Я никогда не перестану удивляться тому, что русские поэты ходят по улицам и работают на работе. Конечно же, я верю — в этом непостижимом человеке душа почти никогда не спит. Ты о чём-то говоришь с ним у метро, вы обсуждаете чью-то жизнь или судьбу — но в чуткие минуты смекаешь: тут, рядом, не только он сам. Где-то прямо здесь притаилось и то, что принято называть его талантом и даром. Сквозь душу этого человека — то стихая, то нарастая — плывёт, струится, просительно звучит какая-то таинственная мелодия, его обступают неведомые тени, ему уже чудятся, по слову Анны Ахматовой, «и жалобы и стоны». Закончив беседу, поэт вернётся домой и, может быть, допишет начатое стихотворение, а то и сотворит новое, изумляясь тому, что вышло куда сильнее, чем поначалу задумывалось… А музыка будет пребывать дальше, и я когда-нибудь снова поразмышляю о том, что не только поэт пишет свои стихи, но и сами стихи — пишут поэта.
Талант и судьба Ирины Ермаковой для меня — сродни чуду. Она родилась прямо на катере в Керченском проливе, когда ещё все помнили отчество у доживающего тирана. Свой первый весомый сборник стихотворений она выпустила, когда иные приступили к собраниям сочинений, и это было, поверьте, на рубеже веков. «Колыбельная для Одиссея» (2002 год) — уже очень известная её книга — скрепляла покой и волю невероятных времен и героев, которые, впрочем, умели проходить сквозь мифы прямо в твою квартиру. А спустя несколько лет родился и «Нагатинский цикл»: Ермакова одухотворила, оплакала и воскресила соседей по двору и дому. Она всю жизнь — сострадательница.
Рубрика «Строфы» Павла Крючкова, заместителя главного редактора и заведующего отдела поэзии «Нового мира», — совместный проект журналов «Фома» и «Новый мир».
Поэт и критик Евгения Вежлян веско заметила, что стихи Ирины Ермаковой органично спаяны с ее уникальной интонацией — «всегда спокойной, напевной и немного по-детски удивленной», что присущие ей (создавшей новую музыку) смирение и созерцательность — не вполне характерны для русской поэзии. Вот, может быть, поэтому я и люблю мысленно называть её стихотворения — подарками, пользуясь древним словом, за которым счастливо мерцает Божье благоволение и участие.
На память о солнце
* * *
В отраженной речке молча идет баржа —
первомайская полночь, лунное загляденье —
на корме, укутавшись флагом, спят сторожа
и растут: сторожа, как дети во сне, — растенья.
А фонарь кормовой качается, метит лица,
одиночка ночи распахнута. Пусть им снится:
нож ботаника, запах резаной древесины —
красно-белый, державный, переходящий в синий;
подмосковная дичь — резвится в кустах куница,
красноперка, готовясь к лову, ходит по дну;
лунный стебель в дверном глазке... сон ветвится —
молодая листва тянется на луну.
Молодая листва, черная, как вначале,
да цепной родной железный скрип на причале,
из набухших корней — побеги, вольная воля,
эй, на барже, что вы там, правда уснули, что ли!
Полный рост. Полнолуние. Полное естество.
Ох, и балуешь меня, Господи.
Для чего?
* * *
Как я жила до сих пор, ничего не зная,
вечно за целый свет принимая части,
вот она катит, молния шаровая, —
медленная, живая, как просто счастье.
Это не я, это тело, всего лишь тело,
бывших, расплавленных красно лиц на фоне,
как раскалился мир — пока я летела,
чтоб наконец очнуться в твоей ладони.
Сходы лавин, бурлящие рек извивы,
дым над горящим лесом, четыре моря,
как мы легко смешливы, как мы болтливы,
солнце мое, словно нет на земле горя.
Речь на мефодице ревностно в ребра бьется,
память фонит, пульсар обрывает сердце,
как это будет, ну, например, по-сербски,
солнце мое? — так и будет, мое солнце.
Огненный воздух дрожит, и уже на спуске,
в этот врезаясь свет, различая блики,
слышу, как ты окликаешь меня по-русски,
сбив ударения, перемешав языки.
* * *
А еще наш сосед Гога из 102-й,
Гога-йога-бум, как дразнятся злые дети.
В год уронен был, бубумкнулся головой,
и теперь он — Йога, хоть больше похож на йети.
Абсолютно счастливый, как на работу с утра,
принимая парад подъезда в любую погоду,
он стоит в самом центре света, земли, двора
и глядит на дверь, привинченный взглядом к коду.
Генерал кнопок, полный крыза, дебил —
если код заклинит — всем отворяет двери,
потому что с года-урона всех полюбил,
улыбается всем вот так и, как дурик, верит.
И свободен в свои за сорок гонять с детьми,
и не терпит только, в спину когда камнями,
и рычит, аки дрель, тогда и стучит дверьми:
бум — и тут же хохочет, как сумасшедший, — с нами.
Бум — и мать Наталья тянет Йогу одна,
моет, поит в праздник, выводит в сорочке белой
и, жалея чадо, жалеет его, как жена,
а куда ж деваться ночью — ясное дело.
А когда из окна обварили его кипятком,
стало видно во все концы света — в любые дали,
в ожидании «скорой» весь дом сбежался, весь дом,
битый час, кружа, жужжа и держа Наталью.
И когда, Господь, Ты опять соберешь всех нас,
а потом разберешь по винтику, мигу, слогу,
нам зачтется, может, юродивый этот час,
этот час избитый, пока мы любили Гогу.
* * *
По стеклу частит, мельчит, косит обложной дождь
и берет за душу, ревниво смывая тело.
Я прошу: «Забери меня скорей. Заберешь?»
Разлетаются капли — ишь, чего захотела.
А душа в руке Его длинной скользкой дрожит,
а в размытом воздухе вязкий гул ниоткуда.
Сколько можно тянуть эту муть, эту ночь, этот стыд,
я ведь тоже вода, забери Ты меня отсюда.
И вода заревет, взовьется, ахнет стекло,
отряхнется и медленно — разогнет выю,
и душа, вся в осколках, рванет, сверкнув зело,
в самый полный Свет, где ждут меня все живые.
* * *
Сквозь темную длинную ночь на закрытый норд-вест
плывет обрастая легендами солнечный жест
так желтый подфарник облипнет поземкой витой
и днище затопленной баржи ракушкой густой
по ней пробегают стеклянные пальцы медуз
и баржа качается в грузной воде и не спит
и сдавленно-ржавый над степью разносится хруст
и светятся мертвые пули в приморской степи.
И степь обрастает заснеженной речью чужой
как ветка огнем как душа обрастает душой —
на память о солнце
и все покрывающий снег
похож на молитву за тех и за этих. За всех.
* * *
Отсутствие метафор видит Бог.
Он всякое безрыбье примечает.
Листая, Он скучает между строк,
А то и вовсе строк не различает.
Но если лыком шитая строка
Нечаянно прозрачно-глубока,
Ныряет Бог и говорит: «Спасибо».
Он как Читатель ей сулит века
И понимает автора как Рыба.