у меня были бы какие-то другие ощущения.

О да. У меня большой вопрос, насколько было бы интересно.

То же самое и с Пушкиным, я его очень люблю. Но многие его… то, что у него происходило и как он себя вел в своей жизни… я думаю, близстоящим, лежащим и близсуществующим было с ним непросто. Да и в моей жизни были очень такие известные и оставшиеся в истории люди, с которыми было довольно сложно. Толстой для меня очень человек афористичный. И я набрался и сил, и терпения, прочел всю «Войну и мир». И «Анну Каренину» прочел. И вот эти рассказы, которые для детей писались. Но «Война и мир», конечно, это очень сильная вещь.

Да.

Очень сильная. Ну, что ли, она больше философская. Как писатель, может быть, еще из-за того, что, когда сталкиваешься с тем, что нужно произносить — я со сцены читал Булгакова, играл Достоевского, Абрамова, Голдинга, ну, разных пишущих людей, — и ловишь себя на том, что, например, играть Толстого — это крайне сложно, практически невозможно. Потому что проговорить фразу длиною полторы страницы, это одна фраза, одна мысль, ну, это нереально. Как литература — да, я могу перевернуть, вернуться обратно, потому что к концу фразы уже забыл начало мысли и к чему она. В театре с этим сложнее.

Поскольку мы о литературе стали говорить, еще один возник вопрос такой эгоистического характера. В том смысле, что это моя любовь, это Сервантес, «Дон Кихот». Если бы был выбор, сыграть Дон Кихота или Санчо Пансу, вы бы кого выбрали?

Санчо, конечно. Конечно, Санчо.

А вот если вернуться к мысли о том, что это ты всегда, вот ваш Санчо — это кто? Он какой?

Он как друг Горацио у Гамлета. Просто у меня интересное было впечатление. Я потом с этим человеком столкнулся. Я однажды в нашем Михайловском театре, он тогда Малый театр оперы и балета, посмотрел «Ромео и Джульетту». Это было где-то в середине 80-х годов. И мне не очень понравились ни Ромео, ни Джульетта, постановка. И мне страшно понравился Тибальт. Это не главная роль, но он был так полон, он так хотел сказать что-то этой ролью. Он был так страстен, во всем — в движениях, в этих глазах. Невысокого роста, видимо, характерный танцор, не герой. И потом мы встретились на съемках «Марицы». Взяли, значит, актеров, ну, из театра, они там цыганский табор изображали. И вдруг мы встретились. Я говорю: «Простите, не вы ли танцевали Тибальта в “Ромео”»? Он говорит: «Да». И вот так мы с ним как-то переговорили. Иногда неглавная роль производит гораздо больше впечатлений, чем… И иногда возникают даже мысли, что главного героя иногда играть, ну, не так выгодно, как того, кто рядом и кто оттеняет, и иногда оттеняет так, что на него интереснее смотреть, чем на главного. Да, Санчо Панса. Но если бы была такая возможность, конечно, не простачка-дурачка, нет. Потому что это вещь философская и такого мирового масштаба. Поэтому фигура Санчо должна соответствовать фигуре… Да, по-своему. Это как, знаете, Гаргантюа и Пантагрюэль. Кто у них главный? И тот, и сёт.

И сёт, да-да-да.

Кто вам из «Битлз» больше нравится? Мне больше нравится «Битлз», когда они все вместе. Или там Таганка. Вот когда были все вместе… Или там Малый драматический театр, в котором я 25 лет прослужил. Пока это было что-то цельно такое закругленно, бетонно-металлически, неважно. Кому-то казалось странно: что там у них внутри происходит, посмотри. Когда что-то происходит. И это всё вместе. И в этом, наверное, в этом и есть суть того, что Дон Кихот и Санчо Панса — это одна тема. То есть, ну, представить, что Дон Кихот один путешествует, с какой-то барышней было бы странно, он бы был совсем другой. А то, что они вместе, это да. Конечно, мне было бы интересней… Да я вообще как-то не героический человек. В смысле, что вот не центральный герой. Я так про себя думаю.

Почему?

Так, во-первых, сложилось. У меня гораздо больше ролей не главных, и мне они даже больше иногда нравятся. Потому что… Да, вот, одна роль, которую я придумал в театре, и она моя, в общем, любимая. Она давно не играется, но она все равно моя. Она была не главная, но я себя ощущал… это вот есть в этом обществе три главных молодых героя: написанный, второй написанный антипод, а третий, не написанный, — это их сущность. Он не может говорить, он нездоровый, юродивый такой, но он герой. И вообще, как это, главная роль, в этом смысле, кто-то превратно понимает Станиславского, что нет маленьких ролей, есть маленькие… Это та планка, которую ты себе сам задаешь. Если ты: ну, от меня ничего не зависит, я здесь под столом полежу просто… А есть роли, которые ты все равно, играя, думаешь. Особенно в театре. Потому что в кино там тебя могут и вырезать, и подрезать, ну, там своя специфика есть. Это больше монтаж, режиссура. А теперь это еще продюсерское кино, они много влияют на это. А в театре, там тебя как уничтожить – можно только застрелить. Пока ты на сцене, значит, ты свою линию гнешь и своего героя играешь. И как мне как-то сказал один очень хороший режиссер, я, говорит, прихожу на спектакль, на сцене 12 человек, а мне почему-то интересен один. Почему? А вот какие-то глаза у него другие, он о чем-то думает: я это или не я, это вообще, вот, как тот же Юрский говорил опять же: человек занимается чем-то сущим, чем-то важным, то что важно для него. Почему собаку или ребенка переиграть нельзя? Потому что он выходит на сцену… У нас были спектакли, там «Му-му»…

Да, вы говорили, что, когда собака выходит — всё.

Выходит — конечно, сразу видно, что все остальные придуряются, она нет. Или дети, такие вот такие, полуторагодовалые, выходят на сцену – все равно все на них смотрят. Потому что они безыскусные и естественные очень. Вот быть таким на сцене, заставить себя таким быть или так погрузиться во все эти дела персонажа: характер, первый круг обстоятельств, второй круг обстоятельств, третий план, сверхзадача — конечно, это … И это дает свои результаты. Публику обмануть нельзя. Я уже говорил, повторяю, когда говорят: что-то публика сегодня тяжелая,  я понимаю, что это дело не в публике. Значит, ты не смог ее захватить, не смог ее заставить себя слушать, смотреть. Слушать не слова даже, а притянуть к себе своим собственным… Понимаете, выйти на сцену и начать тупо пришивать пуговицу, а рядом бегают, кричат — я вас уверяю, подавляющее большинство зрителей будут смотреть на того, кто пришивает пуговку.

Пуговицу. Игорь Борисович, ну, вот, смотрите, здесь я размышлял над этим вашим тезисом. И с одной стороны, что называется, не поспоришь. И тем более что мне спорить, вы, в общем, этим живет. А с другой стороны, я немножко так культурологически размышляю — о философии искусства, о природе искусства. И я понимаю, что есть такая категория, как вкус. И, как мне говорил мой добрый друг, я смею так говорить, пан Кшиштоф Занусси, почему о вкусах не спорят: ну, либо вкус есть, либо его нет. Есть такая штука, как буквальное восприятие искусства. Я, знаете, никогда не забуду, мне Никита Владимирович Высоцкий рассказывал, что, когда он был мальчишкой, у него был друг, одноклассник. Вот он, говорит, приходил ко мне домой, и у нас, говорит, в книжном шкафу стоял какой-то альбом, ну, «Музеи мира» какой-то. И там то ли Венера, то ли что-то такое. И вот он все время говорил: «Пойдем, вот эту книжку, где баба голая, поглядим». И вот я не то чтобы защищаю тех, кто про публику. Но вот есть те, что вы там, сколько вы ни пришивайте пуговицу, для него там только баба голая. Нет? Как это соединить, вот эти два… Ну, человек вот он непробиваемый. Нет, не бывает такого, не о том это?

Бывали ситуации, но это когда целевой спектакль, когда людей из цеха, или из казармы привозят, вот там 300 человек сажают в зале. Им очень спать хочется, есть хочется, им гулять с барышнями на улице, на солнышке хочется. А они должны вот это вот… Или там мы выступали и в зонах, для заключенных, и в детских домах. Того, когда, знаете, внешние обстоятельства гораздо сильнее того, что происходит на сцене.

Да, вот это сильно.

И ты должен непосредственно обращаться в зал, а ты не можешь, ты не можешь слова сказать, потому что тебя слезы душат, глядя на вот этих вот обездоленных, одетых в одинаковое. И поэтому нет, всегда в зале… Вы когда-нибудь играли в спектакле?

Нет. Ну, в каком-то…

Владели то, что называется…

Ну, я лекции читаю, у меня есть…

Читаете лекции. Это отчасти то же самое. Вот вы владеете залом. Вы приходите. Если людей насильно не согнали, они же сами пришли послушать на эту тему то, что вы будете им рассказывать. Вы же слышите, как вы владеете залом.

Или не владею.

Или не владеете. Вы слышите: кашляют и там … Вот, поэтому, как у Юрского или у Эфроса, кто держит паузу. По-моему, у Юрского. Что это вот это самые большие секунды счастья, когда ты замер и ты слышишь, как зал не дышит. И от того, что и как ты сейчас скажешь, они будут либо слезами умываться, либо ржать и падать со стульев со смеху. Вот как это… займитесь этим. Если вы будете думать все время о том, что, ах, там кто-то шоколадку ест, у кого-то… Да, сейчас очень бывает тяжело. Ввиду того, что расширилось то, что называется информационное поле.

Телефоны эти.

Не только телефоны. Вместе с телефонами, это происходит одновременно со многим другим. Самокаты на улицах. Невский проспект, на котором молодежь матом разговаривает — не в сердцах матерится, то, что называется, а разговаривает. Такое упрощение жизни, слишком уж, уж совсем уж. Как я тут во МХАТе пришел на спектакль премьерный. И во втором ряду, ну, публика самая, видимо, такая приглашенная, второй, третий ряд, я сидел чуть подальше. И там была пара, молодой человек и девушка. Но у девушки разрез начинался от талии и вниз, длинное платье, но сзади. И все, кто сзади сидели, они были заняты тем, что пытались угадать: у нее вообще там есть что-то или нет. Им было как бы не особо интересно то, что там на сцене…

Не очень, да.

А когда она вставала…

Тут магнит попритягательнее, да.

Вот, вы опять же говорите: да, с одной стороны, люди, но людям всегда любопытно в скважины подсматривать. Но это много говорит о том, кто во втором ряду сидит и почему она именно в этом пришла. То есть для нее премьера — это повод показать себя. И давайте-ка не смотрите туда, а смотрите сюда. Я вас заставлю. И она это делает. Опять же, времена не выбирают, в них живут… Я очень рад, что я живу здесь, сейчас, что я жив, слава Богу, что мы с вами разговариваем, и я могу чем-то поделиться. Но то, что время очень сильно изменилось, и то, что я живу вопреки, в противоречии с этим временем, я тоже понимаю.

А вам часто бывает одиноко?

Не бывает вообще.

Вообще не бывает?

Вообще.

То есть вы не знаете, что такое одиночество.

Мы джазом занимаемся, репетируем с ним, моя учительница, Катя, она музыкант, преподает. Вот она: он в стрессе там, стресс, стресс. Я говорю: «Катя, честно говоря, не очень понимаю, что это такое». Она говорит: «Вот, когда так устаешь, что ничего не хочешь». Я говорю: «Ну, ничего не хочешь — ну, полежи. … Возьми лопату, вырой яму там, не знаю, займись чем-нибудь. Это очень сильно помогает». Одиноко — нет. У меня есть всегда, о чем думать. О прошлом. Продолжить диалог…

Но вы же думаете в одиночестве?

Да. И про себя. Я сейчас иду по Чистым прудам, и мне нужно к следующему концерту там, ну, пару вещей выучить.

Да-да-да.

Я их иду, про себя пою. Они не по-русски, и текст надо выучить, и сложный ритм. И вдруг останавливаюсь возле урны. И понимаю, что на меня люди смотрят, как на… Не потому что: о, смотрите! Сейчас меня мало узнают, тем более черные очки. Ну, какой-то ненормальный идет и что-то про себя… У меня нет задачи, как людей привлечь внимание. Просто я… у меня внутри есть чем заняться. Я себя ловлю на том, что я продолжаю диалог там с каким-то человеком, с которым давным-давно уже не общаюсь впрямую. Но этот принципиальный разговор — он у нас продолжается, он никуда не исчезает. Ну, и так далее, и так далее. Много, как это, друг Горацио…

Да, что и не снилось.

…что и не снилось нашим мудрецам. О чем можно подумать и попутешествовать где-то.

Свернуть

НА ВЕСЬ ЭКРАН «ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ…»

0
6
Сохранить
Поделиться: