О детстве в Бурятии, мореходке, студентах, поездках на СВО, современной политике, штанишках Наполеона, России и мире, об автографах и наградах, молитве о спасении, разрыве аорты и актерской игре, — актер Александра Михайлов в разговоре с Владимиром Легойдой.
«Парсуна» — авторская программа на канале «СПАС» председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, главного редактора журнала «Фома» Владимира Легойды.
Здравствуйте, уважаемые друзья. Мы продолжаем писать «парсуны «наших современников. И сегодня у нас в гостях Александр Михайлов. Александр Яковлевич, здравствуйте.
Здравствуйте, здравствуйте.
Александр Яковлевич, вот в таком прологе, нашей программы я всегда прошу гостя ответить на вопрос, который я сейчас так формулирую: вот как сегодня, здесь и сейчас вы бы ответили на вопрос: кто вы?
Александр Михайлов
Актер театра и кино, кинорежиссер, педагог, общественно-политический деятель. Народный артист РСФСР, народный артист Приднестровской Молдавской Республики, заслуженный артист Автономной Республики Крым, лауреат Государственной премии РСФСР имени братьев Васильевых и премии Ленинского комсомола. Исполнил более 75 ролей в кино и около 50 ролей в театре.
Действительно так напрашивается такой очень простой вопрос: я русский человек, я человек, не потерявший совесть. А совесть переводится просто: совместный совет с высшим разумом — Господом. А так вот сказать: я человек, я просто человек. Я знаю, что есть такое выражение: человек без совести — он оскотинивается. А человек с совестью в постоянном самоанализе, самооценке. И поэтому очень тяжело быть человеком. Очень непросто быть человеком. Когда вот ты чувствуешь в себе вот этот камертон — Божий дар, вот этот дар, он тебя постоянно беспокоит, он тебя постоянно волнует. И есть такое выражение, это, по-моему, у Антона Павловича Чехова такое: «Я иду по тротуару, —говорит, — кругом движутся люди, много народу по одну сторону. И общаюсь с самим собой вот через вот всю вот эту массу так: “А что, а что ты, кто ты такой, что ты делал, что ты… что ты совершил, какой поступок? Стыдно ли тебе за этот поступок? Наверное, нет”». Вот это какой-то такой внутренний диалог с самим собой, иногда просто он выматывает, но потом приходишь к какому-то вот своеобразному, что ли, очищению. А это вот я иду на какие-то слова, слова, слова, а внутренне ощущать это: сегодня я болен, действительно болен от того, что происходит с Россией. И так, отбрасывая свои помыслы туда, в историю, я понимаю, что: Боже, сколько же страданий выпало на мою Родину, на нашу многострадальную Россию, сколько этого всего. Я как вспоминаю вот это стихотворение, по-моему, Тальков сказал: «Когда-нибудь, когда устанет зло / Насиловать тебя, едва живую, / И на твое иссохшее чело / Господь слезу уронит дождевую, / Ты выпрямишь свой перебитый стан, / Вновь ощутишь себя мессией / И расцветешь на зависть всем врагам, / Несчастная моя, Великая Россия!» Вот, наверно, вот, может быть, так слишком помпезно, слишком громко…
Нет.
…но это мое.
Александр Яковлевич, а вот такое впечатление, что вы ну как бы все время с этим чувством живете.
Да.
Или все-таки это когда-то появилось?
Ну оно с раннего детства. ну я уж не буду сейчас говорить всю биографию, но отца не было с четырех лет, я не помню, одна мама. Сестра умирает во время войны. И я тоже дитя войны — 44-й год.
Да.
Вот. Поэтому вот это: вдвоем мы и вот в этой монашеской келье бурятской, полуземлянке, она до сих пор сохранилась, и буряты ее берегут, наверно, это наложило очень многое. Я всегда, я помню, всегда ждал маму. Я был очень вольный и такой стихийный. Я любил пургу, не просто там метель, а именно вот там такой буран такой, когда вот снег. Я вот обожал это все. И когда вот выходил с трудом, ну как выходил — выйти невозможно было.
Да, конечно.
Все заносило, двухметровые сугробы огромные, выйти невозможно. И кто-то тебя откапывает, откапывает, кто-то откопал. И вот так постепенно, постепенно в этом вот, в Цугольском дацане, в этой деревне, в этом поселке откапывают друг друга. И вот никогда не забуду: это синее-синее небо, синева необыкновенная, режущее глаза солнце вот после бурана вот этого, после пурги, и потом эти вот стрелы печек, труб, дыма.
Они в рост так прям поднимаются кверху. Вот такое зрелище. Я всегда любовался именно этой красотой. В школу идешь, идешь в школу, и вдруг так камень, камешек — один падает, второй падает, третий, вот так собираешь эти камешки. Это воробьи. Они сверзаются и падают. И так в пальтишко наберешь туда их штук пять, они отогреваются. Ну там кто-то, кто-то не отогревается, а кто-то отогревается. Я в школу прихожу, обычно в класс вхожу, так раз, открываю, так — фыр! — по всему, значит, классу. «Михайлов, вон отсюда, вон иди!»
А почему же, почему же «вон», вы же этих птичек?
А, нет, не выгоняли на улицу, в коридор.
В коридор.
В коридор. Ну дисциплина.
Ну да. Ну да.
Ну ловить их, весь класс их полчаса ловит этих. (Смеются.) Ну самое потрясающее, это откуда, вот это я не знаю, я боюсь себя хвалить и боюсь вот, вот такой я, а это действительно вот заложено откуда-то, древними корнями, наверно. У нас в классе был такой Володя. Его называли «головастик». А он был парализован, он был ну на одну сторону и волочил ногу всегда. Ну естественно, все дети же…
Ну да.
… немножко жестоки.
Жестокие, да.
Жестокие дети, да. Издевались: «Ты колган, ты чуть не урод», — говорили. А я не мог, я всегда ему помогал. Поэтому получал от одноклассников, много получал. А я смотрел: надо пройтись куда-то, пройти через заборчик, там прыгнуть, я помогаю ему все делать. И это было необыкновенно. Потом он ушел в тот мир, мальчик этот, я его навсегда запомнил. Или предположим, когда я снимался в фильме «Любовь и голуби»…
Вот это я хотел спросить: это вы про него, вот этот?
Нет.
Нет?
Это вот два Володи.
А это другой?
Один Володя — это когда я был в четвертом классе, нет, где-то во втором. А в раннем детстве, еще где-то вот, это еще до школы, я маленький был, лет шесть мне, пять было, там у нас был, вот в Бурятском поселке был такой Володя, не Володя, а ну как-то называли, Доржей просто, Доржей. Доржей — бурят был, симпатичный бурят, улыбчивый, всегда улыбался. И он так, он выходил, он был старше нас там на год, полтора, два где-то. Мы маленькие были, четыре-пять лет. И самое интересное, у меня была еще такая, я ее назвал Муха, она сейчас писательница такая, Тимошенко, в Забайкалье, рыжая такая рыжеволосая девочка, моя соседка. И вот мы собирались человек семь-восемь и выходили, радовались, когда Доржей выйдет на улицу. Он выходит, и он так, и все убегал от нас. И мы брали камешки и швыряли, с хохотом бегали и получали в этом удовольствие. А он так, он такой смешной какой-то был по пластике своей. И однажды мы так как-то вышли, кто-то бросил. Я не мог бросить, но я был в этой, вот в этой кампании
И кто-то бросил, и он так раз, остановился так, взял, руку так держит, вот этот, вот кровь. Он так с удивлением смотрит на эту кровь: кто-то большой камень кинул. Опять евангельские дела: «Брось камень всяк безгрешен».
Конечно, да- да.
И мы стоим в, оцепенели и стоим, и его, ну его Володька, ну Доржинов тоже Володька, ну дурачок, его так звали (10:00), стоит, вот так сгорбился и ушел. Самое интересное другое: что он больше не появлялся. И мы.. значит, не появлялся, и мы: наверное, он умер. И как-то не стали, а они в другом месте жили, в отдалении от поселка. И мы потом переехали на станцию Степь, такой военный городок. Там голод был сильный, и мама посудомойкой устроилась на станцию. То есть это 18 километров от Цугольского дацана. И так я там жил, а оттуда я уже переехал во Владивосток. И так как-то забылось. Но вот это вот меня как - вот этот ржавый гвоздь, вот так остался здесь во мне на всю жизнь. Прошло 50 лет. И я даже приезжаю в Читу к себе и встречаюсь с Тимошенко, значит, моей Марией. И я как-то вот сижу, говорю: «Маш, вот меня все-таки, ты помнишь Доржика?» — «Конечно, помню, помню». — «Вот меня, - говорю, - гнетет и все. Ни ты не могла, ни я, а кто там бросил.». -: «Вот этот». Ну вот я помню вот этзастывшие глаза этого парня, боль какая-то такая. В жизни дурачок, говорят, он много читал эту литературу, поэтому так немножко с ума сошел. Ну это обаяние было такое, блаженный был. Я говорю: «Он тогда исчез. Наверно, — я говорю, — он умер, и вот у меня до сих пор…» Она говорит: «Так он вернулся. Вы, — говорит, — уехали…»
А он вернулся.
«…и он вернулся, и он вернулся». И вот тогда я, вот можете представить, нет, конечно, я не выброшу... Но вот это время — оно меня, как ни странно, как вот ни парадоксально звучит, оно мне сформировало мой характер. Вот эта боль, страдания за то, что я видел и помнил, это осталось во мне на всю жизнь.
ВЕРА
Александр Яковлевич, я читал, что вы говорили, что вы перед встречами со зрителями обычно всегда читаете молитву.
Да.
А о чем вы молитесь?
Я «Отче наш» читаю.
А, вы читаете «Отче наш».
Всегда читаю «Отче наш».
То есть просто как бы благословение на…
Это для себя. Это я делаю за кулисами. Это я делаю постоянно. Даже, может быть, сейчас обратили внимание, что я все равно это сделал. И мне еще два фактора: вот обязательно молитва, и обязательно, чтобы была свеча. Для меня вот это огонек. У меня есть своя программа, называется она «Экология души», где я говорю о душе, читаю сразу стихотворение Рубцова, мое любимое стихотворение, и оно называется «Русский огонек». С вашего позволения я могу прочитать?
Погружены в томительный мороз,
Вокруг меня снега оцепенели!
Оцепенели маленькие ели,
И было небо тёмное, без звезд.
Какая глушь! Я был один живой.
Один живой в бескрайнем мёртвом поле!
Вдруг тихий свет — пригрезившийся, что ли? —
Мелькнул в пустыне, как сторожевой…
Я был совсем как снежный человек,
Входя в избу — последняя надежда! —
И услыхал, отряхивая снег:
— Вот печь для вас… и теплая одежда… —
Потом хозяйка слушала меня,
Но в тусклом взгляде жизни было мало,
И, неподвижно сидя у огня,
Она совсем, казалось, задремала…
Как много желтых снимков на Руси
В такой простой и бережной оправе!
И вдруг открылся мне и поразил
Сиротский смысл семейных фотографий!
Огнём, враждой земля полным-полна,
И близких всех душа не позабудет…
— Скажи, родимый, будет ли война? —
И я сказал: — Наверное, не будет.
— Дай бог, дай бог… ведь всем не угодишь,
А от раздора пользы не прибудет… —
И вдруг опять: — Не будет, говоришь?
— Нет, — говорю, — наверное, не будет.
— Дай бог, дай бог…
И долго на меня
Она смотрела, как глухонемая,
И, головы седой не поднимая,
Опять сидела тихо у огня.
Что снилось ей? Весь этот белый свет,
Быть может, встал пред нею в то мгновенье?
Но я глухим бренчанием монет
Прервал ее старинные виденья…
— Господь с тобой! Мы денег не берём!
— Что ж, — говорю, — желаю вам здоровья!
За все добро расплатимся добром,
За всю любовь расплатимся любовью…
Спасибо, скромный русский огонёк,
За то, что ты в предчувствии тревожном
Горишь для тех, кто в поле бездорожном
От всех друзей отчаянно далёк,
За то, что, с доброй верою дружа,
Среди тревог великих и разбоя
Горишь, горишь, как добрая душа,
Горишь во мгле — и нет тебе покоя…
И вот после вот этого «и рядом этот огонек» вот меня как вот, как.. не знаю, вот как вольтовая дуга», не знаю, что это такое, вот это как тот мосток перед зрителями, когда зажигается экран, я редко пользуюсь как бы фрагментами, но они есть там. В среднем двухчасовая программа. В Астане у меня была 3:40, это рекорд был такой, без перерыва — стихи и стихи. Я очень люблю поэзию. И….
А это незапланированно получилось такая, так долго? То есть вы что-то все время просили.
Меня не отпускали.
Просто не отпускали.
Я уходил, я уже заканчивал, эти аплодисменты — и я по новой выходил, выходил. Там огромное количество, большой зал, Казахстан, Астана. У меня какая-то вот отдушина. Я никогда не устаю после вот этих вот моих сольных программ, никогда, что бы ни было, как бы ни было.
Удивительно!
Там идет взаимообмен какой-то интересный. И когда вот этот огонек горит, там экран, темный зал, и вот этот огонек, и все смотрят вот. Вот через этого огонька, огонек воспринимается очень много.
Александр Яковлевич, я про маму еще очень хочу у вас спросить.
Да.
Она же из старообрядцев?
Да, да, да.
А вот что вы вспоминаете в первую очередь о ней?
Ну, конечно, ее колоссальное терпение. И грандиозную ее манеру общения. Естественно, она работала сутками, она санитаркой была в госпитале, и я ждал и ждал, постоянно ждал. Один я был, свободен. Если дождь, это ливень был, обязательно ливень. Я бегал, кричал: «Дождик, дождик, припусти, мы поедем во Кусты, Богу молиться, царю поклониться». И вот я ждал, и мама уже к ночи приходила. Я что-нибудь там, сухарики здесь поджарю, хлеб какой-нибудь. Сам все топил, с утра весь и вечерами топил. Туалет на улице, естественно, далековато был, но все равно бегали. И вот я ждал всегда маму. Она приходит, такая красивая, статная женщина, высокая, стройная, уставшие глаза. Ну никогда она не показывала, что она устала. Всегда — раз, улыбнется, вот так вот улыбнется, и мне тепло становилось. И сразу я, вот первое, что она просила, это балалайку. Она была очень музыкальная. Очень музыкальная. У нас была старая балалайка. И до сих пор она у меня. Ей за 80 лет давно, по-моему, под 90 лет балалайке. Еще действующая. И вот она щиплет эти три струны, и вот это, и всегда меня поражала одна маленькая деталь: она настраивает струну. «Балалайка, о горькая, я зачем на свет родилась. Была бы я стеклянная, упала б да разбилась» — это ее любимая частушка всегда. Потом сядет: «Давай попоем, Шурка». И мы пели. Никаких сухариков, я уже все, я сижу так, смотрю так, любуюсь и не могу понять вот это сочетание удивительно красивых глаз, стройности вот этой, красоты, этот пробор, уставшие глаза красивые, а пальцы толстые, толстые, вот их просто описать невозможно. И вот этот узкий гриф трехструнный балалайки и несочетание вот этих пальцев, вот эти ногти и пальцы. И я думаю: какое, какое, какое-то странное. Потом прошли годы, и я говорю: «Прости меня, мам, прости!» Она говорит: «За что, Шур?» «Да просто, — говорю, — прости и всё». А я просил прощение за те мысли. Я всегда тогда еще говорил: когда-нибудь я сделаю ее счастливой, чтоб вот эти руки стали другими и чтобы глаза менее уставшие были. Это вот тоже сверхзадача была. Ну сколько я беды сделал, конечно, уже не перечесть, и вспоминать сложно, потому что я сбегал в Нахимовское училище.
Да.
Длинная история. Это такая история, не буду даже трогать. Отлупила она мокрым полотенцем. Помню: стояла, лежит на кровати, а у нас, я на топчанчике уже лежал, вначале маленький был — с мамой, там маленькая, всего 3 метра на 3 с половиной, там меньше даже. (Смеется.) Я стою, опускаюсь, и вдруг она жестко говорит: «Стоять, стоять сказала. Ишь ты!» — именно такой, в таком состоянии была. И потом что-то после седьмого класса я же уговорил, и забрали все, и чемоданчик этот помню с этими металлическими уголками, и поехал во Владивосток, хотел поступить в мореходку, и все, без всего. И поступил в ремесленное, потом мореходка, в моря ходил.
Ах, удивительные воспоминания, конечно.
НАДЕЖДА
Ваш батюшка, отец Василий Ермаков…
Да.
…вы упоминали, что он как-то говорил: «Время безóбразное», да — без образа.
Нет, он точно сказал: безобрáзное.
Безобразное, но вот без образа, да.
Конечно, конечно: «Безобразное, без образа».
Как вы думаете, что-то меняется сейчас во времени? Вот появляется какой-то образ? Или вот мы пока там же еще находимся?
А вот если бы это не появилось, не знаю, мне бы, наверно, очень тяжело было. Появляется, появляется образ. Вот интересные вещи, вот интересные. Ну, прикасаясь к истории… как бы, я помню, прочитал, что вот этот флаг, наш флаг — это же образ. Флаг — образ.
Конечно.
Гимн — образ.
Да, образ, да, конечно.
Слова — образ. И поэтому, когда сегодня триколор стал у нас вот, а это торговый флаг, а переводится он как-то своеобразно: «бесик», просто «бесик» — белый, синий, красный. У голландцев он, наоборот, там сочетание другое. Он поменял, значит, Алексей Тишайший, он поменял только вот эту раскраску.
Да-да-да.
И все. Это поразительные вещи. Как поразительные вещи: ЛГБТ, предположим, всего 6 цветов радуги. У нас 7 — 6. Они у детей украли голубой цвет, предположим. Там тоже вот такие какие-то образы существуют. И здесь. А это было тогда, это 1600… как, в 64-м году, где-то 1600, да, в этом… и Алексей Тишайший решил построить корабль, назвал его «Орел» такой. Фрегат такой. И говорит: «А у нас, — говорит, — у нас флаги в Голландии, а у вас нет, — говорит». А голландцы были, строили.
Да, да, державы.
Он говорит: «Ну как, а какой вы, а какой у вас?» Он говорит: «А такой». И взял оттуда как бы, как пример. И он много лет существует. Он существовал, у Николая II свой штандарт, государственный штандарт — это черно-желто-белый.
Желто-белый, да.
Да. И вот сегодня возвращается, значит, все равно образ возвращается. Возвращается от того времени. Сколько — столетие прошло.
А образ человека появляется?
А образ человека появляется. Если бы не было революции, сегодня у нас жило бы полмиллиарда в среднем. Это подсчитали, еще Менделеев занимался этим.
Да, там такие цифры...
Да, где-то около 470 миллионов.
Да.
Но история не требует сослагательного наклонения, она не терпит его просто. Но коль скоро произошло, то произошло. Да, для меня вот образ моей России — это потрясающе огромная бочка меда, и в эту бочку брошено огромное количество дегтя. И все это перемололо. И все это перемалывалось. Сколько людей! Это братоубийственная война, сколько мы потеряли. И это и искусственно изобретенный голод. Я помню эту фразу Троцкого: «Пусть 90 % русских погибнут, чтобы разжечь пламя мировой революции. Россия должна быть хворостом для разжигания мировой революции». Я не говорю сейчас о вот этой кучке странных людей, так называемых, в кавычках, которые пришли тогда к власти. Это было, вообще Россия действовала, как сегодня Украина: ну тоже ушли, сейчас бросают на растерзание, им нужна пустая территория. Жуткие вещи говорят эти документы. Вот эта вот женщина, которая была премьер-министром, она говорит: «Мы 400 лет ждали, мы 400 лет ждали вот этого события, когда славяне будут драться со славянами», вот в такой степени, на грани третий мировой войны. И действительно, «Мы, — говорит, — счастливы. Мне наплевать на Украину и на русских. Мне важно, что они соберутся и будут драться друг с другом, убивать друг друга. И тогда мы скажем свое последнее слово, англосаксы скажут последнее слово». Вот какая, видишь, какая дальновидная, как они вдолгую работают. И работают они с послевоенного времени. И вот когда погружаешься в эти какие-то такие вещи, есть перегруз, тогда организм срабатывает на то, чтобы произошло какое-то отторжение. А я не хочу отторгать это. Я не хочу от этого уходить. Мне это надо, необходимо. Я 80 лет прожил и считаю, что благодаря Господу Богу я уже попадаю в такой минимальный процент кому за 70, и действительно ты… жить-то прекрасно. И любить жизнь. И у меня, образы для меня — это в основе, конечно, любовь. Если этого нет, ничего не происходит. Что-то происходит такое, что ты начинаешь звереть. В тебе звериное что-то просыпается. Ведь, действительно, скажи человеку миллион раз«свинья» — он оскотинивается. Слова играют огромную роль. Но есть одна маленькая деталь. Вот предки — старообрядцы, я — православный и крещен в православии, все. Но я ничего не могу с собой поделать. Я приезжаю туда, к моим землякам в село Цугол, и я слышу интонацию, я слышу эти напевы, я слышу этот говор, своеобразный говор, который почему-то ласкает мне слух. Огромное уважение: не пьют, не курят. Просто сейчас уже иногда проявляются эти вещи. Но вот эти вот… Предположим ,кедр. Что такое кедр? Это уникальное дерево, оно живет 420–450 лет. И самое интересное: наши предки слышали звон кедра.
Да-да-да, звенящий кедр.
Вы знаете, правда, звенящий. И за 7, за 50 лет начинает звенеть. Он говорит: я вам давал тень; я вам давал плоды; я вам давал зерно, вот ядрышко; я вам давал я вам давал пищу. А сейчас возьмите меня, берите. И они приходили, это действительно так, приходили в эту кедровую, эту кедровую чащу. Или один кедр, которому за 400 лет. Они окружали его и отмаливали этот грех, и трое суток без пищи и воды отмаливали этот грех, чтобы срубить, а потом из этого строили дома. И я видел эти дома. Видел эти дома, которые срублены вот из таких вот кедров. Это тоже образ.
Хочу вот про что спросить. Поскольку мы в теме «Надежда», вы преподаете.
Да.
Это молодежь, это будущее, это надежда.
Да.
Вот что вас в нынешних ваших студентах больше всего радует, а что больше всего… ну, аккуратно так скажу — огорчает?
Ну, во-первых, результаты ЕГЭ, они сказываются. Это уже так, мое ощущение.
Да.
Нажми кнопочку, и ты угадаешь. Я вижу, что образование нисходит, я не скажу, что на нет. Приходят ребята, любопытные, интересные, потому что вот я набираю. Ну у меня всегда одно, одна просьба. Я всегда вот собираю ребят, когда я говорю: «Ребят, у меня одна просьба к вам. Вы молодые, у вас хорошая память. Если вы перед сном или в какое-то свободное время возьмете томик Пушкина стихов, Лермонтова, Тютчева, современных наших поэтов, хотя бы одну строчечку запомните вот на протяжении одного дня, предположим, перед сном или в течении дня, я говорю, что я о четверостишье и не мечтаю, и вы мне когда-нибудь, старику скажете спасибо.». Уже идут, уже идет, уже прошло 16 лет, уже идут вот такие звонки: «Спасибо, Александр Яковлевич!»
То есть слушают.
Поэзия спасает.
Слушают, читают, да?
Конечно, да. Что-то, вот маленькое зернышко бросаешь, если оно всходит — потрясающая радость, потрясающая. Просто так радуешься вот за этих ребят. Ну, это бывает редко, к сожалению.
ТЕРПЕНИЕ
Ну вот тоже немножко продолжу про студентов. Вы как-то сказали, обращаясь к студентам вашим, что «вы окунулись в самую страшную профессию на земле». Потом я читал в интервью, у вас журналист спросил, что вы имели в виду, и вы сказали, что: вы, в общем, в каком-то смысле перегнули палку, чтобы что-то встало на свои места. Я не про студентов сейчас хочу теперь спросить. Вы в профессии давно, вы, так сказать, знаете все ее секреты. Вот вы для себя можете повторить: что это страшная профессия? Вот она для вас сегодня — страшная?
Да, да.
А в чем?
Она жестокая.
Жестокая?
Она жестокая. Ну вот маленький пример: вот этот молодой человек, я имею в виду опять Украину, я без этого не могу.
Ведь он талантливый человек, по-своему талантливый. Там клоунада в основе, да. Но я вижу, как он чувствует время, как он ориентируется во времени. А это дар, это все равно дар. Ну и что, он же всю свою историю проиграл , он проиграл всю! Он проиграл президента. Он проиграл, значит, человека, который идет на войну. Он: «Я ухожу, мама, на войну». — «Ну иди, сынок». — «Мама, что ты меня не останавливаешь? Я уже воюю, я же могу не вернуться». —«Гну иди, сы.». Все он это проиграл. Мой Бог, я думаю: Боже мой, из этого клоуна, я так вижу всегда вот эти клоунские дела, и я знаю, что это арена. Но когда ты выходишь за цирковую арену, извини, когда кровь и когда уже была подготовка такая, такого масштаба, почему, почему… Потрясающее стихотворение: «А почему молчали про Донбасс? / Про смерть детей чего молчали?.. И про разбитый школьный класс / вы в новостях не показали. / В Европе соблюдали тишину, / И площади всех стран были пустые. / Никто не выходил остановить войну, / Все стали вдруг слепые и немые… Америка, Европа, волонтеры…/ Никто не открывал нам коридоры. / Никто не видел слезы матерей / И в новостях про нас не говорили. / Пока вы памятники ставили Бандере, мы в Киеве хоронили… детей хоронили, детей» — там потрясающий финал, я сейчас путаюсь немножко, но, финал: «А почему молчали про Донбасс? / За нас вы Бога не просили, / А мы помолимся за Вас, /Чтоб в мире ваши дети жили!»
Вот этот образ. Вот я считаю, что миссия сегодня наших ребят. удивительные ребята, удивительные. Спасение, спасение. И спасают. Сколько спасено сегодня пленных. Я был в тюрьмах, я видел какой, в каких они условиях, как им нормально, ребята живут, их кормят. Да, идет такое своеобразное очищение мозгов. И когда генерал пришел на собеседование с ребятами, и вышел красивый парень, весь зомбированный, злобный, говорит: «Сынок, может хватит воевать». И когда он сказал: «Сынок» — генерал, парень разрыдался и упал на колени. В этом всем дело.
Наш генерал пленному, да, сказал украинскому?
Наш генерал, да, пленному бандеровцу, да. Это были такие случаи. Я уж не говорю сейчас о том, как буряты воюют. Действительно, они как дети, как Антон Павлович Чехов сказал, говорит: «Смешной народ эти буряты. Чудной народ эти буряты ». Ну, это потрясающе. Они как дети, действительно. Вот в них что-то есть такое трепетное, такое удивительное. Там нет злобы. И когда сегодня… я в Мариуполе несколько раз был, и когда чеченец входит в подвал, вот этот эпизод, потрясающий: в подвал пришел чеченец, красавец, и затравленные дети, замученные, задерганные, голодные и смотрят на человека, бородатого человека с автоматом, вошедшего сюда. И мало того, он еще сказал: «Я чеченец». Они вообще заорали. Они же не знали, что…
Да.
…мы, плечом к плечу работают с нашими ребятами. И они шарахнулись. Он тогда отложил автомат, увидел старика, подошел к нему и встал на колени. Это потрясающе было. Вот опять образ. Это целый образ. И не просто образ, это действительно так. вот о чем надо снимать сегодня картины, об этих вещах. Когда я приехал, в свое время знаком, Александр Владимирович Захарченко, и сидел, ранен он был, с тросточкой. Я выступил там, 16-й год был, 2016-й, и я сделал концерт большой. Он вышел на сцену, мы обнялись. И он: «Поехали ко мне». И мы поехали к нему. Я столько увидел, услышал. Вот сейчас даже по телевидению я мог сказать, сколько зверств было, когда ушли наши из Мариуполя, а там много осталось людей, какое издевательство. Это ни с чем несравнимо. Уу меня мурашки в общем по коже, я понял почему он встал. И как он это говорил. Вот эта его такая боль за Донбасс, за Донецк. Красивый человек, он очень хорошо владеет историей, потрясающий человек. И ну вот так вот произошло, что он ушел туда. А потом я поехал в Луганск. Там … был. В Луганске я выступил. Потом поехал в Первомайск. Там мы ночью ехали. Как я могу спокойно отнестись к тому, что происходит сегодня, когда меня мальчишка спасает от снайпера просто. Сидит рядом парень молодой, лет 20 ему было, впереди казак, здесь водитель. Мы ночью ехали, потому что обстрела меньше ночью, и едем: один блокпост, второй блокпост. Они тихо шепотом разговаривают. Мы продолжаем дальше ехать. У меня ноги затекли, ну уже много времени. А джип, такой старенький джип, но затемненные окна были. И я дверь открываю, этот кидается, раз и закрывает меня. И так тихо закрывает дверь и говорит: «Закройте дверь». Я сижу, я говорю: «А в чем дело?» «Вчера здесь снайперы, — говорит, — и вчера двоих вот тут уложили, двое погибли». Я сижу такой, у меня мурашки пошли, так холодок. Я говорю: «Ты откуда?» Он: «Из Костромы», молодой парень. — «Папа, мама живы?» — «Да». — «А девушка?». Дернулся так: «И девушка жива. Надеюсь, любит». Я его обнял, говорю: «Конечно, тебя любят. Вот такого парня, тебя любят». А перед этим у нас не было контакта: я один вопрос, он говорит: «Да, нет. Да, нет. Да, нет». Ну, не хочешь — не надо. И вот так мы молча ехали. А потом поступок — и все решилось.
Удивительно.
Это удивительные вещи. Вот они, вот эти ребята. У меня мечта сегодня: набрать ребят двух-трех, чтобы они были как… камертоном, что ли, вот, потому что там другое. Ну, конечно, способных, талантливых, не просто там: СВО прошел и все. Это конкурс должен быть все равно. Но я уже вижу, я вижу. Там другие глаза, там другое общение у ребят. Они говорят о таких вещах, о таких страданиях…. Сколько они — восемь лет в подвалах А почему?
«Мы восемь лет сидели все в подвалах,
Мы восемь лет просили не бомбить,
Мы умоляли украинских генералов
Своих солдат остановить.
А вы долбили все сильнее,
Сжигая, сносили улицы, дома,
Петлю сжимали на Донбасской шее, шее,
С лица земли стирая города».
Вот о чем идет речь. Всё молчок. Что бы ни делала Россия, всё — молчок. Значит, вот эта ситуация однобокая. Это не просто какое-то СВО, это идет Третья мировая война за какие-то святые вещи.
ПРОЩЕНИЕ
У меня были гости, которые говорили, что прощать легко. Как-то мне тяжело в это поверить. А вот вы как считаете?
Нет, прощать нелегко. Когда ты простишь — облегчение, это другой вопрос. Но иногда очень тяжело идти к этому, очень тяжело вот эту рану. Она все равно зашивается. А это боль, все равно боль. Вот если ты боль эту превозмог, перетерпел и способен вот простить врага своего, предположим — это да. Но когда ты знаешь: этот враг насиловал твоих близких.
Как, как, как простить?
Убивал, терзал, как я могу простить. Я не смогу это сделать. А ведь у наших прапредков немножко другое было. У старообрядцев там, может быть, я ошибаюсь, но там была любопытная вещь: ударят по правой — подставь левый, но возьми меч в руки своя, дабы защитить веру своего отца, веру отца своего. О, как интересно! А что-то уходит, что-то исчезает, а без этого меча невозможно, невозможно. Мы тогда ничего не сделаем. Нас бьют, унижают, превращают нас, так сказать, в колорадов, там в это, в четвероногих. Мы для них животные. Ну, это ваши проблемы. А мы сегодня все равно встанем. Мало того, ты прости меня, Владимир Романович, есть одна вещь, мне очень трудно говорить об этом. Но, знаете, вот как интересно. Старообрядцы, мне интересно, предположим, крестный ход, ну ничего с собой сделать не могу. Вот стою и так вот, вот подхожу к Серафиму Саровскому как-то все, к Божий Матери, к Христу, подхожу к моему великому святому Александру Невскому. А там идут, идут. Ведь с XVII века, да, пошли уже…
Да, да.
…в левую сторону. Я ничего, ничего не могу сделать. Я потом беру один и иду, никому не навязываюсь, ничего. И я понимаю, что сегодня об этом говорить — это своеобразный раскол. Это все равно как-то, к тому, что… А я за то, чтобы… в свое время же, на сколько помню, Николай II хотел собрать синод и как раз эту проблему решить. Алексий II тоже самое, у него тоже был такое предложение, чтобы… И мы на эту тему очень много говорили с Ермаковым. Почему мне было интересно с отцом Василием говорить. Вот я мог вот в любое время дня и ночи приехать, это такое доброжелательное отношение, это такая душа, такая в нем красота человеческая. И он мне всегда говорит: «Ну сынок, давай посидим». И вот он интересно… И я ему потом рассказываю о старообрядцах, он: «Так ты правильно. Мы на одной земле, мы одного духа. И придет время, обязательно придет время, мы все найдем общий язык. Это никаких проблем не должно быть, не будет, потому что иначе он и хочет этого раскола». Россия не передержит третий революции, не выдержит она, физически не выдержит просто. И если бы, как сказал в свое время Жириновский, а как бы к нему ни относились, мы однажды сидели, как-то вот разговаривали, я увидел очень глубокого, образованного человека. Он одел эту маску, вот эту полусумасшедшего, вот этого дерганного. И вдруг он распустился, плечи хорошо, и вдруг так мне интересно было. И он говорит одну фразу, которая меня поразила: «Чтобы уберечь нашу Россию, вот нашу территорию, огромную вот эту территорию на земном шаре, минимум сюда надо 300 миллионов. А у нас сегодня? В 2 раза меньше».
Меньше, да.
Вот в чем парадокс. Как удержать? Я не очень доверяю нашим восточным, там все непростая, Восток — дело темное. А нам надо обязательно увеличивать демографию, обязательно поднять сельское хозяйство, обязательно. У меня такая мысль, думаю: вот, ребята, вы тоже молодые ребята, можно на основе каких-то удивительных открытий, потрясающие там геофизические какие-то изыскания провести, найти место. Потому что наши предки поднимали, на возвышенных чуть-чуть города строили, на холмах, на возвышенностях, чтобы не было затоплений. Найдите — огромная территория…
Ну сегодня многие, кстати…
…России, Сибири.
Ну сегодня же создаются деревни, с одной стороны.
Мало, мало.
Мало.
Это должно быть какое-то, как вот, как в свое время БАМ. При том что БАМ — а сегодня он возвращается. И самое интересное: там формировался характер.
Да.
Там проходили через такие стужи, через такие испытания физические.
Нашему народу, нашей стране нужен масштаб.
Конечно, конечно. Этот масштаб. Там чистота воздуха, там свежий воздух. Там потрясающая пища, сельское хозяйство. И там рождаемость увеличивается. Вот оттуда пойдет рождаемость. Был такой, по-моему, в Ульяновской области, я сейчас не помню, один из веселых губернаторов. Ну это уже в порядке шутка. А в шутке есть доля шутки.
Да.
Потому, что я приехал тогда в Ульяновск, говорю: «А правда такой?» — «Да, был такой», вот Сережа такой, по-моему, Соколов. Он взял, говорит, и самопроизвольно, независимо от церковных каких-то праздников, государственных праздников, он, говорит, день любви и семьи назначил — 12 сентября. Через 9 месяцев роддома были заполнены, и в 2 раза увеличилось население, потому что не знали, что делать. Но он купил как, говорит: «Первая семья получит машину, и последняя семья получит машину». Ну вот такой вот хулиганистый мужик, со своеобразной биографией. А там что-то заложено, такая любопытная штука.
Знаете, все-таки хочу вернуться вот к тому, с чего мы начали. Вы так очень выстраданно сказали, что прощать тяжело. А просить прощения? Вот вам что тяжелее?
Я просто делаю это.
Это проще?
Да, это проще мне. Просить прощения проще. Если виноват, вот тут…
А если не виноват?
Если не виноват…
Вот ради мира вы можете попросить прощения?
Ради — да, ради мира — да, могу. Да, даже, если не виноват, я могу. Ради мира, семейного спокойствия я иду на этот, ну можно говорить, компромисс с самим собой, со своей совестью, где-то я тут могу переступить спокойно.
Александр Яковлевич, а вот такой вопрос. Вот вещи, о которых мы говорим, это же в том числе и про знание себя. И мы начали с того, вот когда вы говорили про совесть, про то, что заставляет все время копаться в себе. Вот как вы считаете, вы себя хорошо знаете?
Нет, недостаточно, недостаточно. Я постоянно себя познаю, постоянно изучаю себя, постоянно смотрю, постоянно диалог веду с самим собой внутренний. Иногда в холодном поту просыпаешься ночью: что-то такое непонятное, что-то произошло, какая-то боль, что-то я такое не сделал, что-то не свершил, а это надо было. Не помог, а это надо было сделать.
Не всех воробьев отогрел.
Да, не тех воробьев, не всех, не всех. (Смеются.) Это бывают мучительные вещи. Поэтому и морщин прибавляется, и седина прибавляется, и поэтому, может быть, сокращаешь свои годы. Наверно, поэтому. Жизнь вообще, она, при том что это действительно Божий дар, действительно потрясающе. Настолько, столько красоты в мире. Не знаю, наверно, это тысячные доли ее вот познаю, и то получаю наслаждение. Я сегодня, недавно совершенно опять открываю для себя, значит, место: мыс Горн, под Чили соединяются два океана. А я в прошлом моряк, я знаю.
Да.
И публикуют это видео, я в шоке: сине-голубое и белое, и вот это вот, вот этот вот разрез, вот эта граница, она чуть-чуть так зигзагообразна, многомильная-многомильная, далеко. И самое интересное: рыбы подходят, смотрят друг друга и возвращаются. И когда Жан Кусто спустился в батискафе, он был ошарашен вот этим явлением. Потому что разные температурные явления, течение. И вот они создали этот… Это же красиво. Когда я на Северном полюсе — я дважды был на Северном полюсе, и когда ты стоишь, это вот огромное пространство, бесконечное пространство, вот эти тросы. И такая подсветка идет там синяя, голубая, фиолетовая, желтая, такие красная. Я думаю: вот он, мир, вот он мой, вот мне Господь дал вот приехать сюда, вот здесь. Я знаю, что два с половиной толщина льдины, а там четыре почти километра Ледовитого океана. Ах, как это интересно! Или когда на Байкал приезжаешь…
Да, Байкал удивительный, конечно.
Вот это что-то. Почти полтора километра, ты знаешь, что там эти нерпы, которые не рожают и могут сохранить вот эту, это явление, это тоже непонятные для меня явления. Откуда они, что это так? Мне это так интересно.
Александр Яковлевич, а если к человеку вернуться, вот профессия вам…
Актерская, да?
…да, помогает вам себя узнавать? Или это какая-то, какая-то параллельная история?
По-моему, параллельная. Мое ощущение, что так.
Давайте так: можно ли сказать, что вы что-то узнали о себе с помощью профессии?
Конечно, конечно.
То есть это же как бы по системе: все равно я, так сказать, в предполагаемых или предлагаемых обстоятельствах.
Я в предлагаемых. Но есть две категории актеров. Есть актеры представления, и они как бы остаются вот в этих штанишках. Ну, работают талантливо, очень талантливые актеры представления бывают. Но я чувствую, что он там, все равно он не будет так уж страдать, у него всегда будут розовые щечки, губки будут, всегда он будет благостно смотреть какие-то вещи. Ну такой божий человек, вот он работает. Да, свои проблемы жизненные, а выходит на сцену, ему легко в этом. А есть актеры переживания. Ох, как тяжело, ох, сколько они, как они раньше уходят, чем актеры вот такого, вот такого плана, которые меньше страдают на сцене. Он сжигает, он сжигает. Я имею в виду, почему короткий век у гениев? Ну, для меня это Высоцкий, Тальков, там Цой, Есенин. Какой-то очень короткий период у них все происходит. Мельников Коленька — это что-то необыкновенное. Мы с ним писали сценарии. У него постоянно были синяки под глазами, у Коли. А поэт-то гениальный. «Русский крест» один чего стоит.
Да.
«Русский крест».
Да, удивительно.
«Поставьте памятник деревне». Рубцов Николай, Распутин Валентин Георгиевич, мы тоже с ним как бы были хорошо знакомы, Белов, сегодня Толя Заболотский, да, прожил много лет. Но я вижу постоянно вот в этом вот страдании, в этой боли постоянно боль. Боль, она, рана кровоточит, она, видно, что она, я чувствую физически, что она — кровоточащая рана постоянно. И вот эти вот актеры переживают. А есть актеры глубокого проникновения в образ. Вот это уже, это уже отдельная категория людей. Вот к глубокому проникновению в образ, по-моему, относится сегодня вот наш Зеленский, который одел на себя сегодня наполеоновскую эту и это все, и он уже вырваться оттуда не может. Он уже не может выскочить из этих штанишек Наполеона и решил, что он сегодня властелин всего мира. Он в это верит,
Безусловно. Хотя я вот про актера еще переживания хотел вас спросить. А разве вот частью мастерства не является умение ну вот..
Беречь себя?
Ну, я имею в виду вот как бы вот, ну как вот Михалков, помню, говорил: «А если десять дублей, да. Ты же должен все время находить...»
Постоянно, да.
Это, по-моему, Никита Сергеевич сказал, что если там, — говорит: ой, она так играет, ее после спектакля увозит скорая. Он говорит: это не похвала.
Это не похвала.
Если увозит скорая», значит, ты, может быть, профессией ошиблась как бы. Или все-таки он здесь перегибает палку? Вы как это ощущаете?
Здесь рецепта нет, наверно. Вот я знаю, что великая актриса Савина.
Да.
Это что-то. Ну вот она, там всё грань была, грань. Извините, ну Татьяна Самойлова просто тоже после «Летят журавли» она, у нее был стресс, у нее очень сильные стрессы были. Значит, она отдала энергию, так отдала, так выложила вот свою жизнь на…
А, а у вас, что от вас требовало самых вот?
В «Грозном».
В «Грозном»?
Конечно, в «Грозном». Я пережил очень много в «Грозном».
А вообще театр больше забирает, чем кино?
По сути да.
Да?
Больше. Если в кино можно спастись дублями все-таки. Но ты должен тоже в этом дубле выложиться там, то потом ты можешь еще какой-то дубль можешь сделать. И все, и ты уходишь, забывая. А здесь ты каждый раз раздет догола, какой бы костюм ни одевал на себя, какую бы, так сказать, манишку на себя ни напяливал, ты все равно голенький. Ты выходишь один на один и держать зал, и уже ничто тебя не спасет, ничто. Ни дубли не спасут, ни время, ни отмена смены. Вот пришли зрители, ты, зритель пришел, и ты один на один выходишь. И вот тут на разрыв аорты ты идешь. Я буквально пережил эту аорту.
Ну да.
Ведь непростой образ, не простой.
Тяжелейший.
Оклеветанный до сих пор. Вот я помню фразу Познера, Владимир сказал, что если бы Иван Грозный не потопил в крови нижегородцев, то мы бы, пошли по пути демократии». Это не имеет отношения к истории, никакого отношения не имеет к истории. Это все тут другое. Когда Римский папа пишет Иоанну Васильевичу Грозному письм«Царь всей Руси, позволь приблизить латинику к православию. И дай нам отроков для обучения латиники. И позволь построить католический храм в центре Москвы» — середина XVI века. Ответ гениальный: «Я не допущу ереси в России, ибо вы присели перед Господом Богом, а мы стояли и стоим, и стоять будем, ибо вера наша есть великий труд, вера наша православная». Бабах, как интересно. Ах, как интересно. Ермак пишет тоже письм«Царь-батюшка, землею сибирскою кланяется тебе Тимофей Ермак». Пишет ответ, говорит: «Тимошка, не насильствуй верой православной местные народы. Беда на Руси может быть». Я уже не говорю о письмах Курбскому.
Да.
Это один из самых образованных людей Европы был. Увеличил территорию во много раз, русскую территорию. Ох, какой был. А они оболгали. Потому что долбил ростовщиков. Он их гнал в три шеи. Вот он ненавидел вот этих процентщиков. Это уже отдельная тема.
ЛЮБОВЬ
Про вас очень часто говорят — и это абсолютно заслуженно: любимый артист, артист, которого очень любят, и ну много разных эпитетов. У меня такой вопрос: а как вы это ощущаете? Что вы чувствуете при этом? Ну вы же понимаете, что вы — любимый миллионами артист.
Знаю.
Это что? Бремя, ответственность? Вот как вы это чувствуете?
Это и то и другое. Это и бремя, это и ответственность.
Может это раздражение вызывать, может…
Ну неправда. Вот у меня практически все звания, вот все. ну вот что это.
Да.
И Госпремия там, и народный артист…
Что поделаешь, да.
…и очень много премий каких-то. Что я делаю? Я снимаю погоны и в шкафчик укладываю, и все. И никогда не говорю, что вот я вот.
Не открываете полюбоваться?
Я иногда любуюсь, любуюсь, но не каждый день. (Смеются.) И народный Луганской, и заслуженный там, сказать, Крыма. Моя звезда там на этом разбита прикладами бендеровцев, сейчас ее как-то восстановили. Все это, оказалось, есть. Ну — почивать на лаврах, сидеть и все. Ан нет, ан нет, а все равно просыпаешься: фу, опять пот холодный и надо идти, надо что-то делать. Вот сейчас мы беседуем, сейчас я пойду туда.
Вы поедете к ребятам.
В СВО к ребятам. Там другое. Там другая атмосфера. Там надо найти точную интонацию. Я не люблю ходить с камерой по госпиталям. У меня друг в Красногорском госпитале, Есипов Александр Владимирович. Уникальный генерал мой, сколько он, дважды он спасал меня, с того света возвращал. И когда входишь в палату, все без ног, он уже не хочет говорить ни с кем. А он встал, он за тебя стоял, он там был, он там пришел оттуда. Это изуродованная, казалось, судьба. И его хочется просто вот обнять, вот так подержать, подержать его. И у них глаза светлеют. «Вот ничего не надо. Ни камеры, — говорит, — ничего не надо, просто с ними поговорите. Сделать снимок, им уже это радость». И я вижу, как преображается душа человека, как уходит от этого. Вот он очень погрузился в себя и уже думает, что жизни нет, больше не будет. А нет, вот этих спасать надо ребят, их поднимать. Поэтому это колоссальная ответственность. А эти все аплодисменты, я ухожу от них, вот клянусь вам, говорю искренне совершенно, я убегаю, убегаю. Убегаю от автографов, как-то ухожу. Да, может быть неблагодарно. У меня даже прием, сделал в своей программе, знаете, какой?
Какой?
Потрясающий. Вот свеча свечой.
Да, да.
Значит, свечка горит, программа идет. Ну минимум два часа, два с половиной. И я в конце, значит, вставляю очень красивый клип, называется «Монах». А это Володя Волков в свое время — поэт, композитор, потрясающего таланта человек. И благодаря Мише Евдокимову, моему другу, там тоже очень рано ушел в тот мир, мы сделали, сняли два клипа тогда на Урале. Это «Конь вороной» Вани Кононова, его стихи, он композитор, и он подарил мне эту песню. Я ее имею, просто в себе вот держу. Она, я очень люблю, там очень много образов. И «Монах». Я говорю: «Ребят, вот сейчас вы поаплодировали. Все, никаких автографов. У меня, — говорю, — скоро поезд или, так сказать, машина, и у меня друзья, я сейчас уже должен бежать. Моя душа здесь остается, вот со свечой вот здесь. И посмотрите клип, погрузитесь в эту атмосферу, почувствуйте эту интонацию». И я убегаю быстренько. Потому что однажды я ляпнул такую фразу. Много народу было, я говорю: «Ну а потом автографы, потом снимки». Я думаю: что я говорю, я покрываюсь потом. И когда ползала пошло ко мне сюда, ползала из зала за автографом, мне легче провести еще один вечер, чем сидеть, писать вот эти. Вот это есть это, это издержки.
А людям приятно.
А людям да, людям приятно. А меня простреливает так, я полмесяца лежал просто. А разные люди. Простреливает так: бух — и ничего не можешь делать. Подходят там, ну недавно так: стою на остановке, подходит женщина, на меня смотрит, на меня смотрит. Потом прошла, в эту сторону посмотрела.
Это вы? (Смеется.)
Да. С этой стороны: он — не он. Потом опять вернулась. Потом пристроилась ко мне, говорит: «Простите, вы случайно не Михайлов?» Я говорю: «Михайлов». Без паузы: «А что такой старый-то?» Я говорю: «В каком смысле?». «Ну в прямом, — говорит. — В кино такой мордастенький, бравенький, — говорит, — симпатичный. А что, не заболели, ничего? — выпалила. — Не заболели, все нормально?»
С заботой спросила она. (Смеется.)
Я говорю: «Какой фильм?». Говорит: «Ну как какой, «Мужики». Я говорю: «Когда видели?» — «Ну 5 лет назад». Я говорю: «А фильму то уже 40 лет, миленькая моя». — «Ой, как время бежит! Надо же. Простите меня, вот ради Бога простите!» Вот это тоже другая, другая сторона как бы медали. А в целом…
А бывало, когда вас спрашивали вот в таких ситуациях: «Не Михайлов? — вы говорили: «Нет, не Михайлов»?
Нет, такого я…
Не было?
..Не могу позволить себе, как-то так. Я вижу, что люди узнают.
«Просто похож» — да, не говорили?
Путают с Щербаковым, очень часто с Щербаковым, да, как ни странно. Недавно это было, говорят — ну, тут я не стал их разочаровывать. (Смеются.) Говорят: «Вы, вы, ой, Борис Васильевич, спасибо вам огромное!» Я говорю: «Да-да, да-да».
Пожалуйста.
«Вы, — говорят, — такой, мы не думали, что вы такой высокий». А Боря чуть пониже меня. (Смеются.)
Знаете, что хочу спросить. Я просто себе не прощу, если не спрошу.
Да.
Вы много раз очень тепло говорили о Приёмыхове.
Да.
Каким вы его вспоминаете?
Вот действительно воспаленный. Я, когда увидел его вот в чеховском «Иванове», Антона Павловича Чехова. Это был дипломный спектакль, у них был ускоренный курс, Вера Николаевна Сундукова набирала во Владивостоке, во Владивостокском институте искусств, театральный факультет. Три года всего, и через три года они выпустились. После этого я поступил. У нас уже был четырехгодичный. И я случайно попал на спектакль. Я списался тогда на берег, вынужден был из-за катастрофы списаться, и случайно я попал в театр. Смотрю, я уже морской волк, я видел смертей, выжил, думал: ну что меня там может тронуть, первый раз. И — бабах! И у меня спазм за спазмом, спазм за спазмом. Выходят герои. Манухин Сережа играл Иванова, хорошо играл. Но выходил вот этот человек — худощавый, стройный, такой нервный. Он играл доктора Львова. Он так играл! Вот этот монолог, этот монолог, обвиняющий Иванова. Ну я сижу, у меня слезы, я ничего не могу сделать с собой. Я помню: четвертый ряд, 17-е место в этом драмтеатре. И я думаю: все, он меня покорил, покорил. Ну конечно, я тогда не знал, кто это такой, кто это. Вот такой парень, студент третьего курса, выпускник. И я из-за этого, клянусь вам, я пришел на берег Амурского залива и прощался с Тихим океаном. Я хотел вернуться. Я думал: мама переживет эту трагедию, так сказать, и рана уляжется, и все, и я вернусь. Нас, потому что похоронили нас тогда, а мы пришли, вернулись со шторма этого, кровавого шторма, был в Охотском море. Сижу, и всю ночь просидел. Лунная ночь была, помню, на берегу Амурского залива. И я говорю: я сделаю все возможное и невозможное, но я стану актером обязательно. С грехом пополам поступил. Два года выгоняли, два года просто выгоняли. Вот идет педагог навстречу. Я говорю: «Здравствуйте». Проходит мимо. Как ты тогда был против меня. Почему? Да потому, что я вот такой был. Я был уже с опытом большим, мне 20 с небольшим лет.
Да.
На берегу работал электриком уже, механиком. А там мальчишки и девчонки, им 19 там, 18 лет были. Они все делали, все радостные, жизнерадостные. Я смотрю на эти бебешечки, на эти вот чудики, на эти воображаемые предметы, и для меня…. Я даже стал… «Этюд, этюд сделай. Ну вы в прошлом, так сказать, с морем связаны. Вот как вы пришли с рыбалки, с рейса, и вас хозяйка там, приготовила». И я кашу ее брал и вот так вот, у меня вот так пот градом, все. Ну и какой. Да, симпатичный. Да, высокий. Ну недурной голос. (Смеется.) Но в нем ничего нет, он без… И все. И только Шолохов спасает меня. Шолохов, Нагульнов, «Поднятая целина».
Целина.
Беру отрывок, и вот так думаю: бах, провалюсь, выгонят — выгонят, ладно, всё. И это что-то было, и вот, и было, партнером был Юра Кузнецов, который играл Мухомора там.
Да-да-да, ну он замечательный, да.
Да.
Замечательный актер.
И я помню: кафедра встала, и встала, и аплодировала. Вот это вот никогда не забуду. Резкий поворот. Потому что одна женщина, Вера Николаевна, говорила, что: «Оставьте его в покое. Он есть, пить не просит. Я чувствую, в нем что-то есть, что-то есть». Вот эта вера Веры Николаевны в общем дала мне возможность. И я еще не уверен, что я способен. У меня потрясающий самоанализ. Я настолько к себе критично отношусь, и все, что я сделал, мне кажется, все это не очень хороший уровень, невысокий уровень. И я говорю искренне.
Я понимаю, да.
И можно сняться, это может быть в одном фильме — «Любовь и голуби», который мне не стыдно, и этому фильму 40 лет, но тогда не сниматься в остальных, и никаких проблем не было бы. «Мужики» нравятся.
«Мужики» — прекрасный.
«Любовь», нравится «Очарованный странник», очень тяжело дававшийся этот фильм, очень тяжело. Ну где-то вот идет «Предоставляется общежитие», одна Наташа Гундарева со своей партнершей — это что-то фантастическое было.
Да.
Таких 5-6, а их 80 картин, каждый фильм — это часть твоего тела, часть твоей души. Но все равно это не мое. И знаешь, я сейчас возвращаюсь, Владимир Романович, мне хочется вот уйти опять туда, в море. Так хочется туда вот идти. Если бы я не был актером, потом я поздно это понял, тогда это увлекательно, и я много как бы так узнал. Но по сути я своей моряк. И когда я приезжаю в любое, где бы я не был, приезжаю, я вот, там ну помимо того, что там окунешься, я готов сидеть вот сутками, ну по 20 часов сидеть вот сидеть и размышлять, думать, погружаться. И всегда со мной разговаривает океан. Он меня спасает. Дважды океан спас. Вот в Средиземном море я попал, мы приехали, тогда еще Каддафи был. И вот туда мы приехали…. И на берегу вышел, там Боря Морозов был тогда, еще какой-то вот режиссер был. И девчонки были, ребята, нас человек 6-7. А нас поселили вдали от берега, а на автобусе привезли, и прямо на берегу ни щепки, ни досточки, ни плоти, ни живинки, все просто белый, красивый берег, и я на море — все. И волна была. Волна балла 3-4 была. Красивая волна. Ну а я еще в гордыне, куражиться: я профморяк, я сразу кидаюсь туда, плыву, все нормально, чувствую себя хорошо. А я так, я так поворачиваюсь, а они вот такие маленькие. И я сразу раз — смотрю на, … срабатывает, и их несет к берегу. Я попал, попал в так называемую вот эту реверсионную волну, и она шла туда. Это очень опасно. Мало кто знает, кстати, надо обязательно говорить об этом, надо обязательно вдоль берега плыть.
То есть вас могло просто…
Все. И меня несет, меня несет туда. Я развернулся. А перед этим я снимался в фильме «Очарованный странник» и выбил руку. Упал там с четырех метров, выбил руку. Ее вставили, но она у меня слабая была. И вот мы поехали вот на гастроли как раз туда, в Ливию. И я рванул, и у меня отрывается рука. И я — Чапаев, это одной рукой. И я ничего не могу. И я понял, что пришел: я подвел два спектакля, подвел, приехали в другое государство, ты подвел все.
Да.
Вот тогда это тот самый образ, когда ты покрываешься потом в воде. Как Людмила Марковна, помнишь, говорила: «Меня уже и так, с головы вся мокрая, бросает в этот, с головы до пят». И срабатывает разум, сработал опыт, мощнейший морской опыт. Что делать? Паника — это катастрофа. Все, тогда все. И сразу вырубаешься. Я успокоился, говорю: спокойно, спокойно. Поворачиваюсь на спину, идет волна. Я читаю «Отче наш», «Прости, Господи, за гордыню», читаю «Отче наш». И начинает спокойствие. Идет волна, я разворачиваюсь корпусом, это меня отводит. И моментально разворачиваюсь в другую сторону, отходит другая волна. Опять волна. И вот так я остановился, далеко от берега остановился. И вот так я ходил минут 20, вот так. Ну помаленечку продвигался. Ну едва-едва, вот эти только корпус, ушла — ушел обратно ты, меньше сопротивление корпуса. И смотрю, вот это никогда не забуду, смотрю, как воды стали: чух-чух-чух — и остановились. И я вышел из этой реверсионной. И вот тогда одной рукой я шел туда, упал, помню, вдали от них, это от моих ребят, в другом месте. Они потом пришли ко мне. Я, по-моему, даже потерял сознание в какой-то момент, и тогда… И только через год я сказал Соломину об этом, об этом случае. И вот это опять меня там всю ночь. Как там и с «Грозным» та же самая история.
Вас вернули, потому что кто-то должен отогревать воробьев. (Смеются.)
Может быть.
Я вам очень благодарен. Вы знаете, я вам говорил, что у нас еще финал есть. Я вот сейчас смотрю, вот мне не хочется портить наш с вами такой разговор этим своим финалом.
Владимир Романович, а продолжим когда-нибудь.
Давайте продолжим. Поэтому мы без финала. И это означает, что надо будет еще раз встретиться. Хорошо?
С вами было приятно поговорить.
Спасибо вам огромное.
Спасибо, спасибо.
Мы не прощаемся с Александром Михайловым. А мы продолжим писать «парсуны наших современников через одну неделю.