«Парсуна» — авторская программа на канале «СПАС» председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, главного редактора журнала «Фома» Владимира Легойды.
Здравствуйте, уважаемые друзья, мы продолжаем писать парсуны наших современников. И сегодня у нас в гостях Василий Мищенко. Василий Константинович, рад вас приветствовать.
Здравствуйте, спасибо, что позвали.
Спасибо, что пришли. На всякий случай напоминаю, у нас пять частей: вера, надежда, терпение, прощение, любовь — это связано с окончанием молитвы Оптинских старцев, помните: «Научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить», вот эта лестница. И в общем, перед тем как мы начнем, как я вам уже говорил, я хотел бы вас попросить как бы представиться, то есть не формально, а вот так глубинно, как вы сегодня отвечаете на вопрос: кто я?
Василий Константинович Мищенко — советский и актёр театра и кино, режиссёр, заслуженный артист России. Родился в 1955 году. В 1980 году окончил ГИТИС (мастерская Олега Табакова). В том же году дебютировал в кино в главной роли в фильме Сергея Соловьева «Спасатель», картина получила награду Венецианского кинофестиваля. Василий Мищенко работал в московском театре «Современник». Как режиссер снял сериалы «Атаман», «Батюшка» и другие.
Кто я… Помните, есть такой роман «Мартин Иден»?
Да, конечно.
Он говорит, герой: «Кто ты такой, Мартин Иден?», задает вопрос самому себе: «кто я?» Я, во-первых, считаю, это мое личное мнение: я казак Белокалитинского района, поселок Шолоховский, и приписной казак к станице Старочеркасской.
В общем, для вас это важно? Через всю жизнь вот это проходит для вас?
Для меня это важно, да, потому что это и отпечаталось на моем взгляде на жизнь, на существование мое, на мои какие-то принципы, на мое ощущение жизни, на мой характер бунтарский, неуправляемый, ну конечно, безусловно, отпечатался, и я, честно говоря, как-то горжусь этим, что я из казаков.
ВЕРА
Василий Константинович, вы как-то сказали, в нескольких интервью, подчеркивали, что вы рано повзрослели, стали рано рассчитывать на себя, вот вы сказали, что «после окончания школы сразу ушел в самостоятельное плавание, мгновенно повзрослел и стал помогать себе и надеяться только на себя». А скажите, пожалуйста, что для вас значит вера в себя и как вера в себя соединяется с верой в Бога?
Я думаю, что это, как мне кажется, это прямая связь, потому что вера в себя, она не может быть без веры в Бога. Потому что Он всегда все твои деяния, все твои поступки, весь твой путь, Он сопровождает тебя, Господь, если ты веруешь в это, если ты знаешь, что тебя по жизни ведет нечто такое, которое и называется «вера». Она рождает, вера рождает надежду и рождает любовь. Без любви, мне кажется, без надежды и веры православный человек, мне кажется, не может существовать, если он глубоко верующий либо идущий по дороге к этому храму. Многие вещи по жизни очень меня огорчали, люди называли себя православными, а настолько негатив, столько ненависти к другому, к твоему брату или к сестре… ведь все мы, как говорится, от Адама и Евы, все мы браться и сестры. И всегда меня поражало, потому что православие, как я думаю, как я считаю, — это одна из таких религий, которые я мог бы назвать… человеческих, потому что она призывает к любви, самое главное — к любви друг к другу, ну, к надежде, ну, конечно, и к вере.
А казацкое ваше бунтарство, оно не входило никогда в конфликт с этим?
Конечно, входило, конечно, входило, но что подразумевается: я несдержанный в том, когда я вижу несправедливость, это опять же…
Казацкое такое?
Да, шашки наголо и поскакали, это три заповеди казаков, которые они проносят через всю жизнь: за веру православную, Дон и Отечество. Я прожил уже большую, длинную жизнь, мне 65 лет, поэтому сколько осталось, Бог его знает, но верую в страну — верую, верую в наш народ — верую и надеюсь. Но это не значит, что я не вижу того негатива, который происходит вокруг. Я очень много езжу по стране, потому что связано с моей профессией, и я вижу, как за 101-м километром живут люди, как бедствуют, как нищенствуют, как сводят концы с концами, с этим я никогда не соглашусь. Но для этого я не должен хаять свою страну, а наоборот, чем могу — помочь, своей профессией пытаюсь вселить какую-то надежду, чем могу, тем помогаю.
Я пришел однажды к такой мысли сам, я все время сетовал на то, что справедливости нет на этом свете, ну нет, потому что, думаю: Господь, разве ты не видишь, как страдают люди, как им тяжело, как трудно и так далее? И все время говорил о том, что нет справедливости, и наткнулся, как-то не спал тоже, наткнулся на простую мысль: оказывается, справедливость есть на этом свете, и, как вам ни покажется странно и парадоксально, справедливость — это смерть.
Смерть?
Смерть.
Потому что всех уравнивает?
Да. И мне так стало легко… наткнувшись сам на свою же мысль, мне стало так легко, и какое-то произошло у меня смещение взгляда вообще на жизнь, и я стал относиться проще.
А вы не боитесь смерти?
Вгорячах иногда говорю: «Забери меня, Господи, уже надоело». Но я, еще думая потом, что бы еще хотелось сделать и оставить после себя то, думаю: дай мне только вот это сделать, и я готов, я готов, потому что рано или поздно всему приходит конец.
Василий Константинович, а вот очень много говорят, особенно люди верующие, о том, что профессия актерская и вера — часто между ними искрит, что это не всегда просто, и лицедейство, много всего, и слава и так далее?
Да, я часто говорю тоже…
Вот у вас есть, вы чувствуете конфликт этот, вот он в чем?
Да, особенно последнее время, я стал не любить эту профессию.
Почему?
Я понимаю, почему хоронили за оградой, я понимаю сейчас глазами, уйдя из театра «Современник», где я почти сорок лет проработал, и смотря сейчас на спектакли, на фильмы, особенно современные, что такое искусство сейчас, в наших театрах, в нашем кинематографе, то я думаю: Господи, если б я знал, что мы к этому придем, вот к этому негативу, к этой пошлости, к этому душевному и духовному разврату, я бы не пошел в эту профессию.
То есть прямо категорически?
Категорически. Потому что мне стыдно, смотря, что сегодня показывают, и как тем самым, как мне кажется — я ни к кому претензий не имею, это мои мысли вслух, можно с ними не соглашаться, — как развращает наше общество, наше, христианское, православное. Есть вещи, на которых табу, они святые, нельзя вообще к ним, как говорится, с грязными руками подходить и с грязной душой. Ты лучше не ходи в храм, не надо. Если хочешь высказать свое какое-то мнение по поводу религии — ну выйди на Красную площадь, облей себя и сожги, я тебя уважать буду больше за это. А ты идешь, оскверняешь дом, в который я прихожу, — я прихожу просто помолчать, я люблю приходить в храм, особенно в Новоспасский монастырь…
Да, вы говорили, у вас есть любимое место, просто посидеть.
Да, где я прихожу и сижу, рядом на стене в полный рост Василий Блаженный, у меня имя Василий. Я просто сижу и смотрю, как убираются… и мне, я могу посидеть там, подумать…
А что это вам дает, это что, как дома? Вот я вспомнил, кто-то говорил: «Я, — говорит, — прихожу…» Как будто француз, у него спросили: «Почему ты приходишь, сидишь и молчишь?» Он говорит: «Я молчу, Бог молчит, и нам вдвоем хорошо». Вот у вас похожие чувства, да?
Да, похожи. Я обычно, когда совсем у меня душевные аккумуляторы садятся, я уезжаю на родину, на малую свою родину, просто в эти степи, эти улицы, где я мальчишкой босиком бегал по лужам после дождя, эти люди, которые еще остались живы, которые помнят меня, которых я помню. А вот когда здесь, в этой суете, то я иду в монастырь, в который я прихожу и просто подпитываюсь. Эгоизма в этом, я считаю, что нет, потому что тебе надо, а так ты не можешь быть. Почему? Так я вот и прихожу, а мог бы и не приходить, да? Но я прихожу все равно.
НАДЕЖДА
Вы сказали о том, что вам тяжело бывает смотреть на то, что происходит в театре, в кино. А надежда в чем, что есть, на что вы надеетесь?
Я надеюсь на то, что нам не надо смотреть на кого-то, нам не нужно ни догонять, ни перегонять кого-то, нам нужно заниматься своей жизнью, своей страной, своим домом, своим городом, своим селом, поселком.
Но в искусстве, мы же часто очень, посмотрите, фильмы, которые сняты явно по американским этим образцам, от которых, кстати, американцы уже давно отказались.
Ну я вот поэтому и говорю, посмотришь «Подранки», например, Николая Губенко или «Дом, в котором я живу», или «Проверка на дорогах» — вот такие фильмы, они формируют и духовно, и нравственно, это мне так кажется. А так как все сейчас заполонило, ты иногда даже не понимаешь, на каком языке говорят: райдер, кастинг.
А вы думаете, это так страшно?
Конечно.
А почему?
Конечно, вот смотрите, даже всякие ток-шоу, например, детское ток-шоу, поют песни, поют на английском языке — почему? Ну мы же русские люди, почему надо петь?.. Или, неважно, там ты из Татарии или из Уфы, башкир ли ты, чеченец, почему надо петь-то, мы же живем здесь…
Я вам, простите, верну: а почему вы подростком убегали в Лондон с друзьями поносить чемоданы за «Битлз»? Вот они потому и поют на английском.
Нет…
Ну ведь было такое?
Конечно, было, но это же не было…
Ну чем вы отличались от тех подростков?
От тех подростков… – ну, мы любили «Битлз» …
Бескорыстно…
…но мы не говорили и не коверкали слова русские, переводя на английский, и не общались, мы все равно говорили по-русски, мы все равно понимали, где мы находимся, что мы находимся.
То есть вы думаете, это не тоже самое, что сейчас?
Да нет, но это по-разному можно относиться. Это была любовь, которая… даже и это нас сформировало. Из моих друзей, которые бежали и так далее, чтобы их увидеть, а от того, что там остаться, никто из них не предал Родину, никто не уехал, при всем при том, как бы трудно ни жилось.
А вот скажите, пожалуйста, вы когда стали снимать сериал «Батюшка», вот это такое было сознательное обращение к теме, то есть это какую-то, в этом какую-то вы видели надежду именно?..
В этом я видел мой маленький вклад в возрождение нашей страны, в возрождение даже, можно сказать, и религии, потому что, вы знаете, было время, когда рушили все, когда мы расчеловечивались, это сказал Василий Макарович Шукшин, расчеловечивались. И мне хотелось… Поэтому тема народная, кто-то пошутил, говорит: «О, появился второй Матвеев тут, все про лапти снимает». Может быть, поэтому я уже пять лет вообще ничего не снимаю, и не дают снимать, не дают просто снимать, потому что то, что я предлагаю, как говорят: неформат или это не интересно. А когда анализируешь, думаешь: а что же вам интересно — сколько бабла снимет этот фильм, снимет бабла? А, так значит, вы делаете не для того, чтобы люди этой страны, чтобы как-то просветились, добрее стали, не знаю, светлее стали при всем при том, а вот золотой телец во главе угла. Мы расчеловечиваемся и летим очень сильно в большую пропасть. Поэтому хочется надеяться, вот это «надежда» слово, что, может, когда-нибудь это остановится. И что, нам нужно опять упасть на какое-то дно, потом опять подниматься, да?
А вот вы же преподавали не один год, это были уже постарше ребята, да?
Да нет, разные, у меня сейчас, в институте театрального искусства имени Кобзона актерский, режиссерский курс.
Это курс уже для тех, у кого высшее образование есть, да?
Нет, они дети, кому 18 лет, поступили сразу, еще 17-ти не было.
А есть что-то что вам такую надежду дает, что вот в них интересное видите?
Есть, мне хочется, чтобы… вот сейчас такой повальный взгляд на искусство, на театры, кино, мне хочется, чтобы они больше думали, что они живут здесь, не убегали мысленно куда-то и никого не копировали.
Убегают, да?
Убегают, мысленно убегают.
Постоянно, да?
Да: «а вот этот так, а вот этот так, а не нужна система Станиславского». Я говорю: ну как же не нужна, когда весь мир восхищается этим и ничего лучшего на данный момент не придумано. Когда мировая звезда Аль Пачино мне говорит, сидя за столом, через переводчика, он говорит: «Какие вы счастливые люди, что вы имеете такую систему театральную, мы учимся у вас»,— мне гордо, мне гордо за Станиславского, за нашу театральную систему, за нашу страну, в конечном итоге, понимаете. А сейчас пришло время уничтожения этого, мне больно смотреть, как попирают все это, как режиссеры самовыражаются, и это становится главным, взяв то или иное произведение из классиков, где автор перевернулся бы в гробу, увидев вот это детище, которое он писал…
Вы считаете, вообще нельзя трогать? Право на режиссерское прочтение?
Нет, это твой взгляд, он пусть будет, но ты расскажи, во-первых, об авторе, твой взгляд, об этих персонажах. Я вообще считаю, что нужно так, как и в кино, и в театре нужно рассказывать о людях.
Но, Василий Константинович, у вас был спектакль еще в 70-е, по-моему, по Островскому, «Как закалялась сталь», вы же сами говорили, что там, поскольку и письма его использовались, что вы перевернули там, это был совсем не Павка Корчагин.
А мы перевернули-то, показывая… мы соединили роман и подлинные письма.
И совсем по-другому получилось?
Конечно.
А что там было, вот мне это очень интересно, потому что это же книга такая для нас базовая была.
Базовая была, да…
Какой он был у вас, ваш Корчагин?
Он был человеком, не шпалой, которую можно укладывать, и не знаменем той системы, которая была, где люди были брошены в топку ради идеи и сгорели миллионы, так как миллионы сгорели во время войны Великой Отечественной, кто о них вспоминает, кто? Никто. А разве они не достойны рассказа о них? Но когда видишь сегодня режиссера, который, взяв «Три сестры» Чехова… как Вершинин, пытается совокупиться на рояле с Машей, я так думаю: а где там это? Это где?
Где там Чехов, да?
Где там это? Это твой извращенный взгляд на это. Это не значит, что нельзя делать острые спектакли. У Любимова, у Юрия Петровича были очень острые спектакли, очень острые, попасть нельзя было на эти спектакли, и люди, смотря эти спектакли, выносили каждый свое оттуда. Сделав «Гамлета», Володя играл когда…
Высоцкий, да.
Да, это был наш Гамлет, и вот он лично меня сопровождает всю мою жизнь, и он столько сделал для меня, сам того не зная, формировал как человека, как личность. Ну да! Поэтому когда вы спросили про «Батюшку»… надежде, что что-то в нас изменится, в нашем сознании. И в конечном итоге, я так думаю, что, может быть, действительно, мы должны упасть на дно, потом уже, как птица Феникс, оттуда возрождаться, но опять же, какой ценой? Почему люди, когда беда, почему мы объединяемся сразу и становимся плечом к плечу, ну что, до этого нужно доводить?
ТЕРПЕНИЕ
Про терпение в профессии хочу вас спросить: вот 80-й год, фильм «Спасатель», ваша первая большая главная роль…
Это дебют был, да.
Дебют, да, и приз жюри в Венеции, пишут, говорят о фильме, о вас. И Табаков начинает вас, как вы говорили, «придерживать», чтобы высоко не взлетел, не возомнил, ворчал, говорил: «ты мало вкладываешься» и так далее. Вот у меня два вопроса: каково вам было тогда это терпеть? И считаете ли вы, что Олег Павлович вел себя правильно? Вот вы бы на его месте так же бы поступили по отношению к молодому артисту или нет в той ситуации?
А я не видел за собой… я как мыл полы в подвале, хоть получив признание в Венеции, так и мыл. Но времени, конечно, может быть, меньше вкладывался, потому что мне нужно было ехать на съемки в Вышний Волочёк, в Питере мы снимали, в Вышнем Волочке, в Питере. Конечно, но я же ведь играл спектакли. Я снимался, садился за руль, летел в Москву 300 километров, спал, шел играть спектакль вечером, садился в ночь опять в машину и еду опять 300 километров, чтобы утром уже в Вышнем Волочке выйти на смену у Сереже Соловьева. Я так вот жил месяц.
То есть Олег Павлович как-то перебарщивал, наверное?
Вы знаете…
Может, он что-то такое видел…
Я не знаю, но я видел, когда было собрание в помещении театра «Современник» на пятом этаже, когда вдруг все заговорили: «Не вкладывается, не вкладывается» и посадили меня, такой линч, и курс весь, он говорит: «Ну, высказывайтесь», а сам стоял и наблюдал за этим процессом.
Тяжело вам было терпеть это все?
Конечно, но я все равно терпел, единственное, я тогда сказал: «Ну дайте мне хотя бы…», там уже на четвертом курсе вопрос встал об отчислении меня с курса за то, что не вкладываюсь, просто я не понимал, во что я не вкладываюсь. Потом, не буду даже называть фамилии, которые: «Гнать его надо, гнать его надо!» А потом пришло время, когда нам не дали театр, когда у Олега Павловича был еще один инфаркт, когда мы разбрелись по всей Москве, растащили нас, потому что было вложено в нас очень много, потому что он для себя нас готовил, для своего нового театра. Периодически он, особенно первое время он периодически нас собирал, и мы просто сидели, пили, ели, просто молчали, что-то вспоминали. У него была такая потребность, у Олега Павловича, мы — те несчастливые дети, которые были самые первые, как первая любовь, наверное, и я понимал, что ему не хватало вот этой подпитки, он сажал нас за стол, и мы так сидели. Я все равно ему благодарен, это тоже есть терпение, хотя мог бы хлопнуть дверью и ненавидеть его за какие-то вещи, я пытаюсь его оправдать. Но какие-то вещи я не прощаю, хотя, казалось бы, ну в православии ты… прощать. Но я не желаю, я не прощаю, я просто об этом помню, немножко другое качество…
Не уходит из памяти.
Я это не забыл просто. Я не гневаюсь, ради Бога, вот сейчас считали. Я считаю, что, уйдя из театра «Современник», я считаю, что эта страница, книга, закрылась, сейчас новые люди, новая история будет и совсем уже этот театр не имеет ко мне никакого отношения, и у меня даже не ёкает сердце, хотя, проезжая, я со стороны смотрю, ну как многое другое, когда я смотрю со стороны, где-то когда-то со мной что-то происходило.
Вот про театр я, Василий Константинович, хочу у вас спросить. Вы рассказывали, как в спектакле Фокина вы готовили, «Карамазовы и ад» вы готовили, должны были играть Ивана, потом вдруг вам говорят: нет, Ивана будет другой артист играть, а вы сыграли Смердякова. Но у меня знаете, какой вопрос: я не могу сказать, что я вас близко, хорошо знаю, но все-таки представляю ваш творческий путь. А вы разве не Митя Карамазов?
Нет.
Вот я просто очень люблю это произведение, мне кажется, в том, кого бы вы сыграли, я, конечно, совсем не режиссер, вот у вас нет?.. По-моему, не надо искать даже.
Я уже был стар для этой роли. Я, играя Хлестакова, пришло время, когда я стал уже закрашивать седые волосы, и я сам сказал Галине Борисовне, говорю: «Галина Борисовна, давайте, хотите, я введу молодого артиста, я введу его, потому что мне уже неловко выходить». Хотя многие актеры и актрисы от тщеславия, от жадности, что им все мало, ролей мало, мало, продолжают играть, им уже под…
Это я понимаю, а все-таки я про Достоевского, кто вы там?
Я как раз об этом и говорю, что я не смог бы…
Нет, ну он не такой уж молодой, это ж не Алеша, все-таки Митя со всеми его метаниями, терзаниями…
Конечно, конечно, но…
То есть не Иван?
Это было все-таки решение режиссера, это Валерия Фокина было решение, я взял Сережу Гармаша на эту роль.
А как вы к Смердякову пристраивались?
Все-таки Смердяков, прямо скажем, не самый симпатичный персонаж, а вообще, как вы его искали?
Мне было очень интересно. Когда я вышел, собрал себя, и мне позвонили из театра: мол, ты как, нормально? — «Нормально». — «Фокин ждет тебя, приходи». И мы встретились у театра и долго ходили по Чистым прудам, нарезая круги. Валера мне сказал очень просто и ясно в самом начале нашей той встречи, он говорит: «Поверь, ну так сложились обстоятельства, я не буду рассказывать, кто, почему, что, зачем, потому что не нужно этого делать, но я сделаю роль Смердякова тебе так, с твоей тоже помощью, естественно, что тебе не будет стыдно за эту роль». И это произошло действительно так. Ведь в нас, в людях, как есть и темная сторона, и белая сторона. Почему Чехов говорил все время: «По капле выдавливать из себя раба», вот это дерьмо из себя, просто иногда мы его гасим всеми силами, но мы-то понимаем, что там иногда спрашивают: «А мог бы ты убить человека?» — вот тоже вопрос, да? Смотря при каких обстоятельствах.
Смердяков — это такой сгусток дерьма.
Конечно, и я вот это дерьмо постарался из себя вытащить.
Тяжело?
Конечно, тяжело, конечно, тяжело. Но я опять, занимаясь лицедейством, мне… хотя уже штамп на мне есть «социальный герой» и так далее, я думаю: как же вы, режиссеры, не видите, как вы не правы. Я постарался это сделать, немножко дерьма из себя вытащить, памятуя, как меня допрашивал следователь, когда я мальчишкой был, и вот это дерьмо, которое во мне сидит в фильме «Оттепель», в сериале «Оттепель», где я играю следователя, который смотрит на героя и наслаждается тем, что он имеет над ним власть, силу, боль, и упивается этим.
Василий Константинович, еще очень хочу у вас спросить, когда вы снимали сериал «Атаман», вы вспоминали, что вот Леонов-Гладышев, как вы сказали, «стал изображать какого-то плохого Хлестакова с нелепыми ужимками», и вы даже испугались, что, может, вы ошиблись, и дальше вы сказали, что вы взяли его, ушли с ним куда-то в степь и через полтора часа вернулись, и говорили, что пришел другой человек. А что вы ему сказали-то там? О чем говорили-то полтора часа? Как вы поменяли установку?
Я ему там рассказал историю своего отца, своих родителей, историю своего отца.
Про плен?
Да, про плен, про концлагерь… и что, вернувшись на родину, хотя они могли уехать и сесть в эшелон и оказаться где-нибудь там, в Канаде где-нибудь, родился бы я, сестра бы родилась, и долгое время это пятно предателя висело. И поэтому я, Жене это все рассказав, говорю: «Подумай вот просто, не надо тут играть ничего, не надо тут Хлестакова, не надо вообще актерствовать и лицедействовать, ты погрузи, ты же владеешь профессией, погрузи себя в такие обстоятельства, когда тебя выкинули из армии, как ненужного, когда армия разваливалась, когда военные стали хапать, наживаться, продавать оружие, делать из этого бизнес, когда мы полетели в пропасть, когда было такое ощущение, что уже и армии нет, заходи и бери нас голыми руками». Ну как-то вот так загрузив его, когда я даже какие-то вещи ему кричал прямо, кричал ему, что не смей вот так относиться к своей роли, это должен быть живой срез, плоть и кровь, иначе, говорю, ты не осилишь, иначе придется остановиться и искать мне. Хотя мне навязывали там популярных, известных на тот период — и Балуева, и Сидихина, героев. То же самое, что произошло у меня с героем с «Батюшкой», ведь Виктора Павлюченкова никто не знал вообще, хотя у него актерское образование и так далее. Он снимался у меня немножко в «Атамане», я так приглядывался к нему, и когда появился сценарий у меня, «Батюшка», тут я и вспомнил про него, стал потихонечку грим делать, фотопробы. Хотя давление шло с канала, то, что они считают, ну сейчас же время такое, что режиссер есть никто и звать его никак.
Продюсерское кино, да.
Ну да, поэтому я не знаю, мы были в степи одни с ним, и я не знаю, вот эта моя энергия, что ли…
Он понял, в общем?
Ну как-то да, как-то, вот все отметили, говорят: он вернулся с другими глазами и как будто глаза перевернуты вовнутрь себя, и задающий себе вопрос: кто ты на этой земле, зачем и почему и так далее.
ПРОЩЕНИЕ
Василий Константинович, вы сказали про родителей, я следующую нашу тему «Прощение» хотел бы с этого начать, это ведь действительно удивительная ситуация: отец оказывается в плену, там все разбито, их бросили, этих молодых ребят, они естественно, ни в чем не виноваты, плен, концлагерь, встречает маму. Вы говорили, что эта любовь их помогла им выжить, сохранила, вообще удивительная история, вы сказали, что и сценарий у вас есть, да?
А это не нужно, говорят, это не интересно, сказали, это не интересно. Понимаете, что происходит или нет?
Я как раз, знаете, что хочу спросить, мы же в теме «Прощение», что тяжелее: простить тех, кто тогда на них поставил это клеймо — «предатель», или тех, кто сегодня не хочет про это рассказывать?
Я думаю, тех, кто не хочет сегодня рассказывать об этом. Понимаете, когда вот эту тему военную, когда я вижу героинь с накачанными губами, под ботоксом, когда я вижу, что, кроме самолюбования, они даже не понимают, что они играют, а режиссеры не понимают, что они снимают. Но продюсеры говорят: «должно быть кассовое кино, возьмем вот эту, которая не имеет ни образования, но у нее подписчиков 15 миллионов, возьмем ее». Я думаю: а какое это имеет к профессии… что же мы так обесцениваем-то все? Я не говорю, что там ребята из КВНа, вы занимайтесь своим делом, почему вы так стремительно, ну немножко хоть поучитесь, чего, как это происходит. Но это мое мнение.
А скажите, пожалуйста, вы говорили, что понятно, что родители не любили много вспоминать и рассказывать. А как вы думаете, а вот они смогли простить вот эту ситуацию, в которой они оказались, когда ни на работу нельзя было устроиться, ничего, люди, которые честно воевали, и, в общем, их вина была только в том, что они не погибли, собственно? Это условно я, конечно, говорю.
Они… мама особенно говорила: «Сыночек, на все воля Божья, на все воля Божья, значит, мы должны были испить эту чашу, а для чего — только Он знает, для чего», вот так. Я тоже, я был — по поводу моего крестника я написал даже на своей страничке: «Меня не интересует ваше мнение на этот счет. Я крестный отец, вы хотя бы задумайтесь над этим, он все равно будет моим крестным сыном, что бы и как бы ни было и как бы ни случилось, я не отрекусь от него».
А вот, Василий Константинович, я, честно говоря, даже специально не собирался поднимать эту тему, я понимаю, что…
Прошу прощения, да.
Но у меня есть к вам вопрос один в связи с этим, в связи с Михаилом Олеговичем Ефремовым. Вы крестный отец, а вот скажите, я не хочу о нем говорить, о нем столько слов…
Да, не надо, да.
… я хочу вас спросить: а вот эта история вас, как крестного, она заставила как-то что-то переосмыслить? Потому что я не представляю, как это, я сам, у меня столько крестников, что я сейчас сходу даже имена всех не вспомню.
Ну вот, видите, а я их каждое утро… читаю молитву, каждое утро, когда я просыпаюсь, все мои крестники, которых я крестил, они все, я всех их вспоминаю, о всех помню.
Но как-то сейчас что-то заставило вас как-то, может быть, по-другому на что-то посмотреть, нет?
Конечно, по-другому я посмотрел, как вытирали о нем ноги, я имею в виду – о Мише, только ленивый не мог об этом, и на каналах не могли об этом не говорить, просто с утра до вечера мурыжили, затмили коронавирус, затмили президента, все события, которые происходили, потопы, несчастные случаи, только вот это самое — почему?
Какой-то трагифарс, конечно, был.
Ну конечно. Почему еще свидетели, не успев выйти из здания суда, а уже вся информация была в эфире.
Ну а вот в личном плане, вот вы, как крестный, что-то пережили здесь новое?
Пережил, конечно, мне было очень горько, сегодня с чего и начали мы разговор о том, ну вы же православные! При всем при том, я понимаю, что виноват, да, но что ж вы так его желаете смерти? Желаете детям, его детям.
Ну это ужасно, конечно, то, что это на детей перенеслось, я слышал, что какие-то эсэмэски им приходили, это чудовищно.
Ну, давайте, ладно, не будем.
Василий Константинович, скажите, вот мы же в теме «Прощение», вы как-то сказали, что вы научились просить прощения, что бывает всякое, просишь прощения и становится легче. А вот прощать тяжелее, чем просить прощения? Прощать других.
Я надеюсь, что это понятие у меня исчезло.
Что вы имеете в виду?
Прощать. Я уже всех давно… я просто помню.
Вот то, что вы говорили, да — не можете забыть?
Да.
Ну а что это значит: я не злопамятный, просто злой и память у меня хорошая?
Нет, чтоб я не попадал такой же раз в такую же ситуацию. Когда делишься с человеком — так, пусть это не выглядит пафосно — хлебом, последний отдаешь, а он плюет тебе в руку, ну, это как в заповеди, как в Библии.
А вот часто, ведь у вас были ситуации, с профессией связанные, когда говорили, что ваша принципиальность, она мешала, то есть вместо того, чтобы где-то подстроиться, подладиться, вы говорили то, что думаете?
Конечно.
А вот сейчас, когда вы оглядываетесь на это, не бывает у вас такого, что вы думаете: может быть, это и не принципиальность была, может, вы были неправы, вот вы допускаете, что где-то вы ошибались тогда и что это не вопрос подстройки, а просто вот?..
Я понимаю, о чем вы говорите, это все зависит от этого моего бунтарского характера…
Казацкого.
Вот этого, да, вот это вот: а-а-а! Потом мучаешься и переживаешь, и тебе стыдно за то, что ты сделал в каких-то вещах, а в каких-то вещах я не мог не сказать, хотя я знал, что это будет против меня. Например: гастроли там, гастроли «Современника» в Сиэтл, в Америку, везем такой спектакль, как «Крутой маршрут», в этом спектакле заняты, помимо наших артистов, приглашенные, женщин не хватало, приглашенные с других театров, которые они играют на этой площадке. Выезжает почти вся труппа театра и остается нас человек, может 8-10, в том числе, и я… нет, я должен был ехать, вот почему все и произошло-то. Я на собрании, когда говорилось, кто не поедет, я вижу, что приглашенные женщины-актрисы, которые… кто-то едет, их осталось несколько человек, например, Павочка такая, которая с Гинзбург сидела в одной камере, была, она подлинный человек, подлинной истории, естественно, ее надо было везти, не обсуждается. Но я смотрю — едут жены, любовницы, еще кто-то, еще к театру как бы со стороны, я говорю: «Алё, гараж! А почему вы не берете гримершу, которая всю жизнь проработала в этом театре? А почему вы не берете этого? А почему не берете актеров, которые в массовке посидеть, оденьте их, мужчины, оденьте их в женское, они в массовке, полубоком, полуспиной, создать атмосферу вот эту и так далее…»
Так вы и не поехали — в наказание?
Да, да, взяли тех, кого я там предлагал, у меня нет все равно к этому…
С юмором вспоминаете?
Да, я с юмором, потому что Господь потом мне… все равно я был в Америке, но я там не могу долго находиться, не только, вообще за границей, вот я какой-то ненормальный в этом отношении, ну, минимум неделю, ну десять дней — всё, я уже не могу, хочу к нашим, сюда.
ЛЮБОВЬ
Вы больше сорока лет уже в браке, да?
42 года.
Как вообще любовь меняется со временем?
Любовь, она трансформируется, конечно, конечно, трансформируется, и она приобретает другое качество и другие формы.
Это же у каждого по-своему, универсальные есть какие-то рецепты, как вы думаете?
Да я думаю, что универсальных нет. Эта любовь приобретает новую форму, когда люди становятся настолько родными… ведь я тоже об этом часто думаю, ведь это же какая-то условность, вот он и она: он жил своей жизнью, она жила своей жизнью, и когда даже представить не могли, что кто-то существует из них на этом белом свете. Потом какая-то ситуация, вот они встретились, вот произошла химия, страсть, как говорил Достоевский, «желание касаться». Со временем это притупляется по той причине, что быт начинает съедать их эту любовь. Что соединяет — это дети, вот дети — это тот продукт, назовем, любви, не знаю, который цементирует их отношения. А дальше, мне кажется, нельзя оставлять друг друга, ну, если не возникает вместо любви ненависть какая-то, даже и предательство можно простить, прости, ну всякое бывает в жизни. Но если ты хочешь с этим человеком идти дальше и быть дальше с ним, то, я думаю, надо перешагнуть через какие-то препятствия и идти дальше. Поэтому, когда я так удивляюсь, я своей жене Ольге говорю: «Неужели мы 42 года?» Я говорю: «Столько не живут». Она говорит: «Да». А чего только не было, чего только не было, но мудрость женщины, которая и цементирует это все, мне кажется, это мое мнение, что мудрая женщина, она все…
Знает, как с казаками обращаться, да?
Да, как в том анекдоте, когда он приходит, говорит: «Если у тебя там что-то так, то это!» Она говорит: «А вот теперь я скажу: если ты вот так сделаешь, то мне по фигу, что там, чего там!» И конечно, я благодарен мудрости моей жены, своей дочке, которая как-то нас держала.
А вот вы про дочку говорили, что вам очень тяжело, что она не в России сейчас.
Ну, это мне тяжело.
Да, вы как-то сказали, что со всех точек зрения тяжело.
Ну, это мне тяжело, ну, во-первых, мне и помогать легче бы было и так далее. Вот сейчас закрыты границы, она тоскует, она хочет домой приехать, просто с нами побыть в родном доме, а я ничего не могу сделать, и я не могу полететь к ней, жена не может полететь и так далее. В этом есть, конечно, какая-то… видимо, еще генетически передано, что она тоже тоскует по дому, хотя, конечно, не так, как я, я говорю: мне десять дней — все, домой.
Это другое поколение уже.
Да, домой, к своим пенатам. Конечно, они и продвинутые, конечно, за ними будущее, это естественно, ну просто за ними будущее, но вот какое это будет будущее? Я хочу, чтобы не разбазарили нашу землю, не разбазарили, как говорил Василий Макарович: «Не отдайте за понюх табака наши сказки, нашу землю». Не отдать, вот это, мне так кажется, потому что чужак придет, он все равно не поймет нас, он все равно будет плевать на нашу землю, на нашу культуру, на наш быт, он будет все равно преследовать свои цели. И все будет упираться в золотого тельца, потому что он будет тяготеть к своей родине. Но это не значит, чтобы не ездить, железный занавес чтобы был. Просто я хочу, чтобы вот мои даже студенты чтобы это понимали, что если они этой профессии, то она здесь нужна, мы там не нужны, поверьте, там пытается кто-то, но я ведь знаю изнутри, что они там играют и чего, а потом бегут сюда назад все равно, потому что мы там чужаки.
Василий Константинович, я еще очень хочу вас про родителей спросить, даже не то чтобы спросить, у меня даже нет какого-то вопроса, но эта пронзительная история, когда мама уже уходила и когда она вам завещала, отдала крестик свой, совершенно удивительная такая…
Интересная штука жизнь, да? Два эшелона, один на Запад, другой на Восток, и мама говорит: «Костя, поедем домой». А похоронены в Праге.
К сестре поехали?
Похоронены в Праге. Первый папа ушел, потом мама ушла. Мне сестра позвонила, Таня, которая их и забрала, и благодаря ей они там оказались, потому что, когда рухнул Советский Союз, когда рухнула страна, когда мы полетели в тартарары, когда рухнуло кино, театр и все-все, и пытались выживать, как только можно, у родителей печка в поселке, уголь, холодная вода, и мы не приезжали, они болеть стали часто. И сестра говорит: «Браты, давайте», покойный Миша мой, старший, я и Таня, собрала нас, говорит: «Давайте решать, что делать с родителями, ты в Москве, ты не можешь; ты недалеко от поселка, но каждый день тоже ездить не будешь. Вот мое предложение: я могу забрать их к себе, у меня есть такая возможность, и присматривать. Если вы даете добро — продаем этот дом за две копейки в поселке…»
Ну да.
Ну да, «… и построим им под Прагой домик, чтобы они с землей были», потому что они не понимали, как это в каменных домах жить. И забрала она, и так их до конца жизни содержала и помогала, и по больницам, и кормила, и поила, их одевала-обувала, в общем, в этом смысле ей, конечно, низкий поклон, Татьяне. И когда она, первый папа, а второй мама умерла когда, я, по-моему, даже играл спектакль, по-моему, «Вишневый сад» шел у нас, и я вышел со сцены, у меня была пауза, поднялся к себе в гримерную, включил телефон, вдруг звонок, я смотрю — сестра звонит, говорит: «Мама умерла».
А как после этого играть, Василий Константинович?
Ну, конечно, все поплыло, конечно…
А вам же надо выходить, вы же не можете сказать.
Ну конечно, и ты не будешь объяснять зрителю. Вот эта удивительная профессия, ну что делать, надо доигрывать спектакль. И я побежал ночью билет взял и улетел, утром я уже улетел в Прагу, мама в больнице была, мы навещали и так далее. Мне уже нужно улетать было, и она… благодаря маме, она помогла, настояла, и она сердцем чувствовала, что я буду заниматься именно этой профессией, путь был долог к этому, и вот я ей, конечно, благодарен, что она и отца уговаривала, я не поступил сначала в Краснодаре, потом в Волгограде поступил, и после армии там все закончилось и как-то надо было либо в шахту. Если в шахту бы вернулся, то, конечно, меня уже и на свете бы не было, у нас там жизнь такая суровая, либо спился, либо в тюрьме бы сгинул где-то, либо в шахте завалило, потому что у нас, кроме шахты, ничего работать не умеет. И я приехал к ней, и я так стоял у ног, она лежала, я с ней так разговаривал, и она говорит: «Сыночек, вот у меня крестик мой, я хочу, чтобы он»… почему-то она считала меня: «вот ты несчастливый у меня», при всем при том, хотя гордились мной, я очень хотел быстро получить звание народного, хотя долго на давали заслуженного, но театр не очень был заинтересован, ну неважно, я им тоже это простил. Потом думал: какую-то получу премию, «Орла» или «Нику», будет им как бы… ну вот они ушли, так у меня ничего и не было, а теперь мне это не интересно абсолютно. И мама говорит: «Я хочу, чтобы этот крестик был у тебя». Я говорю: «Мам, надо мне уезжать уже все, время там истекает, в аэропорт надо ехать». — «Ну все, — говорит, — беги, сынок, беги». Я поцеловал ей ноги, ну вот это было, потом я прилетел на похороны. Вот как-то так. Но вообще, как говорят: кто не будет чтить отца и мать, тот будет несчастливым человеком. Я думаю, что они все равно там смотрят на меня и где-то, я думаю, помогают. Так вот я за своих крестных, крестников своих, крестных детей — я все равно буду помогать, чем могу, даже хотя бы тем, чтобы быть рядом и просто не предавать их, понимая все, осознавая все, ну вот.
Спасибо, Василий Константинович, у нас, спасибо вам большое, у нас финал, я вам говорил, что тут есть такое — тема с пунктуацией. Вот представьте себе такую ситуацию: вы преподаете, к вам приходит студент и говорит, что он хочет снять дипломный фильм, и там по сценарию, ну, это такой, знаете, антицерковный памфлет, Церковь там высмеивается, вот так ему захотелось, так ему написали. Вы можете сделать так, чтобы он этого не делал, либо вы можете дать ему свободу, пусть пробует, творит, и пропустить этот сценарий, либо отговаривать, в общем, исправить что-то. Вот «исправить нельзя разрешить» — где вы поставите знак препинания?
Исправить.
Исправить?
Сценарий надо исправить, ни в коем случае чтобы не было глумления. Можно спорить, можно рассуждать, можно задумываться, но только не глумление. Когда орали, что там девочки пришли и что-то это самое — этого нельзя делать, и Господь их обязательно за это накажет рано или поздно, все вернется, Земля круглая, обязательно. Если они, конечно, не покаются и не попросят — не только они, а все, кто руку поднимает на священников, кто ворует, грабит, сжигает храмы и так далее… ох, они с огнем играют, ох-ох-ох. Высший Суд есть.
Спасибо большое, спасибо, Василий Константинович.
Спасибо.
Это был Василий Константинович Мищенко. А мы продолжим писать парсуны наших современников ровно через неделю.
Фотографии Владимира Ештокина