Так бывает: вроде бы невзначай оброненное слово, чей-то жест, взгляд, ободряющая улыбка, — «застревают» в душе крепко-накрепко. Они живут, мерцают там, у тебя внутри и обогревают на долгие годы.
…Кажется, это было лет десять тому назад, если вообще — не в конце прошлого века: поэт и публицист Александр Зорин позвал меня вместе с собою в более чем необыкновенную поездку. В колонию для малолетних преступников. Позвал, чтобы я рассказал юным ворам, убийцам и насильникам, например, о Корнее Чуковском, в доме-музее которого я все эти годы работаю. Или о поэзии. Или еще о чем-нибудь.
Перед тем, как «наш жигуленок» вырулил за ограду храма, мы погрузили в багажник пакеты с книжками. И Зорин прочитал просительную молитву.
Как и о чем я вполне бодро повествовал, стоя на сцене тюремного «клуба» — не помню.
Но хорошо помню, как вдруг неожиданно запнулся, замолчал, словно бы мне перекрыли кислород. А ведь я просто встретился с ними глазами. И — всё, ни звука. Идет время, а я стою и хватаю ртом воздух. Подвел, не оправдал. Слабо попытался обернуться и глянул в кулисы, где стояло какое-то тюремное начальство и мой Вергилий.
Но тут наш Алик — как почти все в общине называли Александра Ивановича — тепло и открыто посмотрел на меня, и еле заметно кивнул головой: все хорошо, продолжай. Вдруг я снова заговорил, даже как-то окреп в своем рассказе и получил вполне дружные аплодисменты. Они хлопали, переговаривались, а я смотрел на них и чувствовал, что происходит что-то важное. Не с ними, со мной.
Рубрика «Строфы» Павла Крючкова, заместителя главного редактора и заведующего отдела поэзии «Нового мира», — совместный проект журналов «Фома» и «Новый мир».
Вот этот его кивок, этот взгляд живут во мне до сих пор. Живут, как и строки его стихов, его статьи о русских поэтах, его бесконечные хлопоты о друзьях и чужих архивах. Живет и его своеобразная «донкихотовская» горячность, которую он не устает подвергать осмыслению в свете Христовых заповедей (это всегда есть и в стихах). Живет его молодая энергия добра. Вот только в одно никак не могу поверить: что этой осенью ему исполняется 70 лет! Чудеса, ей-Богу.
Многая лета, дорогой Александр Иванович, многая лета.
* * *
Слабо трубе иерихонной
с сиреной противоугонной
сравниться... Ночью под окном
вдруг взвоет и залает взвизгом.
Все рушится: и сон, и дом,
и сам ты по стене разбрызган.
И уж, конечно, не уснуть.
И бредишь — бомбою метнуть
в нее, чтобы огнем умылась...
Очнусь, скорей перекрестясь...
И дикой кары устыдясь,
переменю я гнев на милость.
В сем страшном звуке есть резон,
о чем бы ни сигналил он.
А в нас подобие испуга,
встающего из тех времен,
когда от вещих труб округа
тряслась... И пал Иерихон.
* * *
Утром помоечные разборки.
Это дерутся бомжи из-за корки,
будто воробушки — та же печаль.
У победителей те же восторги.
Не маргинальной жизни задворки,
а самая что ни на есть магистраль.
О, вековечная участь илота:
мучиться и ненавидеть кого-то.
Но и хозяева не без греха.
Те, оборзевшие в ареопаге,
брылами шлепающие дворняги.
Те же разборки и воздухá.
Форточку можно закрыть, запереться.
Ну а по совести — некуда деться,
будь ты богат или гол как сокол.
Выход один — положиться на волю
только Того, Кто по звездному полю
в эти миазмы однажды сошел.
* * *
Складывать дрова в поленницу — занятие для душевнобольных.
Действует успокоительно. Свидетельствую невольно.
Земные поклоны отваживают от побуждений шальных,
в замкнутом организме блуждающих бесконтрольно.
Березовые неподъемные комли под колуном кованым
С хрустом разваливаются, как арбузы.
Свежеспиленная осина терпким пахнёт вином,
настоем лесных урочищ — подарок от праздной Музы.
Труд мой простой размером задан — от сих и до сих.
В границах его достаточных прикидываю, сочиняю…
Складываю поленницу честнее, чем акростих.
Осиновые согласные с березовыми сочетаю.
* * *
Комета над «Косьмой и Дамианом»
едва мерцает пятнышком туманным.
Тверская ослепительно пестра.
Инфляциям обвальным не сдается.
Младое племя весело пасется
Под Пушкиным, балдея до утра
в мечтах — перепихнуться, уколоться.
Из темноты церковного двора
комету видно, словно из колодца.
Надмирно реет росчерком пера.
Две тысячи и триста лет назад
она всходила над Землею... Над
еще одним испепеленным царством,
над Аристархом и Экклезиастом.
Она стояла в этом месте — над
лесным безмолвием, ночным безбрежьем.
И с любопытством, может быть, медвежьим
за ней следил медлительный сармат.
Косматый предок мой... Вперяя взгляд
в огромный небосвод, как в циферблат.
Как я сейчас из глубины двора,
из нашей общей с ним подлунной ямы,
смотрю туда же, застясь от рекламы,
как он когда-то лапой от костра.
* * *
Проснулся я под утро, как очнулся.
Как будто бес в мой чуткий сон вломился.
Я страшными словами поперхнулся:
Будь проклят день, в который я родился.
Ах, что-то на душе и впрямь не ладно…
Пошел, пошел, нечистый, зря трудился.
Будь этот день, шептал я троекратно,
Благословен, в который я родился.
Ствол ясеня
Там, где давно их величество Случай шкодит и правит,
непостижимо в чудо поверить, что Бог не оставит.
Где под ногами пучина пузырится и шевелится —
самое трудное, как на скалу, на Него положиться.
Ствол искривленный, придавлен не лучшею долей,
жив изначально подспудною верой и волей.
Волею к вере, к живительной влаге, к небесному свету.
Вера и воля — надежней помощников нету.
Ну так и что, что у ясеня ствол искривленный!
Малое гнездышко птица свила и под этою кроной.