"Я шла одна с пасхальной службы, вдруг меня окружили четверо мужчин" - Полина Осетинская о том, как однажды чудом спаслась

О страшной и одновременно чудесной истории, которая случилась с ней пасхальной ночью, о вызвавшей бурную реакцию читателей книге «Прощай, грусть», об искренности, «хейтерстве» и многом другом — известная пианистка Полина Осетинская в авторской программе Владимира Легойды «Парсуна» на канале «Спас».

«Парсуна» — авторская программа председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, главного редактора журнала «Фома» Владимира Легойды.

Здравствуйте, уважаемые друзья, мы продолжаем писать парсуны наших современников. И сегодня у нас в гостях Полина Осетинская. Здравствуйте, дорогая Полина.

Добрый день.

Я вам говорил, у нас пять тем: вера, надежда, терпение, прощение, любовь. И как я вас предупреждал, у нас есть такая традиция: я прошу перед первой темой, чтобы вы как бы представились, в данном случае «как бы» это не слово-паразит, а именно не вполне представление формальное, а такой, экзистенциальный скорее, вопрос самоидентичности. Вот сегодня, здесь и сейчас, как бы вы ответили на вопрос: кто я?

Я в первую очередь человек, во вторую очередь — музыкант, в третью очередь — мать и в четвертую очередь — гражданин, ну, наверное, достаточно, я думаю.

ВЕРА

«Вера» — первая тема. В одном интервью вы сказали: «У меня есть страх Божий. Конечно, я постоянно грешу по-мелкому, как все люди, но вот по-крупному грешить все-таки опасаюсь именно из-за этого страха Божия». А для вас Бог — судья?

Раньше был судьей, конечно же, когда я проходила сложные этапы неофитства, воцерковления, когда я пришла в церковь, в которой я как бы была всегда, но вы же знаете, что у нас верующими называют себя 80 процентов, но в основном это те люди, которые раз в год заходят куличики покрестить, освятить на Пасху. Поэтому я прошла очень много стадий. Сейчас я, в общем, окончательно вышла из возраста неофитства, как мне кажется, и как-то пришла к осознанию того, что Бог есть Любовь и, если Бог есть Любовь, наверное, Он все-таки не судья.

То есть вы бы сейчас уже так не ответили?

Нет, я так отвечаю, я так чувствую и думаю так всегда, но мне кажется, что это в наше время больше имеет отношение к тому, какие ты сам себе устанавливаешь ориентиры духовные внутренние, потому что время их больше не устанавливает. Теперь как бы мы все предоставлены своей совести, своему какому-то личному этическому кодексу и тому кодексу, который мы сами внутри себя устанавливаем, потому что больше как бы границы размыты.

А правильно я вас слышу, что тогда получается вот этот страх Божий – это в каком-то смысле ваш собственный ориентир или это все-таки какие-то ваши отношения с Ним?

Мне кажется, что, поскольку мы все равно в своей душе с Богом разговариваем, он же не приходит к нам как на парткоме и не спрашивает: «Ну давай, рассказывай, Осетинская, что ты сегодня сделала?»

«Так, Полиночка», да?

Да. Все равно Его голос в нас — это тот голос, которым мы как бы сами с собой разговариваем. И хотя в моей жизни было несколько очень значимых доказательств существования Бога, которые я просто буквально на своем опыте узрела, Господь мне послал, видимо, такую милость — убедиться в этом, несколько раз в жизни, но все равно, конечно, я понимаю, что я большей частью имею Его в своей душе в том своем представлении, в котором я Его имею. И разговариваю я, как мне бы хотелось, чтобы Бог со мной разговаривал.

А вот когда вы говорите, что сейчас не судья, что Бог — это Любовь, а друг — можно сказать так?

Конечно, в каком-то смысле, но это не друг, который тебе простит все абсолютно, это друг, который, знаете, может и пожурить, бывает, как бы старший друг, может и наказать, может сделать так, чтобы ты сам задумался, опять же своими какими-то доказательствами Своего существования, потому что это очень часто происходит: нагрешил — и тут же тебе что-нибудь сверху упало на тебя.

Но это такое, знаете, причинно-следственные связи. А вот я помню, я очень любил в детстве «Три мушкетера», и там был какой-то момент, когда Д'Артаньян что-то, какую-то гадость хочет сделать, и Дюма пишет: «Но спокойное лицо Атоса встало перед ним, Атос не простил бы».

Внешние авторитеты.

Ну, именно друг, друг, который, тебе стыдно было бы перед ним — это то, что у вас? Похоже, да, на ваши чувства или нет?

Похоже, похоже, потому что, конечно, мне просто не очень приходит в голову, на самом деле, делать так, чтобы Атос совсем меня поругал, но в принципе, конечно, случается всякое. Но я знаю, что не согрешишь — не покаешься, ну а что делать. Ну просто, понимаете, и так всю мою жизнь я провела под огромным гнетом перфекционизма, под чудовищным просто, понимаете, с комплексом отличницы, меня с ним в могилу положат, с этим комплексом отличницы.

Не будем торопиться.

Да. Но как бы поскольку неизвестно совершенно, когда это произойдет, то на всякий случай я себе дала разрешение, я себе сказала: неизвестно, сколько мне осталось вообще жизни, ну, как бы, потому что действительно никто из нас предсказать этого не может. Сейчас, в наши времена, в которые мы живем, во времена коронавируса, мы вообще утратили любой контроль над своей жизнью, любые планы превратились в рухлядь, любые наши какие-то ощущения того, что нас что-то поддерживает, что-то живет с нами, что мы за что-то в ответе, за что-то можем отвечать — это все абсолютно как карточный домик рассыпалось. И поэтому я сказала себе, что все-таки, проведя бо́льшую часть жизни как бы в таких взаимоотношениях с самой собой, когда я все время от себя что-то требовала и все время считала, что мне нужно обязательно заслужить что-то, вот что-то просто заработать, и тогда меня можно будет любить, и тогда я заслужу какую-то награду — вот с этим я уже завязала, потому что я сказала себе, что я проживу эту жизнь просто с удовольствием, с любовью к Богу, с любовью к людям и с любовью к себе, что совершенно, мне кажется, необходимо.

Скажите, а вот когда вы сказали об этих моментах, которые фактически вам показали, что Бог есть, это что-то, завесу над чем вы не приоткроете или можете рассказать?

Нет, я могу, конечно. Ну, вот есть такой, очень явный случай, ну просто иллюстративный очень. Я шла с пасхальной ночной литургии, это было лет, может быть, 20 назад, может быть, 18, как-то это было давно.

До эпохи коронавируса.

До эпохи исторического материализма. У меня была очень сложная личная ситуация, я металась между собой и какими-то своими отношениями, которые меня не устраивали, и на пасхальной службе, когда все радовались, я крупными слезами рыдала. И такое бывало в моей жизни довольно часто: когда все радуются — я не радуюсь. И я во время службы просила за это прощения, потому что я понимала, что момент со своими слезами сейчас как-то, может быть, не самый уместный, но сделать с этим ничего не могла. В общем, я роптала, я возмущалась, я не принимала ситуацию, не могла с ней справиться самостоятельно. И вот иду я с пасхальной службы, было 2:30-2:40 ночи, центр Москвы, я много лет хожу в один и тот же храм, храм Иоанна Предтечи на Красной Пресне, в котором, я, в общем, воцерковилась, в который действительно много лет хожу и там крестила своих детей потом, в общем, знаю хорошо очень приход и батюшек за эти 25 лет. И такая толпа, в общем, хотя это пасхальная ночь, но на улице много людей как-то идет, и я иду такая в образе, чистенько-православненько, у меня длинное платье, у меня платочек, свечка в руке и крупные слезы. И меня окружают четыре молодых человека низкой социальной ответственности, по ним сразу видно, и я понимаю, что — все, как бы все, сейчас все.

Понятно, чего плакала.

Да. И я думаю: «вот ты, дура, стояла, нет бы о чем-то поблагодарить Бога — нет, надо было роптать! Ну, сейчас огребешь». И я… от ужаса я не смогла даже говорить ничего, и они меня просто плотным кольцом окружают, и я закрываю глаза, потому что я, как маленький ребенок, он закроет глаза и как бы его не видно. И вдруг я слышу такой голос: «Она верующая, это нельзя!» И такое, знаете, дуновение такое — шшух!. И я открываю глаза — никого нет, а я уже почти у подъезда своего дома. Я очень быстро дошла до квартиры. И как-то да, это был такой очень наглядный урок.

Потрясающе.

Да.

В вашей книжке «Прощай, грусть»… «книжка» — плохо я сказал, в вашей книге, может быть, не все читали, я просто скажу, что это книга о детстве о вашем, об отце, знаменитом сценаристе, писателе, который хотел из вас сделать великую пианистку, и это все очень высокой ценой достигалось, в том числе и постоянным психическим, физическим воздействием, в результате чего вы в 13 лет ушли от отца. 2007 года книга?

Я написала ее в 2006-м, а вышла она в 2007-м, закончив редактуру, да, в начале 2008-го она вышла.

И я ее с большим напряжением прочел и проникновением, если можно так сказать. Там практически не звучит тема веры, там есть священник, который вам помогает как раз в такие критические моменты. Интересно: это так, потому что вы о чем-то не стали рассказывать, или просто в тот момент вера не была той опорой, как, скажем, когда вы возвращались?..

Вы знаете, там, вообще, не только про веру нет, там про личное тоже нет, там вообще как-то про многое нет, да?

И вы говорили это и в интервью, о том, что книга, естественно, — это правда, но та часть правды, которую вы сочли нужным рассказать, я поэтому и спрашиваю: почему?

Ну, у нее еще отчасти была некая литературная задача, благодаря которой мне было ее просто проще писать, проще продумывать и комплектовать. Просто это была книга, которая была посвящена одной истории.

Понятно.

Одной как бы глобальной истории. Все этапы своего сложного пути в вере и провалы, и победы какие-то, поражения, — это все-таки в большей степени моя какая-то личная внутренняя жизнь ежедневная. Поэтому, наверное, там не так много как раз про этап воцерковления, потому что он во многом очень был связан с отходом, потом с приходом, потому что действительно, когда тот священник, который по большому счету меня спас от самоубийства в возрасте 13 лет, он и был тем зна́ком Божиим, который, собственно говоря, позволил мне существовать дальше. И дальше таких встреч и каких-то моментов было довольно много, но про это тогда нужно было бы писать другую книгу

Понятно. А у вас есть вопросы к Богу сегодня?

Я думаю, что они у любого думающего человека время от времени возникают.

Не знаю, может быть. По-разному люди отвечают.

Хочу вам сказать, что вот у меня, как у человека, у которого, в общем, живы родители, здоровы дети и так далее, по большому счету нет вопросов к Богу, потому что… Ну просто потому, что мне хотелось бы избежать этого как бы потребительского отношения, вот этого взаимооборота: ты — мне, я — тебе…

Да, да, ну-ка, скажи мне.

Да, я тебе хорошую праведную жизнь, а Ты мне, чтобы у меня все тут было дома нормально. Нет. Вообще я как-то с возрастом стала понимать, что, в общем, как-то каждому человеку дается свое, кому что по силам — как-то там виднее. И в этом смысле я роптать перестала, потому что я перестала спрашивать Бога, за что мне это? Или: почему у меня нет этого? Или: а почему у меня вот так вот? Потому что я понимаю, что, если у меня вот здесь вот так — значит, поэтому у меня вот здесь будет так, то есть я научилась какую-то причинно-следственную связь внутри себя устанавливать, и мне кажется, что так гораздо проще жить, чем бесконечно задавать вопрос: а почему у меня нет этого, почему нет этого? И так далее.

НАДЕЖДА

Давайте про одиночество поговорим. Мало связано, но я сейчас попытаюсь объяснить почему. Вы опять же в книге говорили о том, что почти с рождения прекрасно знали это состояние одиночества. Мне кажется, что в каком-то глубинном-глубинном смысле мы все одиноки, любой человек, и есть ситуации, когда тебе не с кем поговорить, при том что вот они все — родные, близкие. А вот у вас надежда на преодоление этого одиночества есть?

Нет.

Нет?

Но меня как-то это перестало смущать.Ну да, это то, о чем мы говорили как раз перед этим, то есть когда ты роптал-роптал, спрашивал: почему у меня вот этого нет? Потому что так устроено, потому что никто нам не обещал, что мы, однажды встретившись с кем-то или обретя кого-то, перестанем быть одинокими, этого не может произойти, потому что это противно человеческой природе, мы приходим одни, мы уходим одни и, если нам повезло в жизни, мы проходим часть этой жизни с теми, кто нам духовно близок или кто нас любит, или кого любим мы, это не всегда одно и то же и это требует от человека очень разных ресурсов: или быть любимым, или любить самому, или иметь дружбу и в большом количестве, или быть одному — это опять же к выбору каждого конкретного человека. Поэтому я радуюсь тем моментам, когда я чувствую себя не одинокой, но по большому счету, знаете, есть такое утверждение, что человек, например, в семье наибольшим образом одинок, и часто, когда я спорю со своими детьми о чем-то или думаю о том, что я сейчас, например, для них стараюсь сделать и что они, может быть, поймут лет через сорок, тогда я понимаю, что я бесконечно одинока, но я на это роптать совершенно опять же не могу, потому что ну, это есть как есть.

А надежда на человека, вот вы разочаровываетесь в людях?

Я с возрастом перестала очаровываться людьми, потому что это, конечно, просто здоровее будешь, потому что, действительно, мои дети часто на меня ругаются, они говорят: «Мама, ты ждешь от жизни только худшего!» Я говорю: «Я жду худшего, а надеюсь на лучшее!» Поэтому… на самом деле я очень много сталкивалась с человеческой природой и прекрасно знаю бездны этих глубин падения, в которые человек может свалиться, и бездны высот духа, которых человек может достичь, поэтому просто тех, кто достигает высот, значительно меньше, чем тех, кто падает в бездну.

Но смотрите, при этом вы говорите в одном из интервью, что «наша земная цель — каждый день стараться стать лучше».

Да.

А этой надежды у вас со временем, скажем так, не буду говорить — с годами, прибавляется?

Стать лучше самому или встретить людей, которые будут лучше вокруг меня?

Вы же говорите «наша цель», да? Не моя цель, а наша, то есть она у каждого, да?

Нет, ну я сейчас бы не стала говорить за всех, я давайте так скажу: моя цель.

За всю Одессу не будем?

Да. Я хотела бы сейчас как бы скромно — хотя бы за себя и хотя бы за то, чтобы те люди, за которых я несу ответственность, по крайней мере, выросли приличными людьми и становились лучше. Ну действительно, это мое желание, но я не знаю, с чем оно связано, оно связано с моими высотами духа или с тем, что у меня комплекс отличницы, тут надо… Это ведь очень по-разному можно трактовать.

По-разному, но в зависимости от того, как вы определяете «лучше», потому что мне в этом что-то такое толстовское слышится.

Я хочу вот каждый следующий день пытаться прожить лучше, чем я прожила предыдущий.

Strong record of achievement, какговорят.

Например, ну, я сейчас не беру творческий какой-то рост и реализацию, и, конечно, я все время хотела бы каждый год, каждую следующую запись, чтобы она была лучше той, которая была год назад. Но я хотела бы как-то расти как личность в ежедневном объеме, режиме, а это очень сложно, потому что мы все-таки слабину даем, мы гневаемся, мы обижаемся и так далее, мы можем кому-то даже нагрубить и кому-то нахамить, потом нам очень стыдно. И вот я все время жду этого момента, когда наступит этот счастливый момент, и я пойму, что я сегодня никому не нагрубила, никому не нахамила, ни на кого не обиделась, сдержала себя во всем и стала таким образом лучше. Я, правда, не знаю, насколько это укоротит мой жизненный путь, потому что все-таки мы же уже давно живем в обществе, которое, слава Богу, не отрицает ни науку, ни учение о теле, ни учение о душе, ни учение о том, что все наши эмоции к нам, безусловно, будут возвращаться, если мы будем разрушать себя какими-то негативными эмоциями, они потом нас разрушат изнутри и так далее, поэтому это огромная тема.

Я прочитаю, с вашего позволения, одну цитату из вашей книги, потому что она удивительно точная и глубокая: «Кроме интеллекта (это кому повезло), беспрестанной работы ума, музыкант оперирует на сердце… Прожить каждую ноту, интонацию, пропустить ее через себя по венам, артериям, сухожилиям, где-то надрезая, делая кровопускание, вырывая кусок своего мяса. Прожив, преобразовать, кристаллизовать в форму, позволяющую слушателю принять эстафету духовной работы, потому что слушать музыку, помимо удовольствия — еще и работа для многих, непривычных трудиться душой — тяжелая и кропотливая». Потрясающие слова, вы очень точно…

Спасибо.

Вам спасибо. Правду говорить легко и приятно, как известно. А в чем ваша надежда на то, что, есть ли она, что люди будут трудиться душой?

Ну, во-первых, у меня есть даже не то что надежда, у меня есть твердое знание того, что большое количество людей все-таки любит трудиться душой, особенно у нас, в России, я просто это вижу по большому количеству своих слушателей, который приходят ко мне, вот ко мне они приходят, мои слушатели, которых я годами воспитывала, своего слушателя, понимаете, у каждого из нас есть, у каждого музыканта есть свой слушатель, которого мы воспитываем тем или иным способом. И я точно знаю, что моему лично слушателю очень интересно работать и очень интересно трудиться, и очень интересно узнавать что-то новое, и я это в своем слушателе бесконечно ценю. Потому что музыка уже давно в целом превратилась в бизнес, в большой классический шоу-бизнес, в котором есть свои законы, который живет, в общем, по законам тоже шоу-бизнеса, потому что опять же это те трансформации, которые произошли с обществом за последние 30-40 лет, это все стало жить по другим законам. И мне очень нравится, что все-таки довольно значительная часть слушателей, которая продолжает ходить в наши концертные залы, по-прежнему этого жаждет и ждет, и готова к этому труду. Но, что касается массовой культуры, то, конечно, ее предназначение не состоит в том, чтобы люди учились думать или чтобы воспитывать в них вкус, потому что любая массовая культура — это мы не поднимаем слушателя до уровня высокой культуры, а опускаем общую массу до низкого уровня. И это касается, собственно говоря, любых жанров сейчас, которые существуют в индустрии развлечений.

Массовая культура для вас — это что-то негативное?

Да нет, массовая культура — это то же самое, что гамбургеры и жареная картошка.

А вот «Семнадцать мгновений весны» — это же массовая культура.

Очень высокого уровня, вы знаете, ну просто...

Ну, то есть это не гамбургер?

Нет, это, конечно же, очень блестящая, точная, изумительная киноработа. И в поп-культуре, в массовой культуре есть свои абсолютные вершины, понимаете, там и Стинг, и Джордж Майкл, я не знаю, и Земфира — это высокие образцы очень, очень высокие качественные образцы массовой культуры. А там просто три аккорда, два притопа и голая попа — это как бы все-таки не самый высокий образец, да?

Прямо скажем.

Да. Поэтому я иногда телевизор смотрю, и я, кстати, в отличии от многих своих ровесников, вообще людей, с которыми я нахожусь в принципе в одном, абсолютной в одной социальной страте, я не выбросила телевизор…

Да, и вы не говорите так: «Я телевизор не смотрю»?

Да, «Я телевизор не смотрю», нет, я честно признаюсь, у меня есть guilty pleasure, я признаюсь, я смотрю несколько программ, но, конечно же, у меня «Карусель» часто включается, потому что у меня дети дома. И у меня есть несколько любимых программ. Конечно, просто так, фоном у меня не работает никогда, но вдруг иногда, когда ты вечером случайно что-нибудь мимо проходишь и видишь вот это все что-нибудь, я так сижу задумчиво, детям показываю, говорю: «Смотрите, хотите, чтобы я так же деньги зарабатывала, прыгая в трусах с этими метелками вместо ресниц?» Они говорят: «Ой, нет, пожалуй, нет».

Тоже форма воспитания, в том числе и вкуса.

Ну да.

А вот еще замечательное у вас рассуждение, размышление насчет искусства, насчет актерской игры, где вы так критически к себе подходите и говорите, что вы не можете должную отстраненность соблюдать всегда, выдерживать, и говорите «ведь актер не обязан плакать и переживать на сцене, это прерогатива (замечательные совершенно слова) прерогатива зрителя» — это просто вот природа искусства одной фразой, я бы даже, может быть, жестче сказал: актер не должен плакать. Но на что меня это натолкнуло, что я хотел бы у вас спросить: вот когда мы говорим, что искусство — это опыт непрожитого, что я вот, как зритель, переживаю с этим Д'Артаньяном или Штирлицем и так далее. А актер, который не должен плакать, получается, что он этот опыт не приобретает? Такой парадокс какой-то. Для него же это тоже опыт не прожит?

Да нет, мне кажется, что просто актер поскольку в отличии от нормального человека, проживает гораздо больше жизней, ну, давайте так: то, что он не должен плакать — есть признак его мастерства, потому что в любом ремесле должно быть мастерство прежде всего. Мы не будем брать сейчас талант, талант вообще дается не всем, гений вообще дается единицам, а ремесло должно быть у всех.

И вот владеть искусством, сделать так, чтобы ты не заплакал, а зритель в зале заплакал, даже при отсутствии у тебя таланта — это и есть ремесло, и этому ремеслу нужно учиться, поэтому я вообще против вот этого всего, графомании и непрофессионализма во всех областях, которое уже буйным цветом, конечно, везде расцвело, но я считаю, что ты овладей сначала ремеслом и всеми его тонкостями, а потом будем разговаривать.

Конечно, у меня просто очень высокий уровень эмоциональной… я как бы работаю этой струной, мы с Ксенией Раппопорт часто на эту тему разговариваем, с которой у нас спектакль «Неизвестный друг» по Бунину. А я говорю: «Ты можешь как-то успокоиться?», когда она нервничает или что-то, она говорит: «Я не могу, это мой инструмент, и я им работаю». То есть вот это вот — держать свою эмоциональную сферу в таком, как бы постоянном напряжении — это значит уметь транслировать, передавать те чувства, которые ты хочешь передать своему герою, которые ты хочешь, чтобы испытал зритель в зале.

Но на сцене, наверное, это и нужно, и возможно, в кино это невозможно.

Ну, конечно, просто ты в драматическом театре, в музыке ты все равно имеешь дело с сиюминутной энергией, которую ты проживаешь каждый раз по-разному абсолютно. И у меня, например, когда мы спектакль наш играем, я, как зритель, я сижу в те моменты, когда я не работаю на сцене, то есть когда не играю, когда я, как бы мы передаем друг другу наши роли, я очень часто, как зритель, пла́чу, когда я вижу, что делает…

Это ж невозможно, как вы переключаетесь?

Ну вот я просто каждый раз и в ее шкуру, и в шкуру зрителя, и в шкуру того, кто это пишет, и в шкуру того, к кому это обращено… а потом я переключаюсь на себя и иногда тоже уже по накатанной уже и сама рыдаю, «какая музыка» — думаю я. На самом деле, у меня хорошо разработан этот орган, и потом у меня очень высокий уровень на самом деле эмпатии, может быть, это тоже часть профессии, как-то так получилось, а может быть, это просто следствие того, что я, помните, у Гребенщикова есть такая песня «Стареющий юноша в поисках кайфа»?

Что-то такое, я небольшой поклонник, но…

Ну, в общем, может быть, это просто связано с тем, что как-то каждый следующий день своей жизни мы чуть больше имеем, чуть больше опыт чувств и чуть меньше надежды на то, что они реализуются.

Как вы прекрасно выразили!

ТЕРПЕНИЕ

Одна наша общая знакомая, когда узнала, что я буду с вами встречаться, она сказала: «Ой, это такой цельный и легкий человек. Я, — говорит, — не понимаю, как можно, пройдя через то, через что Полина прошла, быть легким человеком». Я, честно говоря, сразу вспомнил Есенина: «Казаться улыбчивым и простым — самое высшее в мире искусство», потом я в одном интервью прочел, что кто-то это уже до меня вспоминал в разговоре с вами, я как-то так расстроился сначала, что я не оригинален, а потом увидел, что он это вспоминал в связи со сценой, а у меня эти строчки пришли именно в связи с характеристикой такой в жизни. Вот, собственно, в этом вопрос: это результат какого-то терпения, это высшее в мире искусство или это что-то другое? Или вы вообще с этим не согласны?

Вы знаете, можно ответить на этот вопрос сотней разных вариантов, но самым честным, наверное, будет… потому что я не до конца уверена в том, что мои личные чувства кому-то интересны, когда я о них разглагольствую.

Мне интересны, мне очень интересны.

Знаете, потому что мне кажется, что все равно самый высокий градус искренности у меня — это когда я играю на сцене, потому что я там могу уже ничего не стесняться. Вот здесь я все равно буду все-таки фильтровать что я говорю, как я выгляжу в камере, как меня воспринимают зрители, а вот когда я играю, я там уже ничего фильтровать не буду, потому что я там уже просто ничего не фильтрую. И там вот этот градус, он все равно значительно выше, чем он в жизни, а я очень хорошо знаю, каким драматичным и непростым может быть существование с тяжелым человеком, с человеком, который все время чем-то недоволен, с человеком, который все время предъявляет тебе претензии, с человеком, который никогда не улыбается. И кстати, в этом меня часто упрекают мои дети, они говорят: «Мама, ты как-то ничему не удивляешься, ты ничему не радуешься!» Я говорю: «Слушайте, я же просто не могу, как Карлсончик, все время с этим пропеллером бегать вокруг, я имею право на чувства, мне бывает грустно, мне бывает тяжело, мне бывает одиноко, мне бывает страшно. И я, есть как бы считанное количество людей, от которых я не считаю нужным это скрывать, но, конечно, фигурируя в каком-то публичном поле время от времени, тем более в поле, в котором бывает очень много хейтеров у меня, понимаете, тоже выскажу что-нибудь, напишу, скажу и так далее —и вот как польется это из этого… гранатомета это совершеннейшее какое-то содержание септика, просто невыносимо. И мне хочется просто как-то быть чуть более защищенной и чуть менее в этом смысле уязвимой.

А вы тяжело переживаете это вот хейтерство?

Ну, отчасти бывает очень сложно и очень тяжело, когда оно оскорбительно, когда оно… Конечно, я после выхода книги огребла по полной программе этого всего. Самые распространенные были, что «она решила пропиариться, про нее все забыли, и вот теперь, вывалив грязь про своего отца, она сейчас себе сделает славу». Поскольку я действительно была, наверное, может быть, первым человеком, который подобный каминг-аут осуществил в публичном пространстве, потому что наша этика, благодаря которой существует в огромном количестве домашнее насилие в нашей стране, говорят: «Не выноси сор из избы! Забери заявление!» И вот это вот все. И то количество людей и, в первую очередь, женщин, которые от этого страдают, оно ужасно, оно чудовищно, оно колоссально и не поддается никакому исчислению. Поэтому это был вообще, честно говоря, и мой личный вопль о том, что я пережила и чего бы я не хотела переживать, возможно, но это то, что есть часть моего опыта, который меня сформировал, такой, какая я есть, и я не хочу его менять, и я вообще ни за что уже потом как бы, мы еще, наверное, до этого дойдем, но как бы ни за что не сужу, и не осуждаю, и не проклинаю и так далее. Но я хочу, чтобы те люди, которые испытывают и терпят домашнее насилие — дети, женщины — имели возможность его избежать, имели возможность от него уйти, и уйти от него не в могилу, а уйти от него в нормальную будущую счастливую жизнь, вот.

Скажите, а критику профессиональную тяжело вы переживаете? Тяжело вам ее терпеть?

Я — да, я — тяжело. С другой стороны, очень мало подробной, доброжелательной, честной критики, которая когда-то была раньше, когда вот пришел на мой концерт дебютный, когда мне было 11 лет, критик Цыпин, был знаменитый критик, все его боялись просто.

Да, вы его, по-моему, упоминали.

Да. Вот я понимаю — это уровень критики, а сейчас же у нас каждый первый блогер в интернете — критик, слыхал, говорит, эту Осетинскую? Говно говном. Мне Рабинович напел. Конечно, от такой критики хотелось бы не то что защититься, но, в конце концов, единственный способ от этого оградиться — не видеть, не читать, не слышать. С другой стороны, мы все равно очень уязвимы, я имею в виду людей, которые работают с этим, музыканты и артисты, мы же все равно часть себя все время предъявляем публике, и слушателю, и зрителю, и когда эту часть нас начинают, грубо говоря, топтать и уничтожать, конечно, это обидно. С другой стороны, я точно знаю, что самый вообще мощный критик самому себе — это ты сам, потому что если ты ежедневно стремишься к недостижимому совершенству, то ты уж как минимум себе представляешь, как оно должно выглядеть и звучать, правда? И поэтому, слава Богу, что я с себя эту какую-то часть бесконечных претензий сняла, ну просто потому, что, наверное, может быть, я бы тогда и не выжила к этому моменту, потому что так невозможно существовать, под прессингом не только того, чего от тебя хотят люди, слушатели, зрители и так далее, того качества претензии, которые тебе навешивают и предъявляют, но еще, если ты еще и сам будешь это в себе культивировать, ну тогда точно можно сразу уже в дурдом идти, и все.

Не надо в дурдом.

Не надо, да.

ПРОЩЕНИЕ

Как-то, комментируя тему оскорбления чувств, в том числе и в пространстве художественном, вы сказали, что, казалось бы, вот этого вопроса не должно быть здесь, потому что искусство — это априори территория, я цитирую, «на которой возможно любое высказывание, если оно убедительно и талантливо». С этим спорить бессмысленно, на мой взгляд, но вопрос возникает в том, а что́ является критерием убедительности и таланта. Вот как у меня был критик Карахан, замечательный кинокритик, он сказал, что искусство — это всегда мера, с этим тоже не поспоришь, просто мера у каждого своя и то, что убедительно и талантливо для меня, может быть совсем неубедительно для вас.

Конечно.

Когда я в новосибирском «Тангейзере» вижу совершенно, на мой взгляд, ненужный плакат, где в промежности распятие, для меня это неубедительно и неталантливо, но вот режиссер с этим не согласен. Как в таких случаях быть?

Я не знаю, мне кажется, что, может быть, раз все стали такие чувствительные очень, можно просто, действительно, идя перед спектаклем, вывешивать какое-то предупреждение, красные флажки. Но, с другой стороны, понимаете, люди традиционной направленности в искусстве, которые любят картины Шишкина, сейчас, не знаю, Васнецова…

Вы не любите Шишкина?

Ну, я не знаю, я понимаю, что им может не понравиться Малевич, и они, наверное, это понимают, ну, может быть. Или им может не понравиться… люди, которые любят Моцарта, может быть, им не понравится Йорг Видман. Искусство, оно не может ориентироваться на то, что кто-то может себя почувствовать оскорбленным, оно экспериментирует, оно находится в той сфере, в которой оно должно существовать. Мне тоже очень многое не нравится, но я не считаю нужным по этому поводу оскорбляться, ну как бы мне не понравилось — я ушла, я сделала вывод, я на этого режиссера не пойду, на этого пойду, этого режиссера люблю, этого не люблю, но я не пойду, понимаете, требовать, чтобы его наказали за то, что он…

Да, это другое, я сейчас не про это, я просто знаете, как, тут же, это проблема со многими гранями…

Вы про критерии…

есть тема буквального восприятия в искусстве. Я вот недавно пересматривал «Холодное лето 53-го» — замечательный фильм, но у меня дети маленькие, я понимаю, что если я им покажу, они смыслов не считают, но зато увидят, что дядя за какой-то тетей бегает и так далее, у них буквальное восприятие.

Конечно, вообще люди перестали считывать метафоры, вторые смысле, третьи смыслы.

С этим я тоже согласен, но объективного критерия все равно нет, то есть проблема неразрешима в принципе, получается.

Ну что, тогда запретить все надо, получается?

Нет, да я же не про это, почему я так похож на Торквемаду в ваших глазах? Мне интересно это именно как культурологу, я лекции про это читаю. Нет критерия, вот это все все равно убедительно, талантливо…

Конечно, критерия нет, одному нравится, как играет Смоктуновский, а другой считает его плохим артистом.

И тогда тут возникает страшный вопрос: подлинное искусство, не подлинное — получается, тоже нет критерия?

Я думаю, что все равно и в среде театралов, и в среде балетоманов, и в среде операманов есть свои какие-то внутренние критерии, грубо говоря, берешь ты верхний фа-диез, крутишь ты 32 фуэте, то есть когда вопрос профессионализма и ремесла, например, снимается, потому что мы понимаем, что мизансцены разведены, работа с артистами есть, все равно есть какие-то критерии, по которым можно определить, грубо говоря, убедительно это или неубедительно с точки зрения ремесла. Но с точки зрения воздействия на нас — никто не может гарантировать, и порой случается такое, что самые острые и самые спорные произведения искусства вызывают в людях самые яростные реакции, которые потом могут перевернуть их восприятие искусства с ног на голову. Потому что искусство по-прежнему в большом долгу, но мы не можем управлять этим процессом, как мы не можем управлять тем, что случился коронавирус или обвалился курс нефти.

Почему не можем управлять? Ну вот, смотрите, с тем же «Тангейзером», которому совсем как-то не везло. Забыл, в Германии где-то, сейчас вылетело из головы, театр, там тоже перенес режиссер действие в наше время, но не совсем в наше, там нацистский концлагерь. И вот премьера, может быть, вы помните — Дюссельдорф, в Дюссельдорфе это было, — там просто часть людей вышла, потому что люди идут в печь, часть людей ушла, кому-то стало плохо, кто-то упал в обморок, и директор просто снял это, он сказал: мы больше показывать это не будем. Его никто не пугал, не ругал, он просто сам сказал: этого делать нельзя. Или потом, понимаете, чего я боюсь, — размывания критериев. Вот у Андрея Сергеевича Кончаловского в каком-то интервью он замечательно сказал, какой-то спектакль: танцуют мужики вот это riverdancing, только полностью голые, и понятно, по какому критерию их отбирали. Говорит: «все прекрасно, но это к искусству не имеет никакого отношения». Мы же можем сказать, что это не имеет отношение к искусству? Там, наверное, тоже все, мизансцены разведены, работа с актерами проведена, но сделано это для другой цели, понимаете?

Я, честно говоря, не видела, поэтому не могу судить, может быть, я поддержала бы разговор, не знаю. Конечно, вопросы вкуса, вопросы меры каждый художник решает для себя сам. У кого-то яркости плакатные блага, у кого-то «Мадонна» Рафаэля будет в качестве ориентира.

Но я, как человек, который существует в этой зоне, понимаю, что, если я сегодня осужу художника, который поставил что-то, что мне не близко и на что я не пойду, он завтра придет и осудит мои… вариации, потому что он скажет, что они оскорбили мои чувства, — ну, это бред. И где нет нарушения общественного порядка, где нет угрозы жизни и здоровью, где нет угрозы жизни психического здоровья посетителей, ну, наверное, все-таки каждый делает для себя какой-то вывод, изучает творчество режиссера, дирижера или композитора.

А то, что сейчас переносят все на современную почву — это сейчас уже почти везде делают, 95 процентов постановок, потому что, как кто-то недавно написал: «Давайте будем честными, большинство оперных либретто являются ужасной архаичной чушью, которую невозможно читать без того, чтобы у тебя не сводило скулы, кто там разберется в этих перипетиях вагнеровских опер, кто куда пошел, кто куда полетел». Действительно, кто-то это делает талантливо, а кто-то бездарно, кто-то потому, что он просто идет за модой, а кто-то потому, что только таким образом он сможет сделать так, чтобы мы с вами, сидящие в зале, восприняли Кармен, как свою соседку по даче.

С этим я не спорю, хотя не уверен, что это правильно, я имею в виду, я не уверен, что я хочу воспринимать Кармен, как соседку по даче…

А я хочу сказать, что единственный принцип искусства — это то, как бы примеряем мы на себя, мы когда читаем, мы себя отождествляем отчасти с Д'Артаньяном, с Атосом. Я когда играю что-то, я хочу, чтобы человек испытал в зале такое чувство, которое позволило бы ему выйти из зала и сказать: я что-то до этого момента в своей жизни делал неправильно, пойти и стать, я не знаю — вылечить собаку больную, усыновить ребенка из детдома, сделать что-то, что бы этот мир немножко сделало бы получше.

Вы верите, что искусство может человека изменить?

Конечно, конечно, абсолютно.

Тогда у него очень низкий кпд.

Возможно, но я говорю только то, во что я верю.

И за это мы вас и любим. Я понимаю, что это тяжелый вопрос, но как-то нечестно, если я его не задам. Это опять же про то, что описано в вашей книге и, в общем-то, как раз в то сложное время, когда вам приходилось давать интервью и вот этих всех хейтеров переживать. Вы говорили в одном из интервью: «Что касается отца, что мне его жалко, и надо по-христиански простить и примириться, но я не могу решить дилемму: прощать и примиряться — значит ли это молчать о правде или не значит». И вот, собственно, у меня здесь два вопроса: решили ли вы эту дилемму для себя? Все-таки прошло уже больше десяти лет с момента, когда вы это произнесли. И вот это «по-христиански простить и примириться» — удалось или нет?

Во-первых, поскольку это надо мной очень долго таким дамокловым мечом довлело, что «вот, все же родителей не выбирают, отец, и как ты могла» — это был такой сонм голосов вовне и внутри моей головы, которые просто каждый день со мной жили. И я решила, да, прошло 25 лет, я взяла своих детей, дочку взяла, сына совсем маленького, мы пошли к моему отцу поздороваться, познакомиться с внуками его и так далее. И я довольно какое-то непродолжительное время, может быть, несколько месяцев, может быть, полгода думала, что мне удастся, трудно ли быть хорошей дочерью, как поет Земфира. И тут я столкнулась совершенно с такой вещью, с которой я ничего не могу поделать: я хочу по-христиански общаться, примириться, дружить и так далее, но мы очень по-разному это видим. То есть с точки зрения моего отца по-христиански примириться означало бы перечеркнуть мою книгу, поскольку он считает, что в ней нет ничего, кроме лжи, а я считаю, что в ней есть только часть правды. И потом я хочу вот так, трезво глядя на вещи, я хочу, чтобы мой отец стал другим человеком, но он же не станет другим человеком, он не станет человеком, который любит меня просто за то, что я есть, который будет способен просто, по-отечески ласково со мной общаться, — нет, он потребовал, чтобы я объявила всему миру, чтобы я наврала, и потом чтобы мы с ним заново готовили новые программы и зарабатывали деньги. Это очень грустно, ужасно грустно, потому что моя тоска по отцу довольно причудливым образом трансформировалась в моей жизни во множество очень сложных отношений и взаимоотношений с людьми, с мужчинами в частности, и так далее. И только когда я трезво отдала себе отчет в том, что, вобщем, я всю жизнь искала отца и в своем отце я его не обнаружила, а во вне его искать бессмысленно, потому что никто не заменит тебе того отца, которого ты хотела… в общем тут как раз и начался мой христианский путь смирения.

Потому что есть вещи, которые мы не можем изменить, мы не выбираем родителей, вот как-то там наверху было решено, что у меня будет такой папа, такая мама, и поверьте мне, у меня очень к ним было много претензий. А сейчас я поняла, что как-то давай уже живи свою жизнь без оглядки на них, вот они тебе дали — возьми то лучшее, что они тебе дали, ну что-то же хорошее было, много было хорошего, я за очень многие вещи отцу своему благодарна и маме, и даже не только за то, что они что-то делали для меня, сколько за то, что они чего-то для меня не делали, потому что в тот момент, когда тебя бросают, как котенка, в холодную воду и ты понимаешь, что ты должен выживать сам, ты очень хорошо учишься выживать.

И конечно, настоящее прощение приходит к тебе тогда, когда ты понимаешь, что нечего роптать — на судьбу, на Бога, на родителей, нужно принимать то, что у тебя есть в этой жизни спокойно, достойно, просто как-то с любовью если не к миру и к своим, к тем, на кого ты был обижен, ну, хотя бы к себе, потому что тогда ты, по крайней мере, не умножаешь вот это количество бесконечного вопрошания в небо и количество бесконечных страданий, которое в мире никуда не девается, не прекращается. Так что я хочу сказать спасибо своему отцу за этот великолепный, потрясающий, нечеловеческий опыт, который позволил мне прожить такую интересную, сложную, яркую жизнь, которую мало кому на самом деле было дано бы прожить и мало кто бы, наверное, ее выдержал, по большому счету. Так что вот уж мне, наверное, грех жаловаться, я думаю, мне просто Бог такую послал вообще школу, что нужно только благодарить за это каждый день.

Скажите, пожалуйста, вот чуть-чуть в продолжение, с вашего позволения: все очень часто вспоминают этот знаменитый эпизод из «Братьев Карамазовых» про слезинку ребенка, для большинства из нас он является литературным примером, для вас — нет. Там, помните, когда Иван поднимая градус дискуссии этой, говорит о том, что «вот что, скажи, мне Алеша, что нужно сделать с этим человеком, который приказал ребенка псами затравить?» И Алеша говорит: «Расстрелять». И Иван говорит: «Ну вот…» И дальше Алеша говорит: «Я, конечно, глупость сказал». Вот у меня, собственно, вопрос к вам: Алеша сказал глупость?

Ну, с точки зрения Бога — да. С точки зрения человека… тоже, наверное, да.

ЛЮБОВЬ

Вы сказали, что «благотворительность –— это как чистить зубы по утрам».

Ну да.

Вы попечитель фонда, фонд «Кислород», помогаете больным муковисцидозом, очень благородно и замечательно. Для меня очень неожиданным было сравнение, потому что мне кажется, что благотворительность — это вот в пространстве любви: где любовь, где зубы?

Ну а что?..

Нет, я же не говорю, что я прав, просто неожиданно было, это интересно, можете пояснить?

Могу. Просто дело в том, что некоторое опять же количество лет назад благотворительность воспринималась всеми как какой-то святой подвиг: вот святые люди, которые все это делают, и это все так сложно, это требует самоотречения. Это не требует никакого самоотречения, надо встать, пойти и заняться, если ты не можешь заняться — оформи десять платежей в те фонды, которые ты любишь, сделай так, чтобы благотворительность была частью твоей жизни. Я когда-то давно, когда начинала какой-то финансовый план своей жизни, я сказала, что десятая часть, например, моих доходов…

Классическая десятина.

Да, будет на благотворительность. И я, как я оформила, так у меня идет, идет и идет, плюс, конечно, все время возникает какое-то количество срочных нужд, которые надо закрыть, — сейчас были врачи, когда-то был Крымск, подтопления, наводнения, пожары и так далее, то есть такие текущие, что называется, нужды, но у нашего фонда их очень много. И я хотела бы, чтобы благотворительность была не только уделом простых людей, которые готовы потратить на эту благотворительность сумму пяти чашек хорошего кофе в месяц, которое они не выпьют, но вместо этого они кому-то помогут почувствовать себя в большей безопасности, имея лекарства, средства для перевязок и так далее. Но и чтобы государство принимало на себя заботу о тех сферах жизни, которыми сейчас занимаются люди, потому что у государства несравнимо больше ресурсов для того, чтобы помогать людям с неизлечимыми заболеваниями, паллиативным больным и так далее, то есть всем тем, кому сейчас на 90 процентов помогает благотворительный сектор и больше. Самыми большими героями в благотворительной сфере мне кажутся те люди, которые не побоялись встать, пойти и начать что-то делать для того, чтобы эта ситуация изменилась, чтобы не только мы с вами перечисляли по 100 и по 200 рублей в каждый фонд, а для того чтобы заставить государство думать о том, что есть люди, которым оно обязано помогать no matter what, как говорят англичане.

Я заметил, может быть, мне показалось, что вам нравится слово «эмпатия», вы его часто используете, и его сегодня много используют, у меня к нему странное отношение, хотя это странно — иметь отношение к слову странное, но мне просто кажется, что раньше слова не было, а чувство было. А вот ведь когда мы говорим про эмпатию, мы говорим, в общем, про любовь… или нет?

Нет.

Вы говорите, используете это слово, потому что «любовь» — обязывающее, или это что-то совсем другое?

Нет-нет, на мой взгляд, эмпатия это все-таки не любовь, а способность поставить себя на место другого человека, то есть это, грубо говоря, сострадание, сочувствие, сопереживание, это просто как бы более всеобъемлющее слово, которое вот эти три понятия оно способно в себя вобрать.

Любовь разве без этого всего может быть?

Ну, мы необязательно должны любить того человека, на чье место мы хотим, можем на время встать, мы не обязаны его любить, но мы можем почувствовать, как ему больно, мы для этого не должны его любить, мы просто можем почувствовать его боль, принять ее как свою на долю секунды и сделать что-то для того, чтобы боль у него стала меньше.

С этим я понял, а любить без этого чувства можно?

Без эмпатии? Без того, чтобы поставить себя на место другого человека?

Ну да, без эмпатии. Whateveryoulike, как говорят англичане.

Любовь вообще — дикое эгоистическое чувство.

Да, это в ваших записях я заметил.

Если это сравнивать, как такую классическую любовь — мы все-таки хотим обладать, все-таки, большей частью.

Полин, ну, классическая любовь, можно я вам прочитаю определение классической любви?

Ну, давайте.

Вот для меня классической, я считаю, что ничего лучше человеческим языком написано не было, может быть, музыкальным было, хотя музыкальный — тоже человеческий, буквами, в общем: «Любовь долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит». Где здесь эгоизм?

Здесь-то нету…

Сплошная эмпатия?

Здесь нету точных инструкций о том, как при всем этом помогать.

Так вы сами говорите: кто говорил, что будет легко? Инструкций нету.

Ну вот эмпатия и делает этот маленький мостик между тем, что мы испытываем внутри себя, и тем, что мы можем сделать для другого.

Согласились, как говорит один мой хороший друг. Вы рассказывали про — в одном из последних интервью — про карантин, что вместе с детьми, что-то смотрели все время: «Гарри Поттера», «Диснея», к празднику Победы подобрали для просмотра несколько фильмов, скажите какие? Очень интересно. Если помните.

Я должна сказать, что мои дети не очень любят черно-белые фильмы, вообще все то, что снято старше десяти лет назад…

Да, вы говорили, по-моему, про это. 12 и 8 младшим, да?

У меня 11 и 8.

У меня просто такие же, поэтому я тоже что-то подбирал, мне очень интересно, что вы посмотрели.

Вы знаете, я начала с нетрадиционного фильма, я начала с фильма, который в этом году взял «Оскара», «Кролик Джоджо».

Это не ко Дню Победы.

Ко Дню Победы. Ну, я не непосредственно в День Победы его взяла, просто я хотела… они не понимают уже, что такое война, для них, они живут совершенно в другом мире, наши дети — это вообще отдельные существа. И я, долго за ними наблюдая, поняла, что массовая культура тоже отчасти оставила какой-то отпечаток в их сердцах, им нужно, чтобы было «прикольно». И я поэтому поставила им «Кролика Джоджо», потому что он «прикольный». И для меня, понимаете, сейчас давайте вспомним нашу дискуссию 15-минутной давности о том, как мы воспринимаем все: ну, там бегает Гитлер, который с ребенком дружит, он его такой напарник, он такой советчик, и вот я сижу, я как бы та Полина, для которой «В бой идут одни старики», «Белорусский вокзал», — это я сижу и так, знаете, холодею, у меня просто все: а-а-а! А потом я понимаю, что вот это тот самый мостик, который потом позволит им в себе это переварить, и потом Гитлер там в конце фильма стал, понятно, что он плохой, понятно, сколько он всего сделал, понятно, какую боль он причинил этому мальчику, который в начале фильма его обожествляет. И они, благодаря этому первому заходу, не побоялись, решили, что они не будут бояться того, что я им буду предлагать, потому что с их точки зрения все то, что я хочу предложить про войну, — это страдания, кровь, слезы, смерть, а они хотят, чтобы было прикольно, и вот через это они могут как-то до чего-то добраться. Следующим фильмом у меня стоял «Война Анны», и я очень хочу показать им еще фильм Саши Галибина «Сестренка», который недавно вышел, но мы до этого еще не дошли, потом расскажу, какая была реакция.

Расскажите обязательно. Я своим показывал и «В бой идут одни старики», надо показать теперь этого «Кролика».

«Кролик Джоджо».

Да, я сам не смотрел, к моему стыду.

Он в этом году на «Оскаре» взял, и поскольку у меня был козырь в руках, что это вот только что получило «Оскара», говорю: «Вот, видите, это не старье черно-белое, которое вы так не любите». Хотя, конечно, они, в общем, выросли на фильме «Летят журавли», потому что каждый год 9 мая до этого года я ставила «Летят журавли», потому что, на мой взгляд, ничего точнее про войну не снято. И в этом году я почувствовала, что все-таки их испортила уже массовая культура и они уже не в состоянии это воспринимать, ну несколько лет они смотрели, и они понимали, что это очень какой-то священный трепетный день.

Вы говорили, что прививка любовью очень важна, а как вы думаете, а испортить можно любовью?

Ну, кого?

Того, кого любишь.

Растущее существо или существо, уже сформировавшееся?

Нет, ребенка, ребенка.

Я не знаю, мне кажется, что нет, вседозволенностью — можно, а любовью нельзя, как можно любовью испортить? Любовью можно только внушить ребенку ощущение, что мир не так страшен, как он есть на самом деле, потому что вот это, конечно, ощущение базового доверия к миру, оно дается очень важными первыми годами жизни. И поэтому я, когда вижу, как какого-то полуторагодовалого или двухлетнего ребенка папа с мамой в магазине говорят: «я тебя сейчас набью, сейчас отдам злобному дяде», я так сразу подхожу, говорю: «Так, я вызываю милицию, потому что вы нарушаете несколько…» меня начинает колотить, трясти, и вот в эти минуты я как раз радуюсь, что у нас не разрешено ношение оружия свободное, потому что я, как Алеша, иногда чувствую в себе…

Ну, глупость сказал. Финал у нас. В финале попрошу поставить знак препинания вот в какой ситуации: вы говорили как-то, что для вас неприемлемо такое родительское поведение, в продолжение темы детей и родителей, что ты должен заслужить мою любовь и так далее и так далее. А вот такой педагогический прием, когда, чтобы как-то ребенка мотивировать вы говорите: «Ты можешь лучше». Вот «Допустить нельзя исключить» — где вы поставите знак препинания?

Конечно, после «допустить», «допустить, нельзя исключить», потому что я очень хорошо теперь понимаю, когда у меня есть дети, что насилие — плохо, а умение мотивировать — это прям вообще, это золотые горы просто. Человек, который владеет искусством мотивации, — это человек, которому можно сразу ставить золотой памятник, потому что его дети добьются большого результата, это огромный родительский труд, огромный. И я сейчас придумываю для своих детей какие-то штучки все время и всегда вспоминаю историю эту замечательную с каким-то американским президентом, помните, знаменитая история, сейчас забыла, вылетело у меня из головы, с каким именно, когда его мама получила письмо, где его педагог говорит: «ваш сын умственно отсталый, он дебил, мы не будем его в нашей школе учить, забирайте его, учите сами». И она читает его своему сыну, читает ему следующее: «Дорогая мама! Ваш сын настолько талантлив, что я даже не знаю, чему в нашей школе мы можем его обучить». И вот этот материнский подвиг, конечно, — уметь своего ребенка вдохновить так, я вчера, втихаря переписываясь с классными руководителями, сына и дочери, говорю: «Хотели бы зарегистрироваться на онлайн платформе», и они спрашивают: «А что сказала наша классная руководительница?» Я говорю: «Они хотят, чтобы вы были самые умные в классе, и поэтому они вам посоветовали…»

Дополнительные задания.

Да.

Спасибо большое, спасибо вам огромное за этот разговор. Это была человек, музыкант, мать и гражданин — Полина Осетинская. А мы продолжим писать парсуны наших современников ровно через неделю.

Фотографии Владимира Ештокина

Звёзд: 1Звёзд: 2Звёзд: 3Звёзд: 4Звёзд: 5 (7 голосов, средняя: 4,86 из 5)
Загрузка...
5 августа 2020
Теги:
Поделиться:

    Загрузить ещё