Об актерском прошлом и сегодняшнем «Домике». Об одном сне, который изменил жизнь, и о вопросе Богу: «За что это детям?». О термине "необучаемый" и почему «эти дети не плачут». Об этом и многом другом поговорили директор Свято-Софийского социального дома Светлана Бабинцева и Владимир Легойда.
«Парсуна» — авторская программа на канале «СПАС» председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, главного редактора журнала «Фома» Владимира Легойды.
Здравствуйте, уважаемые друзья, мы продолжаем писать парсуны наших современников. И сегодня у нас в гостях Светлана Бабинцева. Светлана Михайловна, здравствуйте.
Здравствуйте, Владимир Романович.
Я на всякий случай вам напомню, что у нас пять основных тем, вокруг которых мы строим разговор: вера, надежда, терпение, прощение, терпение, любовь. Это связано с окончанием молитвы Оптинских старцев: «…научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить». Перед тем как мы к первой теме перейдем, я хотел бы напомнить то, о чем мы с вами говорили. У нас есть такой замысел, традиция — это самопредставление гостя. То есть я еще раз попробую сформулировать: как сегодня, здесь и сейчас вы отвечаете на вопрос — кто вы?
Светлана Бабинцева — директор Свято-Софийского социального дома православной службы помощи «Милосердие». Свято-Софийский социальный дом — первое в России негосударственное учреждение для детей и взрослых с тяжелыми множественными нарушениями развития.
«Здесь и сейчас», наверное, эта часть не очень актуальна, а для себя в целом уже некоторое количество времени на вопрос «кто вы?» я понимаю, что я отвечаю, что я очень счастливый человек. И еще у меня есть ощущение, что я не только сама счастливый человек, но еще что Господь прямо «в ладошках» меня держит, и я удивляюсь, почему это есть в моей жизни, но это так сильно и так ощутимо практически непрерывно.
А что дает вам ощущение этого счастья, вот оно откуда проистекает, это можно объяснить как-то?
Потому что у меня все есть, мне кажется, все что можно, все, что хотелось, все, что, может быть, я когда-то еще захочу, оно все есть, и если вдруг я понимаю, что мне чего-то хочется, то оно появляется, мне кажется, быстрее, чем я успеваю об этом подумать. В это странно, наверное, и сложно поверить, но мы даже внутри нашей организации иногда говорим о том, что… мне говорят: подожди-подожди, не мечтай, а то сейчас как свалится…
Сбудется, да?
Да, да, но это действительно происходит очень быстро, и иногда даже просят не мечтать.
Понятно… Но если что, будем к вам обращаться тогда, оно только работает для себя или для других тоже?
Не знаю, но судя по тому, что просят не мечтать, значит, и на других уже тоже перекидывается.
Все, будем обращаться, слышали, друзья? Если что — пишите Светлане Михайловне.
ВЕРА
Вы с детства хотели стать врачом.
Да.
Вы стали актрисой.
Да.
Вы тем не менее услышали про службу «Милосердие», приехали на собеседование, поговорили с владыкой Пантелеимоном, уехали и были уверены, что вы собеседование провалили. Скажите, пожалуйста, что оно из себя представляло, это собеседование, и почему вы думали, что вы его не прошли?
Собеседование помню очень хорошо…
Это сколько лет уже было назад?
Это был 2009 год, конец, переход на 2010-й, это было помещение храма царевича Димитрия и вот этот зал Голицынский, владыка сидел под торшерчиком, было все так просто, как-то очень по-домашнему, и напротив стоял стульчик, практически такое кресло правды. Я тогда собеседование проходила на патронажные курсы сестер милосердия, и там была какая-то стандартная анкета с такими вопросами, на которые, наверное, без проблем бы ответил человек воцерковленный, церковный, в том числе: когда служится литургия — каждый день, не каждый день, утром, вечером, то бишь, я так понимаю, что задача была просто понять, на каком уровне человек находится, ну и дальше как-то с этим работать. Я на какое-то совсем, наверное, там, может быть, процентов тридцать в этой анкете ответить могла, тогда я в храм уже ходила, но это была какая-то такая пока еще не основная часть моей жизни. Но суть была вопросов, в общем, не по этой анкете, а вопросы были про…
Уже когда владыка с вами беседовал, да?
Когда владыка собеседовал, да, вопросы были как раз вот про то внутреннее, что в анкете не напишешь: про позиции внутренние, какие есть, про отношение к Богу, к Церкви, про какие-то мои.. ближайшие шаги в храме — и про это тоже, и мне казалось, что я на все так отвечаю, были такие вопросы, на которые я понимала, что я отвечаю честно, но вот это вот «честно», оно…
…не то, что нужно, чтобы пройти.
…как-то не впечатляет, да, то есть оно какое-то очень недотягивающее до того уровня почти святых людей, которые работают в «Милосердии», и вот я понимала, из которых формируется костяк и которых принимают. И поэтому, конечно, когда я вышла, я понимала, что я не сказала ничего такого, что могло бы меня хоть сколько-то приблизить к этим людям. И я да, действительно, ехала домой и в автобусе прям, нельзя сказать, что это были рыдания, чтобы вот прямо меня утешали, но по крайней мере, это были такие молчаливые слезы, которые текли по щекам от осознания того, что мой вот этот порыв и моя потребность, и моя попытка приблизиться, она не состоялась. А приблизиться-то я хотела, в общем-то, не сразу же вот прямо: берите меня, я вся замечательная, а я тогда, как я уже сказала, шла на патронажные курсы, у меня была идея, что я буду просто ухаживать, вот любые самые простые, самые неприятные, самые грязные какие-то работы выполнять, все, что дадут. И после собеседования я ехала и думала, что я недостойна делать даже этого рядом с такими людьми. То есть ощущение такого полного стопроцентного гадкого утенка было абсолютно моим на тот момент. И действительно, мне достаточно долго не звонили, и я не спрашивала потом, почему не звонили, но ощущение было, что, когда позвонили, то это уже такой для меня аванс, а на самом деле я думаю, что просто потому, что, как позже я узнала в «Милосердии», в общем, всегда достаточно сложно с набором людей, и иногда берут некий процент людей, на патронажные курсы в том числе, которые как бы, наверное, потом, может быть, уйдут…
А вот поскольку вы помните вопросы, как вы думаете, вы сегодня бы сильно иначе отвечали?
Да.
И есть ли вопрос, на который не изменились у вас ответы с тех пор?
Я бы совсем иначе отвечала, и мне кажется, что и внутреннее мое отношение, оно сейчас совсем другое — и к сути этих вопросов, и к тому, что самое главное, я понимаю теперь куда двигаться.
И куда?
Куда? Ну, мне очень хочется двигаться в сторону верности — в сторону верности Богу и в сторону верности тем людям, которые рядом со мной сейчас находятся и являют для меня такой пример христианской любви к другим. Мне хочется улавливать что-то главное в них и не предавать — не в смысле человеческом, что отворачиваешься и уходишь, а вот себя контролировать постоянно в том, что ты вот… то, что ты уловил, что ты пытаешься исполнить в себе, найти в себе и как-то реализовать.
А вот верность Богу — это что, это исполнение заповедей?
В глобальном, таком большом смысле — да. Но здесь мне сейчас сложнее исполнение заповедей в самых мелочах, ежедневное их исполнение, когда, действительно, ты каждую свою встречу можешь пытаться, пытаешься не забыть, встречаясь с человеком, что вот в нем Христос, пытаешься каждую сложную ситуацию как-то распределить так и понять, что в ней сейчас такого важного, чтобы мне не потерять вот этот ориентир, чтобы действовать в рамках того, что мне самой ценно, что мне важно и что я пытаюсь, чему я пытаюсь научиться. То есть каждая встреча — это, в обшем, такая тренировка меня самой.
А вот внутренне что послужило толчком к тому, что вы решили изменить свою жизнь? Это был какой-то длительный или что-то такое — раз, тумблер переключился?
Ну, скорее, это был длительный, но с тумблером.
Так бывает.
То есть был период достаточно длительный до, потом был щелчок — и как бы резкий переход на другой уровень. Мне кажется, что в целом, наверное, вера была у меня всегда. У меня семья не церковная, скажем так, но я знаю, помню, что мы все вместе —мама, папа, сестра и я — были крещены в деревенском храме, это, наверное, были 90-е и, собственно, вот пример родителей, что они тоже были с нами, он как-то остался тоже на всю жизнь, и внутри семьи не было отрицания, но не было и такого вот явного воцерковления. Поэтому в какие-то сложные моменты жизни, например, когда в театральный институт поступала, это такая напряженная борьба, там много людей на одно место, я знала, что я вот могу пойти в храм и попросить помощи у Бога. Потом, в течение учебы тоже какие-то сложные моменты, все равно я всегда ощущала, что я вот могу — и я шла, не то что я должна, а я действительно иду за помощью. Я не иду торговаться, я просто иду просить, потому что я не могу, но мне очень хочется, Господи, вот если можно, услышь меня, пожалуйста. И получается, что мне было 25 лет, когда я пришла в службу помощи «Милосердие», и, наверное, это был такой момент какого-то взросления немножечко уже, то есть действительно, отшумела пора театральная, очень интересная, очень насыщенная, очень во многих моментах не православная вся вот эта история, и вдруг такое вот сильное ощущение какой-то тоски и понимания, что что-то хочется очень сильно другого. И еще где-то, наверное, в этот же период был такой чудесный, удивительный, тоже яркий для меня сон, когда мне приснилось, что я стою на обрыве — внизу просто пропасть, дна совсем не видно, то есть она темная-темная, — стою на обрыве и как бы таким, задним, что ли, взглядом чувствую, что позади находятся практически все мои близкие люди, там точно были мои родные, были какие-то мои друзья. И вдруг впереди появляется, наверное, это был ангел, то есть кто-то над этой пропастью и явно он такой светлый. И он мне говорит: «прыгай», как бы он протягивает руку, не то что он говорит, он молчит, он просто протягивает руку, и я точно знаю, что если я сделаю шаг,то я не дотянусь, я слишком далеко, у меня не получится, я сто процентов упаду, двести, триста процентов в эту пропасть. И я делаю этот шаг, он меня подхватывает — и я просыпаюсь. И я просыпаюсь, начинаю плакать там уже действительно в голос, потому что я была в комнате одна и могла позволить себе не стесняться своих слез, я плакала от того, что я поняла, что я проснулась и что на самом деле то, куда я шагала и куда мне так хотелось, и где было ощущение вот этого чего-то такого, чего в жизни нет, действительно, такое неземное ощущение, вот это оказалось… то есть мне так сложно было во сне этот выбор сделать, я его сделала, я почувствовала, что я права и вдруг…
…проснулись и оказалось, что это было во сне…
…и вдруг просыпаешься и понимаешь, что у тебя, наверное, еще много лет впереди, когда вот эта борьба внутренняя — шагать или не шагать, она будет тебя преследовать, а тут так просто было, и ты уже мог быть абсолютно счастлив. Но это, скорее, такая, может быть, иллюстрация, сны же, они во многом отражают просто наши какие-то, мне кажется, переживания, то есть это не значит, что это какие-то явления или призывы, я, по крайней мере, думаю, что это какая-то работа собственной мысли, которая в такие картинки перерабатывается. И наверное, что-то такое происходило действительно внутри, что хотелось и ощущалось, что явно вот хочется чего-то другого.
У нас на канале была такая программа «Не верю!», и там в одном из выпусков был ученый — с позиции атеиста, доктор наук биологических, хотя его многие критикуют за его взгляды и коллеги, но он сказал, что вот если… что человек в первую очередь — мозг и если есть ментальные нарушения, то это, собственно, уже и не человек. Такая жестокая фраза, и вы понимаете, почему я вам задаю этот вопрос — потому что вы живете с детками, у которых есть те или иные сложности в этой области, и наверняка вы не первый раз слышите такую точку зрения, да?
Ну, такую жесткую, пожалуй, впервые, а общая идея, да, такая существует.
Да, ну а вот что вы думаете по этому поводу, как вы реагируете на это?
Я реагирую достаточно спокойно, потому что мне кажется, что мы бы, наверное, с этим профессором и говорили бы просто про разное. То есть действительно, я не оспариваю, что интеллектуальные возможности у ребят ограничены. Но для меня просто это такой критерий, не суперважный в жизни, я себя тоже считаю далеко не суперинтеллектуалом и понимаю, что у меня какие-то огромные пробелы…
Просто степень разная, да?
Да-да, но где-то зато в чем-то другом мы можем компенсировать. Например, мне кажется, что мне часто удается как-то почувствовать человека и поддержать его, если ему сложно. Это про то, что, еще для меня про то, что если где-то убыло, то где-то обязательно прибыло. Если Господь попустил так, что действительно есть интеллектуальные ограничения, то, как правило, это люди, которые очень тонко чувствуют. Вот сироты, у нас же еще ребята в основном без родителей, это вообще отдельная категория, они и обычные, и необычные очень, тонко чувствуют одно время, потом, наоборот, закрываются как бы от этого мира, и здесь еще история эта дополнительная есть в нашем проекте. Но то, что они действительно очень отзываются, когда проходит вот этот блок и когда они понимают, что могут доверять, это очень впечатляет всех, кто с ними работает. То есть это как раз тот стимул и это тот аванс, который они дают и это то, за что потом взрослый человек, сопровождающий ассистент, за что вот он именно держится. То есть мы, наверное, не так часто в этой жизни чувствуем свою ценность в отношении другого человека. Ну да, мы живем, дышим, что-то делаем, мы, может быть, иногда нас как-то отмечают где-то, зовут куда-то, но при этом такую вот абсолютную ценность именно нашей личности мы, наверное, не часто можем себе позволить ощутить в отношении с другими людьми. Вот с ними, мне кажется, это как раз очень получается, потому что они же не смотрят на твой статус, они взаимодействуют с тобой без твоих регалий, с тобой как с человеком.
А это важно — чувствовать вот эту ценность?
Мне кажется, что да. Ну мне вот очень хочется быть нужной.
А когда вы были актрисой, вы ее не чувствовали или чувствовали по-другому эту ценность?
К счастью, вот сейчас уже могу сказать, что к счастью, я актрисой-то была всего два года…
Ну и можно сказать, что целых два года.
Целых два года, ну и последний год, четвертый на факультете, он, в общем, тоже уже такой выпускной, с работой практически сопряжен. У меня вот не было никогда задачи, как ни странно, прямо быть звездой, так, что ли, скажем. Мне нравилось… мне на самом деле не много нравилось, тоже сейчас так анализируешь, думаешь: непонятно, чего я туда попала? Были моменты очень хорошие, я считаю, что это такая очень сильная школа жизни, и были очень хорошие мастера, преподаватели, но при этом в целом больше всего мне нравилось, когда получалось почувствовать на сцене, что ты вместе с другими. Вот этот спектакль, что он состоялся, потому что ты слышал, ты чувствовал, ты видел, что где-то что-то пошло не так, и ты это тоже заметил, ты это подхватил. То есть вот этот ансамбль, когда он есть, мне больше всего нравилось это, а не искусство в себе, а не себя в искусстве, вот мне больше действительно нравилось, когда получалось вместе всем что-то такое сделать, что потом оставляло какой-то след в сердцах зрителей.
А вот коллектив Домика вы сейчас ощущаете как ансамбль такой? Это похожие какие-то ощущения или совсем другие?
Я очень хочу, чтобы так получилось. И вот вы сейчас сказали, а я, прямо мысль мелькнула, что мне недавно кто-то, я не могу вспомнить кто, но я делилась как раз переживаниями, что не получается полностью гармонизировать работу сотрудников, потому что много, сложно и кажется, что ресурсов не хватает, и человек говорит: «Ну, я подумаю», а потом озвучил мне такую версию, что… и я советовалась, как бы мне лучше искать, самой заниматься людьми или все-таки искать какого-нибудь если не психолога, то хотя бы координатора, который именно вел бы такую составляющую человеческого нашего Домика. Вот этот человек мне говорит: «Я считаю, что сто процентов нужно заниматься тебе, — через какое-то время он ответил, — потому что по тому, как ты это все описывала и как ты про это все рассказывала, и зная еще твое прошлое, мне показалось, что ты стоишь на такой позиции режиссерской, но при этом не в смысле ты — кукловод и воспринимаешь просто людей как кукол, которыми ты управляешь. Сделать вот этот оркестр и сделать, чтобы он слышал друг друга, видел и понимал». Но для меня это все равно прямо действительно сейчас острый вопрос, самой ли это делать и могу ли я, пока плохо получается, на мой взгляд. Но вероятно все-таки, что, наверное, да, наверное, нужно просить опять же Бога, и так как я верю, что все быстро слышится, то, наверное, получится.
У меня был в программе Егор Бероев, и я так понимаю, что он тоже имеет опыт общения с детками такими, как у вас. И он как-то… он вообще очень эмоционально говорил, что он никогда не забудет разговор с одним врачом, когда спросил где-то в интернате, говорит: «А почему у деток нет личных вещей?» И доктор говорит: «Каких личных вещей, у них личности-то нет». И вот, знаете, ведь она же не монстр была, эта женщина, эта врач, она занимается благороднейшей профессией. Вот у меня, в общем, два вопроса к вам здесь в связи с этим. Во-первых, откуда это берется у человека, почему такая оценка, с чем это связано — с тем, как их учат в мединститутах, не знаю, с тем, как старшие товарищи учили, когда он работу пришел, у вас же есть опыт государственного интерната, да?
Пять лет, да.
Да, или это… собственно, первый вопрос: с чем это связано? А второй: а что вам позволяет видеть личность?
Связано, мне кажется, это всегда индивидуальная история, у кого-то есть какая-то предрасположенность к такой позиции ну вот ученый, вы сами сказали, что это его прямо вот умозаключение.
Профдеформация.
Да. Учат тоже да, не могу это отрицать, у меня прямо одно время был такой пункт, что я на собеседовании, если узнаю, что человек закончил дефектологический факультет до какого-нибудь определенного года, то я понимала, что прямо вот для меня это пункт в минус, а не в плюс, потому что в старых учебниках, по крайней мере по дефектологии, ну и, соответственно, медицина тоже близка к этому, там существовал термин «необучаемый». Сейчас этого термина просто нет в учебниках, и мы понимаем, что…
…поменялся подход, да?
Ну, уже в этом, да, очень сильные изменения произошли просто потому, что признали, что нет необучаемых. Ну и, соответственно, если человек более старшего возраста, то, скорее всего, у него в его мединституте тоже были такие вот нюансы в учебниках. И да, в интернатах, мне кажется, очень многие люди через какое-то время начинают пытаться защититься, что ли, внутренне от той концентрации… в общем, боли, которая там есть. Интернаты в 2015 году, когда мы ребят своих в Домик забирали, это были очень большие организации, в Москве сейчас их немножко расформировали, они стали поменьше, но тогда были 500–450 человек в одном интернате. Ну да, это разные корпуса, но это все равно такая концентрация, прямо такой маленький город для инвалидов. И конечно, когда ты пять раз в неделю приходишь туда и не можешь, по сути, ничего изменить кардинально, может быть, даже и хотел бы, то начинаешь закрываться, защищаться и придумывать себе какие-то такие отговорки…
То есть это форма защиты, в том числе, могла быть?
Мне кажется, да, потому что, например, когда мы работали сестрами милосердия в интернате, санитарочки, то есть это люди, которые чаще всего бывают в группе с тяжелыми детьми, они подходили и спрашивали: зачем вы это делаете? И мы несколько раз пытались теоретизировать на эту тему, но потом сошлись с девочками в позиции, что мы не можем объяснить им на их языке, зачем мы это делаем. Поэтому мы просто стали говорить, что нам это нравится, а они вздыхали, сочувствовали нам и отходили в сторону…
…и крутили пальцем у виска, да?
Ну, примерно да. Но при этом этот вопрос их беспокоит. То есть когда они понимают, что они безопасно его могут задать, они его задают, потому что, вероятно, он нерешенный для них, не решен в смысле того: а зачем вот так можно с этим человеком поступать?
Это был вопрос неверующего человека?
Неверующего человека.
Собственно, у меня был тоже такой вопрос: чувствовали ли вы отличие в подходах? То есть вот неверующий человек скорее… А у верующих есть проблемы с восприятием деток таких как личностей?
Есть проблемы, вот, например, у меня.
У вас?
Да.
Так, и с этого места поподробнее, пожалуйста.
Не помню, сколько прошло времени, год, полтора, но какое-то приличное количество времени, может быть, даже два, когда я приходила в интернат ежедневно, что-то делала руками. И вот потихоньку, наверное, к этому стала подключаться голова, душа, и возник вот этот вопрос: а зачем я это делаю? И он возник, правда, совсем не в первый даже год пребывания, и я помню, что он меня очень мучил, и я не могла внутри для себя найти на него ответ вообще.
А простите, пожалуйста, он возник почему — потому что вы перестали видеть смысл? Он возник с чего, вот как раз?..
Да, я перестала видеть смысл.
…я хожу, а какой в этом смысл — для них, для меня, да?
Да, да, то есть до этого я как-то больше все-таки считала, что я это делаю для себя. Потом я начала видеть такие очень маленькие, но очень выстраданные результаты вот этой деятельности: кто-то ложку взял, кто-то голову повернул. И после того как я увидела, что это не только для меня, но и для них тоже, я увидела и те ограничения, которые существуют, существовали тогда для нас, для сестер милосердия, внутри госсистемы. И тут прямо катастрофически стала биться вот эта мысль «зачем, зачем, зачем», и плюс еще это было усилено тем, что в этот момент первые дети стали 18-летними и стали отправляться в интернаты, во взрослые интернаты, и я понимала, что я не могу уйти за ними, потому что у меня здесь их осталось двадцать, и в то же самое время я понимала, что эти двадцать тоже со временем уйдут туда, и это прямо вот все сконцентрировалось в какую-то одну точку. Я поняла, что я не смогу ответить себе на этот вопрос. Я пошла к владыке, как, наверное, все мы часто делаем в службе помощи «Милосердие», и владыка сказал мне тогда через какие-то тоже, такая была не очень длинная беседа, как-то он несколько вопросов наводящих мне задал и потом мне сказал: «Света, Господь создал эту жизнь для радости. Вот если ты можешь сделать так, чтобы в их жизни была радость — вот здесь, сейчас, безотносительно прошлого и будущего, то, в общем, ты реализуешь задумку Бога о бытии, о нас, о каждом человеке, живущем на земле». Тогда мне это было непонятно…
То есть он вам не ответил, вы не приняли это как ответ?
Я не приняла это как ответ, я просто это запомнила, потому что это было очень четко и это не было пространными какими-то рассуждениями, это было — прямо вот сказал и типа: ну всё, иди, время вышло, у меня следующий на прием. Я запомнила, не более того, и мне и дальше было сложно еще какое-то время, и мне кажется, что понимать то, что сказал владыка, я начала уже только после того, как ребята переехали в Домик, потому что в Домике как раз получилось, мне кажется, достичь этой радости и, наверное, поэтому я еще говорю, что я счастливый человек, потому что я действительно сейчас очень много времени провожу вот в этой радости.
Об этом мы обязательно поговорим. Последний у меня вопрос в теме «Вера» к вам, наверное, последний: а к Богу у вас были вопросы, за что им это?
Может быть, чтобы не лукавить, что совсем не было, может быть, что-то такое и было, но в памяти этого не осталось, чтобы мне прямо надо было разъяснить.
То есть у вас этого карамазовского вопроса о слезинке ребенка, такого от ума, у вас его нет?
У меня нет, потому что я не воспринимаю это как нечто ненормальное. Потому что мне кажется, что действительно, смысл-то, есть какие-то ограничения, я с этого начала, но есть же и какие-то плюсы. Ну не сможет человек жить самостоятельно — ну не будет он жить самостоятельно, он сможет самостоятельно поесть… То есть мне вот эта радость, про которую говорил владыка, она же у всех своя. Вот для меня радость — это что-то одно, вот мне хорошо…
Да, но вопрос же в другом: почему Господь им дал сильно меньше радости, чем многим?..
А почему меньше? Я вот не думаю, что меньше.
Это не так?
Мне кажется, что нет. Мне скорее кажется, что пребывание… что радости лишает не сама болезнь, не сами последствия этой болезни, а скорее вот эта социальная ситуация, в которой они оказались. Но здесь вот как-то…
Но болезнь — это же страдание постоянное.
Страдание – если ты осознаешь, мне кажется. Вот если ты осознаешь, что ты хочешь прям вот чего-то определенного, знаешь, что ты бы мог, не знаю, хочешь сам на пятый этаж подняться или на смотровую площадку…
Ну или когда ты раньше мог, а потом… тяжелее, я думаю.
Да, вот это, мне кажется, гораздо тяжелее ситуация, когда человек лишается, и ему с этим смириться тяжело. Когда у родителей рождается ребенок с проблемами, а они ждали другого, а тут человек родился, он такой и есть. Мне вспомнилась сейчас фраза полячки, она приезжала к нам в гости, это женщина, которая более тридцати лет занималась похожей с нами деятельностью, и сейчас она уже в таком взрослом возрасте и вот ездит по разным странам, рассказывает, как у них все это было. Она с потрясающим чувством юмора, такая вот тетушка такая боевая, рассказывала все с переводчицей, но было ощущение, что мы бы, наверное, даже без переводчицы поняли, настолько она прекрасно эмоционально все говорила. И в какой-то момент, пытаясь с нами какой-то сделать диалог, какие-то вопросы задает, мы что-то там невнятно отвечаем, потом она такая говорит: «Ну, знаете ли, все мы могли бы быть получше». И она сказала это по-русски, и мы так все засмеялись, и вот эта фраза с акцентом ее, она прямо всегда у меня существует, потому что ну а где граница?
Ответ принят, как говорит один ведущий в одной программе.
НАДЕЖДА
Вы помните самый тяжелый или самые тяжелые моменты в жизни своей, когда вам казалось, что нет никакой надежды?
Нет, я помню тяжелые моменты, когда я понимала, что только надежда и осталась, вот, скорее, так.
А что это были за моменты?
Это была такая достаточно личная для меня история… то есть она личная, но не про меня. На последнем курсе нашего театрального факультета моя близкая подруга на тот момент, сейчас мы практически не общаемся, мы совсем в разных местах живем и, в общем, очень сейчас взгляды еще и разошлись наши, но тогда это был очень близкий для меня человек. У нее была тяжелая ситуация в семье, и она вот прямо очень лично ее касалась, и я понимала, что должно либо чудо произойти, либо будет большое горе. И я знала, что она в храм не пойдет, хотя я как-то на тот момент пыталась ей про это говорить, но скорее не с тем, чтобы она пошла, а чтобы она тоже надежду не потеряла, вот, наверное, так было. И у меня в этот момент такое было, наверное, небольшое, что ли, личное паломничество, то есть я себе придумала какой-то ритуал, что я на литургию шла каждое утро, потом литургия заканчивалась в одном храме, я пешком переходила в другой храм, какое-то время там находилась, и, по-моему, уже после этого где-то после обеда могла себе позволить позаниматься какими-то своими делами. И так было две, может быть, недели. Для меня, человека, который до этого, в общем, никаких таких похожих подвигов не совершал, и я даже не понимаю, почему мне в голову эта идея пришла вот именно так этот подвиг совершить, для меня это было, конечно, всё совершенно новые ощущения, но при этом я верила на двести процентов, что все получится, что это так нереально, но это точно получится. Я не знаю, что бы было со мной, если бы не получилось, то есть может быть, как раз тогда бы вот эта тема про надежду и про ее отсутствие, и про вот эту темноту, она бы сейчас была мной рассказана иначе. Но слава Богу, чудо произошло, и у меня сейчас мурашки даже по спине пробежали, потому что, действительно, это кроме как чудом не назовешь никак. И это было, осталось со мной на всю жизнь, то есть такая поддержка очень сильная, когда вдруг ты начинаешь как-то немножко терять… не веру, а скорее… перспективу.
Вообще, очень неожиданно, мне кажется, и для меня, и я думаю, что для многих, кто будет нас смотреть, что вот этот эпизод не связан с тем, чем вы сейчас занимаетесь, что здесь как-то… А у вас есть объяснение почему? Ну, согласитесь, да, что ожидаемая вещь, что вы сейчас расскажете такое, когда или с детьми что-то не получалось, или с Домиком, или еще что-то, а вы рассказываете из прошлой жизни, что называется.
Ну потому что дальше после того…
Пребывание в чуде было постоянным, да?
Да, ну вот как я с «Милосердием» 11 лет, вот мне, почему я и сказала, что Господь меня, мне кажется, держит в ладошках, — потому что дальше это просто все чудо за чудом, ну вот каждый день и тем паче в каких-то сложных моментах — чем сложнее, тем больше происходит чего-то такого, чего вроде как не должно было случиться. Для меня Домик сам, стены — это тоже такое свидетельство того, что нечего бояться и что мы делаем точно то, что нужно делать. Может быть, это так пафосно звучит, но когда возникло понимание, что внутри системы государственной мы действительно очень мало можем для ребят сделать или если даже и можем что-то сделать, то это все очень конечно и будет 18 лет, и у нас нет ресурса. То есть можно, конечно, дальше помогать, есть прекрасные проекты, которые как раз помогают и во взрослых, и в детских, и осуществляют эту грамотную передачу из одного учреждения в другое, но у нас ресурса не было, и сестер милосердия было 12 человек в лучшие времена, детей на тот момент было 200 человек в отделении. То есть куда-то еще кого-то отсылать было совершенно невозможно. И тогда появилась идея, что мы не можем качественно помочь всем, владыка, благословите, ну мы хоть кому-то, мы какое-то количество ребят возьмем. И вот эта идея, она возникла вообще безотносительно здания, в котором сейчас живут ребята, то есть я просто поняла, что я либо уйду совсем в никуда, я смотрела в Интернете вакансию уборщицы в цветочном магазине, почему в цветочном — потому что мне казалось, что там как-то вот приятнее работать уборщицей, потому что мне просто хотелось голову в песок опустить и заниматься чем-то таким, чтобы мозг не включался вообще. Это моя такая защита была через пять лет работы в системе…
Это разве не сильнее было ощущение, чем то, о котором вы вспомнили в связи с вашей подругой?
Нет.
А тогда из того, что вы рассказываете, у вас вообще не про надежду в тот момент получается.
Нет, это же была не надежда… Нет, надежда как раз, мне кажется, была точно…
На что — на то, что как уборщица вы достигнете?..
На то, что как-то я из этой ситуации выберусь. Потому что если бы я просто смотрела про уборщицу, тогда, наверное, да, а тут у меня такие две были параллельные истории: я один вечер открывала ноутбук, смотрела про уборщицу, а второй вечер или через пару часов я открывала четырехкомнатные квартиры под сдачу в Москве и смотрела эти квартиры…
Искали Домик?
Искала Домик, да, не понимая совершенно, что всю эту документальную историю, что просто так детей ни в какую четырехкомнатную никто не отдаст, даже если вдруг она будет, эта квартира, что это только через опеку. То есть незамутненный был белый лист в моей голове просто с пониманием, что надо что-то менять. Но ощущения, что я оставлена Богом, у меня не было в этот момент.
Я смотрел одно ваше видео, как раз когда вы ходили еще в госинтернат, и там вы говорите о том, что надо всегда улыбаться, когда приходишь туда. Но вот я его с трудом без слез досмотрел. У меня, может быть, такой немножко с публицистическим пафосом вопрос, но он правда такой: а как улыбаться, когда хочется плакать беспрерывно?
У меня ответ следующий, он такой из опыта скорее: я не первый раз слышу вариации этого вопроса…
…он очевидный, я его потому и задаю, это вопрос, который на поверхности.
Напрашивается, да, и мне кажется, что есть два психотипа, что ли, как это сформулировать, человека. Это не про хороших и плохих, это точно. Это про то, как я воспринимаю, как душа, не душа, как что-то во мне, не знаю что, нервы мои, вот скорее это все-таки к физиологии, чем к духовности, как вот воспринимают какую-то сложную ситуацию. Очень большое количество людей — и тогда в интернате, и сейчас в Домике — приходят знакомиться, например, если это волонтер или новый сотрудник, с ребятами и уходят после первой встречи, если женщина, то, действительно, сдерживая слезы, если мужчины, то просто очень робея и пытаясь уйти так, чтобы их вообще никто не увидел, что вот они так почувствовали сильно вот ту ситуацию. И таких людей достаточно много, но они хорошие, но вот просто их нервы накалены и они просто не могут это принять.
То есть люди, которые могут и не могут?
Да, а есть сотрудники сейчас, и, наверное, я тоже отнесла бы себя именно к этой категории людей, которым плакать не хочется, ну вот просто физиологии такой вот…
То есть не то что вы улыбаетесь, сдерживая слезы, а просто не плачете?
Нет, и сотрудники приходили ко мне несколько раз, самые, наверное,, такие наши эмоционально яркие внутри Домика и, видя вот эти уходы со слезами людей, они говорили: «Свет, что-то мы какие-то, наверное, жестокие…» Ну вот плакать-то не хотелось ни разу, вот я их как в первый день увидела, ну а, но помочь хотелось, что-то такое им интересное показать, чего они не видели, хотелось, а плакать не хотелось.
А воспитываются какие-то вещи? Смотрите, вы не раз говорили, и это тоже совершенно понятно, что это меняет человека, вот это общение, это тоже все про надежду — для себя, для детей. А вот как люди меняются? Все равно ведь есть те, кто сходит с дистанции? Из-за чего, если мы с вами уже определили, что они изначально, вот они не плачут, они пришли, вот от усталости, модное слово «выгорание», отчего они уходят?
Мне думается, что выгорание, сейчас, по крайней мере в Домике, шесть лет, может быть, не так уж много, прямо классического выгорания нет. Еще про выгорание…
А вы верите вообще в выгорание? Вот мне кажется, что это большой фейк нашего времени.
Я его как-то особо не анализировала, но недавно услышала такую фразу от православной женщины, которая очень много лет уже занимается ребятами с особенностями, это Мария Ирмовна Островская, питерские «Перспективы», может быть, слышали про них…
Да.
… и она сказала прекрасную фразу, она говорит: «Научно доказано, что православные люди, которые ходят на исповедь, 80 процентов не подвержены выгоранию». Не знаю уж, откуда она эту науку взяла, но прозвучало это так сильно…
Наверное, православная какая-то наука, да?
Да, из уст Маши это было для меня таким хорошим высказыванием. Мне кажется, что это близко к правде, потому что, во-первых, есть куда все принести, ты не носишь это в себе. Я же действительно ходила к владыке в те моменты, когда не то что это была моя исповедь, это была моя потребность в смыслах. Потому что тяжело и выгорание это, мне кажется, как раз про потерю смысла. Ты выгораешь, потому что ты не чувствуешь, для чего ты горишь, и раз ты горишь непонятно зачем, ты вроде и не светишь, и тепло не даешь или даешь, но не так много, как надо, и дальше самокопание начинается и думаешь: ну ее, уж лучше я затухну совсем — и все. Поэтому это про выгорание…
А люди уходят из-за этого?
А люди уходят, мне кажется, что у нас в Домике они сейчас уходят, не часто, во-первых, уходят и мне кажется, что больше, в большинстве своем это какие-то либо хорошие истории, либо истории с ухудшением здоровья. Хорошие — это в смысле браки, дети, еще что-то такое, какое-то изменение, которое женщину, например, заставляет быть мамой как минимум три года. Или здоровье, к сожалению, физически действительно очень тяжело и тут ничего не поделаешь, поэтому у кого какие-то хронические были проблемы, чаще всего они, конечно, обостряются. И вообще про перемены то, что вы спросили, я бы тоже не сказала, что ребята меняют людей., мне кажется, они скорее как раз обостряют все. То есть они обостряют как хронические физические заболевания, так они обостряют и те какие-то изначально существующие в человеке качества. Я для себя долго пыталась понять, что для меня является критерием при наборе людей, потому что сотрудников собеседую сначала я, потом они уже идут к владыке. И так как-то чаще все-таки пытаешься — я, по крайней мере, я думаю, что это не очень правильно, но я просто ориентируюсь на свои ощущения, но через какое-то время мне захотелось все-таки понять, а что же я такое ощущаю важное, на что я обращаю внимание при собеседовании. И я поняла, что я могу это выразить, больше всего для этого подходит термин «чуткость». То есть я ищу вот эту чуткость, ее очень сложно, мне кажется, вообще понять в человеке, тем более когда это формальное собеседование, он просто отвечает на твои вопросы. Но если человек чуток, то он считает информацию, которую ему попытается донести человек, скажем, не коммуницирующий вербально или вообще не коммуницирующий, он будет тогда внимательно смотреть и точно увидит, если он это умеет. То есть это какое-то изначальное умение очень важное.
ТЕРПЕНИЕ
Вот я еще раз хочу вспомнить ваше историческое собеседование с владыкой. Вы в одном интервью сказали, что… поскольку вы сегодня вспомнили про это, что вам не сразу ответили, сказали, что вообще важный момент в нашей жизни, когда нам не сразу говорят «да». Эта ваша фраза у меня записана. Вот это про что — про воспитание терпения эта ваша фраза или про что-то другое? И следующий примыкающий вопрос: а часто ли в вашей жизни были моменты, особенно с учетом того, что, как мы выяснили, вам очень быстро Господь отвечает, часто ли в вашей жизни были моменты, когда вам «да» говорили не сразу?
С первого тогда вопроса начну. Для меня, наверное, вот эта фраза, что важно, когда не сразу, это не про терпение, это про ценность того, что ты потом получаешь.
Оно должно вызреть или что?
Ну вот как бы чем дольше ты ждешь, тем ценнее — я по крайней мере про себя говорю, то есть это мое такое ощущение, — тем ценнее становится. В этом смысле абсолютно также работает мое отношение к тем успехам, которые есть у ребят сегодня, я понимаю тех, кто, не дожидаясь, уходит, не дождавшись этих результатов, но я и радуюсь за тех, кто сумел дождаться результата и увидеть. То есть для них он становится ценнее: ты не два месяца учил ложкой есть, а год, и вот оно случилось, то есть это прямо событие.
У меня был гость, он сказал, знаете, правда, в другом контексте, я у него спросил: терпение и смирение. Он сказал, что терпение — это терпение страданий, которые, сложностей, страданий, которые выпадают, трудности, а смирение — это понимание ограниченности своих возможностей, вот он так...
Да, но я бы, наверное, еще, если с добродетелями все-таки равнять, то, наверное, терпение бы… противопоставила скорее гневу, то есть терпение — это когда… ты вот можешь себя сдержать…
Ну, смотрите, эмоции, когда ты хочешь результат сразу: я неделю учу его, помогаю ему начать есть ложкой, и все не происходит — разве это не про терпение? А ты терпеливо год делаешь, нет?
Вот мне кажется, что если это прям раздражает, и ты прямо сознательно себя заставляешь это терпеть, то это не получится. Мне кажется, терпение, оно нужно просто для того, чтобы потом во что-то переродится, то есть само по себе оно не так ценно, что ли. Потому что я вот думаю, где я терплю? Я терплю, когда мне что-то резкое говорят…
Вы первый человек, который это говорит, потому что все всегда говорят, у меня даже теория родилась, что терпение — какая-то универсальная добродетель. Люди разных профессий говорят, что самое главное в нашей профессии — это терпение. А вы говорите, что оно, в общем, не нужно, получается.
Оно нужно, но оно во что-то должно вылиться. То есть мне что-то неприятное говорят — я терплю, но дальше что? Вот я потерпела сейчас в моменте, безусловно, это лучше, если я не высказалась, потому что, скорее всего, дальше бы высказались в ответ, дальше бы забрало упало, и мы бы все равно не поговорили и не выяснили, что нужно, мы бы просто покричали друг на друга. Но дальше ведь можно перетерпеть, и дальше за этим появится осуждение, раздражение, ты будешь потом этого человека присматриваться и дополнительно: ай-яй-яй, тем более что позиция позволяет, если про сотрудника говорить. Если в семье — то же самое, чего-то у тебя запало в душу, ты потом все это ковыряешь, но в моменте ты стерпел. То есть мне кажется, что терпение — это вот в моменте, а дальше оно должно, действительно, либо в смирение переходить, либо еще во что-то, такое уже глобальное.
То есть, у меня просто еще был вопрос: можете ли вы сказать, что за эти годы научились терпеть что-то, чего раньше не умели. Но получается, что это не такая важная для вас… ну хорошо: что вы научились, давайте скажем, без терпения чему-то, что точно раньше у вас, вы не могли этого делать?
Нет, ну терпению я, пожалуй, научилась, то есть вот останавливаться в моменте, я бы вот терпение действительно назвала бы остановкой в моменте…
Останавливать эмоцию?
Себя, да…
Эмоцию?
Да, в моменте, вот сейчас, и дальше…
Вот хочется вам сказать: «что за дурацкий вопрос», а вы продолжаете терпеливо мне объяснять.
Сейчас это не про терпение, а про интерес, потому что мне и самой интересно попытаться понять что-то для себя, и конечно, интересно, как вы допвопросы задаете. Но терпение, да, то есть это вот…
Ну, смотрите, то есть непосредственно в том, чем приходится заниматься с детками — это не про терпение?
Нет, мне кажется, нет.
То есть это скорее про то, что окружает, какие-то оценки, люди вам… А вот хорошо, смотрите, вы пришли к выводу, и вы говорили на съезде недавно о том, что интернаты вообще не нужны, вы так…
Ну, это меня зацепило немножко.
Да, вы выдали такой лозунг, слоган, что не нужны, но вы имеете право на это.
Я, если можно, поправлю, все-таки я не сказала, что они не нужны, я сказала, что нет людей, которым показана жизнь в интернате.
Да…
Нужны, пускай будут…
Конечно, это важное уточнение, простите, что я так…
Люди живые, нет разницы, такой он или другой, вот если он такой, то ему показан интернат, вот я про это, прошу прощения.
Ну а мы начали говорить, я, простите, перебил вас, что вы научились чему-то…
В моменте я научилась останавливаться, и мне хочется верить, что я все-таки научилась потихонечку чуть-чуть больше видеть как раз во всех людях — неважно, в наших ребятах или в сотрудниках — людей… в большом смысле этого слова. Можно сказать: Христа, но это будет, наверное, сейчас слишком, потому что все-таки не Христа, все-таки не доросла я еще до этого и дай Бог, что когда-нибудь получится. Но сейчас я, по крайней мере, просто понимаю, что я по-другому на человека научилась смотреть и на его любые особенности.
А вот исполнение благословения требует терпения?
Исполнение благословения требует любви. Если есть доверие, такое вот совсем стопроцентное, то, в понимании моем, терпения там нет, ты просто доверяешь. Тебе говорят: «ну вот так», ты говоришь: «хорошо». Это может быть потом технически сложно или ты не справляешься, тебе потом опять стыдно идти рассказывать, что ты не справился, но терпения здесь нет.
ПРОЩЕНИЕ
Вы уже сказали про чуткость сегодня в качестве такого основного, что ли, критерия, если я правильно понял, по которому вы принимаете человека. А можно тогда сказать, что, пожалуй, нечуткость — это единственное или главное, по которому вы говорите «спасибо, но…»
Нет, вот обратно не работает, потому что… Ну потому что больше тех критериев, по которым можно сказать «спасибо».
Нет, я имею в виду, что, если вы не чувствуете этой чуткости, вы рассматриваете такого человека или нет?
Рассматриваю, потому что я считаю, что чуткость, правда, очень сложно увидеть на первом собеседовании, я не рентген, и я не отказываю человеку в этой возможности…
А, то есть потому, что вы думаете, что вы, может, этого не увидели?
Да, поэтому да, если на первом собеседовании нет ощущения, что человек чуток, это не значит, что он точно не сможет…
А расставаться приходилось, не когда люди сами уходили, а вот расставаться, когда вы говорили: простите, но вот?..
Конечно, как, наверное, практически каждому руководителю, приходилось, опять же Господь милостив, наверное, не так много, как могло бы быть, но приходилось.
Тяжело вам давались эти разговоры?
Конечно, я не люблю эти разговоры. Мне всегда очень важно, у меня есть проблемы, я понимаю, что человек спросит «почему?», и мне… я знаю, что он не удовлетворится какими-то техническими вещами: потому что ты опоздал, потому что не так помыл или что-то еще сделал, это не причина, и люди знают, что это не причина. Людям хочется услышать такую настоящую правду внутреннюю, и я знаю, что мне сложно сформулировать эту внутреннюю причину…
Сказать человеку: ты знаешь, ты не чуткий…
Да, и у меня всегда точно стоит передо мной задача в момент расставания не сказать, что проблема в человеке. Потому что проблема же действительно…
Но это же неправда получается…
Нет, почему, правда, человек-то может быть вполне себе, он просто не подошел здесь и сейчас по каким-то совсем незначительным своим характеристикам, например как раз недостаток этой чуткости. Но это же не про то, что он плох или никуда не годен, да?
Нет, мы же не говорим о том, что вы ему должны сказать, что он плохой, но вы же все-таки… но я понимаю вашу сложность, надо объяснить и понятно, что ему будет неприятно, особенно если он считает, что он-то подходит, да?
Самые тяжелые — это те расставания, когда человеку нравится и он считает, что он успешен. Еще тяжелее в силу, наверное, моей слабохарактерности какой-то такой или постоянной попытки все-таки не дать шанс, а я верю, действительно, когда мне люди говорят, что давайте попробуем еще раз, я верю, и мне важно попробовать еще раз, вот мучительнее всего, когда это несколько заходов. И такое тоже было, и даже было иногда, что человек ,действительно, сам понимает, что что-то не так, вот он смотрит на себя и приходит и говорит: я вот чувствую, что я как-то не въезжаю в коллектив, в детей, подскажите мне, что делать. Но это же не про это, нельзя сказать, что сделай так, упал — отжался десять раз, тогда получится. И ты начинаешь пытаться объяснять какие-то вещи, и я вот упираюсь в то, что часто бывает, что мы мыслим какими-то разными категориями и что человеку очень трудно понять эти тонкие мотивы, вот это: «А что такое чуткость? Вы мне объясните, это про то, что я каждый раз буду вот так реагировать или мне через раз так реагировать?» То есть когда мы немножко про разное, то на таких вот тонких материях уже очень сложно бывает мне объяснить.
А вы возвращаетесь к этим историям, когда вы расстались с человеком и вот: а вдруг я ошиблась… не бывает такого? Или просто времени нет на это?
Нет, время есть, и иногда даже люди сами возвращаются, тоже это бывает нечасто, но они приходят и говорят: «может быть, все-таки давайте еще раз». И вот здесь, к счастью, мне хватает сил сказать, что уж давайте уже не будем теперь точно, мы и так с вами в три захода к этому шли, не будем просто мучить друг друга, потому что это будет тяжело. Я не могу сказать, что я возвращаюсь, спустя какое-то количество времени опять, я некоторое время просто думаю сразу после того, как ситуация произошла и мы с человеком расстались, я, конечно, два-три дня хожу, все равно осмысливаю и рефлексировать пытаюсь.
А скажите, у человека есть право на раздражение на ребенка? Я сейчас попробую объяснить. Вот я помню мелких своих, когда вот он не спит, и я помню, что я раздражался совершенно точно. Я, естественно, себя корил, что малыш ни в чем не виноват, но я раздражался совершенно точно. Вот в вашей ситуации это, так сказать, сигнал на выход или нет?
Если это хронически, то да, потому что в семье это ваш ребенок и вы никуда не денетесь. А здесь если есть…
Да, им просто не повезло…
…есть человек, который хронически вызывает такие неприятные ощущения, и ты понимаешь, что ты не можешь их переработать и превратить их в терпение, потом в смирение и в кротость, и что тут скорее про негатив, чем про то, что это можно потом как-то использовать во благо, то тогда зачем мучиться и зачем мучить этого человека. Это просто честнее получается, действительно, пойти и найти другое место, мест хороших много, социальных проектов много, даже необязательно из профессии уходить. Но при этом я понимаю, что разовые какие-то вспышки раздражения…
Ну, там от усталости это, наверное, может быть.
…да, это может быть, и, наверное, еще более принимать я это стала после того, как у меня, действительно, дочка появилась, я тоже понимаю, что я раздражаюсь, и я тоже понимаю вот эту разницу в этот момент, что я… мы с владыкой даже разговаривали про мою ситуацию семейную с ребенком, мне кажется, что я достаточно часто раздражаюсь, и владыка мне говорил, что «а вот как же ты пять лет, ладно сейчас, вроде у тебя административная нагрузка, но пять лет ты изо дня в день выходила к этим детям в интернате, ты же не приходила с подобными ко мне рассказами и переживаниями». И лично на себе я поняла, что разница как раз в том: это твой личный ребенок, назовем это так, и мое ощущение, что у меня как бы больше прав, что ли, на него. А там ты все-таки такой ассистент, ты служишь этому человеку. И да, он может быть разным, он может плеваться, драться, но ты пришел не воспитать его «от и до», потому что сейчас твоя смена закончится, и ты уйдешь. Ты, получается, приходя, все-таки не берешь полной ответственности. Если ты берешь полную ответственность, ты берешь человека в семью.
А в Домике вы берете полную ответственность?
А в Домике я сейчас вообще безответственная…
Это почему, там же опека оформлена?
Нет, там классическая история про учреждение, просто негосударственное. То есть я законный представитель в лице директора, при этом на самом деле, если фамилия директора меняется, то я свободна.
А если не правовую взять сторону, а ту, о которой вы говорите, вот какое у вас чувство?
Если не правовую взять сторону, то, конечно, я сейчас тоже все-таки в большей степени чувствую себя ответственной не за детей, а вообще за всю структуру. И иногда мне кажется, что я больше сейчас отвечаю за взрослых, за сотрудников, чем за ребят, потому что качество жизни ребят прямо пропорционально качеству жизни взрослых сотрудников: чем комфортнее, чем как-то уравновешеннее им живется в Домике, чем понятнее им идея, зачем они все это делают, чем больше у них ощущение, что это не только их работа, но это второе место их жизни, часть их жизни, тем проще им будет выстраивать отношения с ребятами. Мое мнение, оно может быть неправильным, но мне кажется, что если мы бы сейчас ввели у себя какие-то очень жесткие ограничения и прямо вот все регламентировали, то у нас бы были работяги. А мне очень хочется, чтобы это были творческие люди, которые не боялись бы вот этих своих творческих инициатив, потому что без творчества, мне кажется, с нашими ребятами никуда. Каждый день ребенок может по-новому отреагировать на какие-то старые вещи, и, если ты просто выполняешь изо дня в день одно и тоже, ты это можешь пропустить и не заметить, а это, может быть, было то самое, за что надо было хвататься и в один день перестраивать вокруг него всю систему и дальше бежать и кричать: ой, он смог, давайте все об этом узнаем и будем теперь по-другому с этим работать.
ЛЮБОВЬ
Любовь…
Любовь.
Любовь. Вот вы уже упомянули Веру, дочку вашу, три года ей сейчас?
Три года и один месяц.
Три года и один месяц, четвертый год, уже взрослая барышня.
Взрослая, она так и говорит: «Я не маленькая», причем говорит это по нескольку раз на дню.
Мы уже начали говорить на эту тему, но я все-таки хочу у вас спросить: а как вы думаете, наверное, нельзя никак измерить, но вот опыт вашего общения с детками, он сильно повлиял на ваш материнский опыт?
Мне кажется, вообще никак.
Вообще никак?
Да, у меня вообще вот эта история материнства, она прямо для меня очень такая сложная, и она, действительно, никак не соотносится и ничего я не почерпнула, и ничего сейчас не могу применить, даже терпения в моменте, из того, чему меня ребята научили за все эти годы. Это прямо мое новое испытание, такое прямо настоящее испытание.
Да, я тоже себя считал блистательным педагогом, пока у меня не появились дети, я понял, что я, как писал Макаренко, ежедневно не удерживаюсь на педагогическом канате. Я просто лежу под ним, ползу где-то под канатом.
Ну вот скорее так, да.
А может быть, это все-таки какое-то ошибочное мнение, не может же, оно как-то все равно с нашей жизнью это связано, нет? Я просто к тому, что если бы у вас не было этого опыта, вы были такой же мамой или нет? Вряд ли все-таки, наверное, да?
Вообще сложно сказать, потому что все-таки я же не разделяю себя: вот я тут на работе, это мой весь накопленный опыт, он в моменте как-то во мне проявляется. Я единственное, подумала сейчас о том, что, наверное, супруг мой называет мои отношения с дочерью «демократией», и, наверное, вот это как раз что-то оттуда, от ребят. Потому что вот эта постоянная привычка, которую важно в себе выработать, когда ты работаешь с человеком с проблемами с коммуникацией, с интеллектуальным развитием, привычка не навязывать своего ощущения, что вот он хочет рисовую кашу, а я знаю, что он ее любит, а ты его спроси, может, он сегодня любит, а завтра передумает. То есть вот эта история про то, что ты все-таки ориентируешься на то, чего хочет человек, и пытаешься из любого маленького сигнала вот это его желание считать, вот, наверное, это есть. Эта демократия, конечно, иногда оборачивается какими-то сложными моментами непослушания, и кажется, что, наверное, я что-то упускаю, но потом, когда острый момент проходит, я все-таки считаю, что мои отношения с ней будут такими.
А Вера была в Домике?
Вера живет в Домике.
Живет в «Домике»?
На пятидневке, на шестидневке, если как сегодня. Вера пришла в Домик первый раз, наверное, месяца в два или даже раньше. Потом был маленький перерыв, я уехала на лето вместе с ней, она апрельская у меня, к своей маме, а потом вернулись в сентябре и все уже, с тех пор Вера, полгодика ей было…
То есть она…
Сначала она у меня просто в слинге все время, у меня не сильно получалось за компьютером с ней работать, но зато на тот момент прямо вот получилось погрузиться в историю с сотрудниками, мы много встречались, общались, она спала, никому не мешала, и мы могли разговаривать. А потом, когда она села и уже немножко хотя бы стало безопасно с ней, потому что она чуть-чуть стала себя координировать, я поняла, что я могу ее потихоньку начинать кому-то передоверять. И можно сказать, Вера сама себе выбрала людей, с которыми ей было хорошо в Домике, как-то прямо видно было, что вот ее понимают и ей комфортно с двумя женщинами, которые одна у нас работала уборщицей, а другая работала на кухне посудомойкой, чудесные такие обе, очень разные, но такие прекрасные. И через какое-то время я владыке сказала, что Вера уже не так часто спит и с ней уже не очень получается работать, вот благословите, чтобы я работала без нее, а с ней кто-то в этот момент находился, и попросила этих женщин стать нашими нянями по очереди. И вот сейчас я приезжаю утром, мы всей семьей приезжаем утром в Домик, Вера встречает свою няню, одну она вообще бабушкой называет, потому что, получается, у супруга мамы уже нет, а моя мама далеко, и она целый день с ними, она с ребятами со всеми с нашими…
Были у вас сомнения на этот счет?
Вообще не было.
Никаких?
Нет, для меня это… У меня просто был хороший предыдущий такой небольшой, но все-таки опыт, когда подросшие дети наших сотрудников, где-то четырехлетки, приходили к нам не каждый день, но в каком-то таком тоже…
К ребятам приходили?
К ребятам, они приходили с мамами, например, но мамы работают на группе и, соответственно, ребенок тоже тусил на этой группе. И я видела, как по-другому они, чем мы, взаимодействуют, нет вот этих каких-то шаблонов, и я понимала, что наступит момент, когда возрастет критичность, скажем так, и начнутся какие-то вопросы к маме, и, конечно, в этот момент важно, чтобы родитель что-то правильное такое сумел объяснить. Ну вот сейчас девочке восемь, которой было тогда четыре, и да, она сейчас уже понимает разницу, но у нее сохранилось вот это отношение, что нужна помощь, и у нее нет пренебрежения, нет отторжения, она до сих пор приходит. Она не играет на равных сейчас, хотя был момент, когда они играли с ребятами на равных, но она всегда готова поддержать, она точно знает, что такое коляска и как правильно ее подать, если нужно, то есть в моменте она очень хорошо ориентируется. И если вдруг возникает какая-то необходимость, чтобы ей быть с мамой на работе, она, конечно, больше времени проводит самостоятельно на каких-то качелях, но при этом ей совершенно комфортно с ними. Ну и у Веры сейчас критичности вообще практически нет, минимальные какие-то вопросы она задает мне, и сейчас она со всеми ребятами пока еще на равных.
Понятно. Но у вас же не только Вера в Домике, и муж тоже работает с вами, да? А не получается, что вы… хотя вы сказали, что вы не разделяете, я не хочу говорить эту пошлую фразу, что вы все время на работе, но просто вы и с мужем тоже все время обсуждаете то, что происходит, это вот тяжело? Потом вы же начальник у него получаетесь?
Теоретически да.
А вот практически как?
Практически: во-первых, у меня потрясающий муж в смысле как раз, наверное, тех качеств, о которых мы ранее говорили, это терпения, смирения, кротости, но при этом с какой-то очень четкой своей жизненной позицией и профессиональной позицией, поэтому…
Он врач, да?
Да, он врач-педиатр и сейчас, наверное, будет переквалифицироваться, станет врачом общего профиля, потому что ребята растут и надо идти в ногу со временем. Почему я сказала, что «теоретически» я начальник, я руководитель? Ну потому что да, по статусу я руководитель организации, а он сотрудник этой организации, но мне кажется, вообще нет вот этой истории про какую-то иерархичность в нашей, по крайней мере, ситуации, потому что я считаю его высокого уровня профессионалом в своем деле, и для меня огромное счастье, что есть в Домике некий блок задач, которые находятся в супернадежных руках у человека, которому я безмерно доверяю и знаю, что он многие вещи делает правильно. Поэтому история про какую-то постановку задач, контроль этих задач, отчеты…
Записывай…
Да, этого всего нет и, мне кажется, даже быть не может. И к счастью, у меня несколько таких людей в Домике, и это не только потому, что это мой муж, а вот вообще есть такие опорные люди, чьи дела я просто поглядываю, потому что мне самой это интересно и потому что все-таки это, безусловно, тоже касается Домика. Но при этом я счастливый человек, я могу доверить это все и быть спокойной, что люди искренне, от души и на максимуме своих возможностей пытаются делать это дело вместе со мной.
Я знаю, что есть такая тема, скажем, обсуждается и в кругу ваших друзей, по крайней мере, мне так рассказывали об этом, — это готовность откликнуться на возможное предложение о том, что «Домик» — это хорошо, но есть некая система в целом, она большая, и с ней тоже что-то надо делать. И понятно, что ваш выбор был связан с конкретными детьми, понятно, что размер «Домика» — это очень важно, и вы всегда об этом говорите, даже сегодня мы немножко, но это затронули. Но может быть, немножко так искусственно я сейчас создам ситуацию, но все-таки, если, скажем, некое предложение или даже просто движение к масштабированию, не станет ли на пути этого движения любовь к конкретным ребятам, конкретным детям и уже, может быть, не детям? Есть такая проблема или это все-таки я так что-то умствую?
Ну, и да, и нет, я бы вот так сказала, потому что уже сейчас есть разные какие-то предложения по расширению зон ответственности, назовем это так…
Да, вы просто короче и лучше сказали.
Да, и я понимаю, что я, конечно, оцениваю их каждый раз с той позиции, что мне не хочется отрываться от этих ребят и что мне не хочется уходить от этих взрослых уже — в смысле сотрудников, потому что это действительно детище такое любимое. При этом есть как бы два борющихся таких во мне начала: это то, что хочется остаться, и второе то, что я, конечно, понимаю критичность ситуации и объем тех, кому нужна эта помощь. И плюс еще я все-таки, как мы выяснили сегодня и это, наверное, хорошо, что в плане такого вот скрупулезного труда в одну точку, у меня с этим тоже вероятно сложности есть, поэтому мне тоже часто бывает интересно что-то новое. И когда все сходится так, что вот у меня какой-то такой небольшой, но все-таки застой, и тут вдруг мне что-то готовы предложить, и это что-то соединяется с общей идеей, то ну вот сейчас есть у меня две мысли в голове, которые, наверное, как-то со временем реализуются, и они будут все-таки на расширение.
А вот мы почти не коснулись этой темы, но в теме «Терпение» я обычно говорю что-нибудь необычное, но бывает, возникает тема смирения, и мне очень нравится понимание смирения или там части смирения как осознания своей меры. У меня был гость замечательный, к сожалению, он уже ушел из этой жизни, Николай Николаевич Лисовой, он сказал, что смирение — это понимание своей меры и понимание того, что ты только в свою меру можешь вместить и боль мира в себя, и радость мира. И это действительно, когда ты так на это смотришь, ты понимаешь, что это непросто. Вот как вы думаете, конкретно в этом деле, в этом служении, которым вы занимаетесь, вы понимаете свою меру? Это же тоже не вопрос про плохое и хорошее, вот где вы максимально эффективны, если переводить на холодный язык менеджмента.
Я считаю, что я очень неэффективный менеджер, но при этом я считаю, что, как я уже говорила, что как-то Господь через меня и как-то ко мне Он так вот особенно относится, и вот эта мера, мне кажется, она тоже определяется вот этим моим ощущением. То есть у меня сейчас есть ощущение того, что не я должна эту меру оценивать, что вот если оно дается и если предложение приходит, то вот тут как раз чаще мой внутренний страх, что да, куда мне еще, у меня и семья, и дочка маленькая, ей мало времени достается, или ощущение, что вот там очередной кризис какой-то и денег не будет, или еще что-то — вот это все меня чаще действительно тормозит, и я пытаюсь как раз с этим бороться. То есть я пытаюсь делать так, чтобы не я в итоге, скажем так, решение, что ли, это принимала. Я думаю, что Господь просто не предложит то, чего нельзя понести и это опять, наверное, про ту воду, то есть если я посчитаю свои возможности, то я точно ничего больше Домика не возьму, это сто процентов.
Меня совершенно так пронзило в одном из ваших интервью, вы говорили, там было рассуждение такое о том, почему эти дети не плачут. Потому что ребеночек, когда плачет, прибегает мама или папа, или бабушка, и он, у него складывается вот эта связь между запросом, вниманием… Это вроде бы очевидная вещь, но я честно скажу, я никогда про это не думал, к сожалению великому. А пронзило, потому что я подумал и, как мне кажется, я понимаю, почему вы говорите, что критическое отношение к интернатам… Потому что получается, что дети, к которым просто нет возможности проявить это внимание, они перестают плакать, потому что они знают, ну, не знают, а они…
Ну, они понимают…
…к ним просто никто не придет. И это потом очень сильно преодолевается, и там потрясающая эта история, когда подошел мальчик к вам, когда он через это смог… или вы смогли к нему пробиться… Но получается, что самое ужасное, что дети, которые там находятся, они просто растут без любви, вот ее просто нет, и они просто не понимают, что это такое, пока не появляется… Я вот так правильно вас понял?
Да. Я не очень понимаю, в чем вопрос…
А это не вопрос, это просто я с вами делюсь своими, тем, что для человека, далекого от этой сферы, оно было таким, ну, открытием, если хотите. Ну представляете, ты никогда не думал про что-то и ты, для тебя простые вещи, очевидные, они становятся очень неожиданными. И в этом, наверное, самая великая несправедливость, вот если хотите вопрос, вот этой системы — что там нет любви просто. Не потому что люди не хотят, а потому что у них нет возможности. Когда вы сказали, у вас сколько: 46 сотрудников?
Тех, которые с ребятами — да.
Да, 46 на 21 одного человека. А когда вы говорили: 500 в интернате…
500 в интернате, 200 в отделении.
Да, 500, а там сколько сотрудников?
На круг не скажу, то есть на круглосуточном…
Ну, меньше, чем детей.
В день, давайте вот так, у нас в день на двух детей один взрослый, там в день на 15 детей — один взрослый.
Ну вот и все.
Сейчас чуть-чуть получше, сейчас на восемь детей.
Вот я просто хотел, что вы, что называется, думаете по этому поводу,
Особо ничего не думаю, я просто готова согласиться с тем, что вы сказали. Я просто не разбирала никогда интернат вот так, по косточкам, чтобы сказать, в чем там основная причина. Их там просто, на мой взгляд, достаточно много и все они достаточно глобальны, чтобы можно было назвать основными и поэтому еще так сложно что-то там поменять, потому что, мне кажется, не особо даже понятно за что хвататься. По-моему, в книге какого-то выпускника интерната, могу ошибаться, откуда эта, даже не цитата, а мысль, было написано про то, что вот приехали… или он после того, как выпустился из интерната, приехал уже, будучи в каком-то статусе, в этот интернат, его там водят и спрашивают: а вот что бы вы считали, что можно здесь исправить, чтобы здесь было лучше? И он говорит: «Я понял, что мне хочется ответить, что исправить здесь ничего нельзя, это все нужно просто взорвать». Это он имеет право так говорить, потому что он сам из этой системы, но, действительно, для меня тоже очень сложно, как для человека, пять лет изнутри знающего эту систему, такую, какой она была, потому что сейчас все-таки какие-то изменения происходят, и, конечно, люди, и чиновники в том числе, много вкладывают сил для того, чтобы эта система поменялась. И да, хотя бы по каким-то техническим показателям улучшается ситуация и действительно пропорции меняются, и взрослых больше становится в интернате. Но вот так, чтобы докопаться и найти то основное, почему они не должны существовать, у меня такой задачи не стояло, у меня просто есть такое ощущение. Я, видимо, вообще многое в жизни на ощущения воспринимаю, все-таки ощущение того, что это просто не то место, где можно жить и чувствовать себя счастливым. А жизнь, как мы помним, она же для счастья.
Да, как говорят. Скажите, вот вы вспоминали, что ваш, если можно так сказать, порыв к началу этого служения, он был связан с тем, что вам хотелось что-то такое сделать, и вы даже сначала, сходив первый день, подумали: ну что там, все понятно, дети лежат, все чисто, запаха нет. А вот сегодня же есть такие, я надеюcь, что есть такие люди молодые, у которых нет опыта, но есть этот порыв. И вот они что-нибудь услышат, прочитают, может быть, посмотрят нашу программу и захотят вам помочь, именно вам, Домику. Вот с чего бы им следовало бы начать, есть ли какой-то универсальный совет?
Конечно: надо прийти.
Неожиданно, эко вы завернули!
Ну потому что дальше мы поймем как раз про то, о чем мы много сегодня говорили, к какой категории человек относится, будет ли он переживать и плакать, или он будет видеть для себя какие-то задачи, которые можно решить. Ну а дальше будет зависеть и от объема времени, которое у него есть, и от той меры включенности, которую он проявит. У нас этот путь от того, как ты пришел и в кого ты превратился, он такой, очень разный может быть, и самые такие удивительные истории — это когда человек пришел волонтером, потом стал сотрудником, потом стал куратором ребенка, а потом забрал его в семью и ушел. Такой транзит, но совершенно прекрасный, дай Бог, у нас будет много таких транзитов, потому что это шанс для каждого ребенка, каждого нового человека, конечно, а вдруг получится.
Финал, у нас финал. Я такую историю знаю со слов, как одна мама, у которой трое детей, как-то делилась переживаниями своими со своей подругой, у которой девять, и она говорит: «Вот, с утра будят, прибегают, пошли играть, а я им объясняю, что у меня есть свое личное пространство, и они должны его уважать». А подруга, у которой девять, она говорит: «Время свое, пространство свое — это, милочка, если ты будешь так рассуждать, то у тебя ничего хорошего с воспитанием не получится». Вот с этой последней точкой зрения «согласиться нельзя возразить» — где вы поставите точку?
Согласиться нельзя, возразить.
Должно быть личное пространство?
Для меня сейчас, по крайней мере, так как я все-таки пытаюсь понять свою ситуацию в моменте и отвечаю на запрос ваш в моменте — ну, чуть-чуть хочется, да, и я понимаю, что это просто больше потом возможностей будет моих, и я больше и Вере своей смогу дать, и семье своей в целом, и на работе больше смогу. Этого сейчас очень мало ощущается, дефицит, я к большему привыкла, вот так скажем. Но пока я думаю, что для меня более рабочий механизм будет немножко какие-то там два часа в неделю хотя бы, народ у меня сейчас есть там…
Ну уж два часа в неделю…
Вот, но при этом, конечно, именно с ребенком ты понимаешь, что личное пространство ты можешь взять только тогда, когда он тебе даст, вот со своей…
Когда он решит.
Это моя демократия, она опять проявляется. То есть я бы, конечно, думала, что мне вот так было бы проще строить отношения, что вот если я ей не нужна, то вот я такая: ура, ура — и пользуюсь этим моментом. Если вдруг нужна, то, конечно, это все-таки про травматизацию, если я буду отказываться, в моем представлении.
Спасибо вам большое.
Спасибо вам большое.
Спасибо. Это была счастливый человек Светлана Бабинцева. А мы продолжим писать парсуны наших современников ровно через одну неделю.
Фотографии Владимира Ештокина