Заглавное стихотворение нынешних поминальных «Строф» любителям поэзии Бахыта Кенжеева почти неизвестно. Оно входило в старинный сборник «Ленинские горы. Стихи поэтов МГУ» — в далеком 1977-м. Признаться, я вздрогнул, открыв раритетную книжицу на этом раннем мечтательном этюде об августовской тишине.
…Поэт родился именно в августе, в казахстанском Чимкенте, в гуманитарной семье.
Его московское детство прошло в Приарбатье, затем он окончил школу и химфак, благодаря чему научился, например, перегонять морилку для мебели в самогон. Стихи сопровождали Кенжеева с юности, но советского поэта из него не получилось: лицействуя в круге поэтического содружества «Московское время», он печатался в сам- и тамиздате, иногда проходя через «воспитательные беседы» сами понимаете где. На исходе брежневской эры Бахыт переместился за океан и с конца 1980-х, когда одна эпоха сменилась другой, стал часто наведываться домой, прирастая любовями и детьми, да бесконечными выступлениями по городам и весям. Печатался во всех литературных журналах, выпустил полтора десятка книг и обрел преданных ему читателей в нескольких поколениях.
Рубрика «Строфы» Павла Крючкова, заместителя главного редактора и заведующего отдела поэзии «Нового мира», — совместный проект журналов «Фома» и «Новый мир».
После заочного отпевания раба Божьего Бориса (сиречь Бахыта) в московском православном храме один из друзей прочитал вслух его старую элегию, кончающуюся словами: «…Не горюй, не празднуй труса, пусть стоит перед тобой / чистый облик Иисуса в легкой тверди голубой, / пусть погибнуть мы могли бы, как земная красота, / но плывет над нами рыба — образ Господа Христа».
Финальное стихотворение в наших «Строфах» написано через сорок с лишним лет после первого и вошло в последнюю книгу Кенжеева, выпущенную в России.
Поэт всегда знал, что его музыкальный, певческий дар — именно дар, и ничто другое. Он много чего передумал по этому поводу — счастливого и мучительного.
Новых стихов Бахыта нам теперь никогда не прочитать, однако лучшего из созданного им — хватит надолго. Собственно, навсегда. Помянем его в молитве.
* * *
Ты знаешь — в сутолоке летней Я так мечтал о тишине — Но глубже август, и заметней Её присутствие во мне. Весь горизонт как будто вымыт, Прозрачны тихие часы, И благостен прохладный климат Российской средней полосы. И сердце вечера живого Даёт последний перебой, Чтоб завтра жить — и верить снова В далекий купол голубой.
* * *
Александру Сопровскому 1 Хорошо, когда истина рядом! И весёлый нетрезвый поэт Созерцает внимательным взглядом Удивительный выпуклый свет. И судьбу свою вводит, как пешку, В мир — сверкающий, чёрный, ничей — Где модели стоят вперемешку С грубой, чёрствою плотью вещей. А слова тяжелы и весомы, Будто силится твёрдая речь Воссоздать голоса и объёмы И на части их снова рассечь. Чтоб конец совместился с началом, Чтобы дальше идти налегке, Чтобы смертное имя звучало Комментарием к вечной строке. 2 Оттого ли моею судьбою Предназначено верить в твою, Что свободы мы ищем с тобою В государстве на рыбьем клею? И покуда в артериях тесных Бьется ясная жажда труда, Мы к разряду слепых и бесчестных Не причислим себя никогда. Как по озеру утка-подранок Бьет крылом огнестрельную гладь, Так и мы, чуть родясь, спозаранок Открывали ночную тетрадь. Славно пьется за светлое братство, За бессмертие добрых друзей — Дай-то Бог перед ним оправдаться Незатейливой, грешной, своей…
* * *
И темна, и горька на губах тишина, надоел её гул неродной — сколько лет к моему изголовью она набегала стеклянной волной. Оттого и обрыдло копаться в словах, что словарь мой до дна перерыт, что морозная ягода в тесных ветвях суховатою тайной горит. Знать, пора научиться в такие часы сирый воздух дыханием греть, напевать, наливать, усмехаться в усы, в запылённые окна смотреть. Вот и дрозд улетает — что с птицы возьмёшь. Видишь, жизнь оказалась длинней, и куда неожиданней смерти. Ну что ж, начинай, не тревожься о ней.
* * *
На том конце земли, где снятся сны стеклянные, сереют валуны и можжевельник в изморози синей — кто надвигается, кто медлит вдалеке? Неужто осень? На её платке алеет роза и сверкает иней. Жизнь хороша, особенно к концу, писал старик, и по его лицу бежали слёзы, смешанные с потом. Он вытер их. Младенец за стеной заснул, затих. Чай в кружке расписной давно остыл. И снова шорох — кто там расправил суматошные крыла? А, мышь летучая. Такие, брат, дела. Спит ночь-прядильщица, спит музыка-ткачиха, мне моря хочется, а суждена — река, течет себе, тепла, неглубока, и мы с тобой, возлюбленная, тихо плывем во времени, и что нам князь Гвидон, который выбил дно и вышел вон на трезвый брег из бочки винной... Как мне увериться, что жизнь — не сон, не стон, но вещь протяжная, как колокольный звон над среднерусскою равниной?
* * *
Глагол времён, металла скрип, ветшающий четырёхстопный ямб. Я и сам уже охрип, как тот будильник допотопный — завод оттикав до конца, до самых медных шестерёнок, он у постели мертвеца кричит, как брошенный ребёнок. Ах муза, муза, не морочь мне голову. Шумим, болеем. Жизнь, как надтреснутую ночь, в тиски зажав, столярным клеем вернуть пытаемся. Ан нет. Во имя Господа и Сына она птенец и слабый свет — не золото, не древесина.