Думая о великом поэте, которому ты мог бы стать современником (Заболоцкий умер в пятьдесят с небольшим лет от инфаркта, вызванного личной драмой), — я вспоминаю о своей первой встрече с его стихами. Она случилась в школьные годы благодаря прозаику Юрию Герману, его «оттепельной» эпопее о хирурге Устименко (срединная часть — «Дорогой мой человек» — известна своей экранизацией). Эту книгу дала мне мама.
Там, ближе к концу трилогии, главный герой вечеряет со своей теткой, недавно вызволенной из сталинского лагеря (и не утратившей упрямую веру в коммунистические идеалы). Доктор мучается бессонницей — он самоотверженно ставит на себе опыты с облучением, — и тетка, чтобы подбодрить племянника, предлагает ему «стишок»:
«Очень он ко мне почему-то привязался, этот стишок, — задумчиво произнесла Аглая Петровна. — Бывало — так трудно на душе, так пусто, так дико, а вспомнишь — и улыбнешься на эту самую картошку. Слушай!»
И читает из самого знаменитого раннего стихотворения сегодняшнего гостя «Строф»: «…Колотушка тук-тук-тук, / Спит животное Паук, / Спит Корова, Муха спит, / Над Землей Луна висит, / Над Землей большая плошка / Опрокинутой воды. / Спит растение Картошка. / Засыпай скорей и ты!..» («Меркнут знаки зодиака», 1929).
Рубрика «Строфы» Павла Крючкова, заместителя главного редактора и заведующего отдела поэзии «Нового мира», — совместный проект журналов «Фома» и «Новый мир».
« — Кто написал? — живо спросил Устименко, радуясь удивительным стихам.
— Наш зэка, — ответила тетка Аглая. — Заболоцкий некто…».
Так он вошел в мою жизнь. Позже я прочитал и его блистательные переводы — от «Слова о полку Игореве» и «Витязя в тигровой шкуре» до озорного Рабле, переложенного для детей. Конечно, навсегда полюбил стихи. А в новом времени пришла «История моего заключения» и замечательно написанная его сыном биография.
И вот теперь, когда я нахожусь в том возрасте, когда он писал свою гениальную позднюю лирику, прочитав все его книги и книги о нем самом, — понимаю твердо и радостно: наша поэзия второй половины прошлого века обрела в его лице свое оправдание и свой, как писали классики, «патент на благородство». Великий поэт, великая душа.
Все, что было в душе
Все, что было в душе, все как будто опять потерялось,
И лежал я в траве, и печалью и скукой томим.
И прекрасное тело цветка надо мной поднималось,
И кузнечик, как маленький сторож, стоял перед ним.
И тогда я открыл свою книгу в большом переплете,
Где на первой странице растения виден чертеж.
И черна и мертва, протянулась от книги к природе
То ли правда цветка, то ли в нем заключенная ложь.
И цветок с удивленьем смотрел на свое отраженье
И как будто пытался чужую премудрость понять.
Трепетало в листах непривычное мысли движенье,
То усилие воли, которое не передать.
И кузнечик трубу свою поднял, и природа внезапно проснулась.
И запела печальная тварь славословье уму,
И подобье цветка в старой книге моей шевельнулось
Так, что сердце мое шевельнулось навстречу ему.
1936
* * *
Когда вдали угаснет свет дневной
И в черной мгле, склоняющейся к хатам,
Все небо заиграет надо мной,
Как колоссальный движущийся атом, -—
В который раз томит меня мечта,
Что где-то там, в другом углу вселенной,
Такой же сад, и та же темнота,
И те же звезды в красоте нетленной.
И может быть, какой-нибудь поэт
Стоит в саду и думает с тоскою,
Зачем его я на исходе лет
Своей мечтой туманной беспокою.
1948
О красоте человеческих лиц
Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица — подобия жалких лачуг,
Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мертвые лица
Закрыты решетками, словно темница.
Другие — как башни, в которых давно
Никто не живет и не смотрит в окно.
Но малую хижинку знал я когда-то,
Была неказиста она, небогата,
Зато из окошка ее на меня
Струилось дыханье весеннего дня.
Поистине мир и велик и чудесен!
Есть лица — подобья ликующих песен.
Из этих, как солнце, сияющих нот
Составлена песня небесных высот.
1955
Это было давно
Это было давно.
Исхудавший от голода, злой,
Шел по кладбищу он
И уже выходил за ворота.
Вдруг под свежим крестом,
С невысокой могилы, сырой
Заприметил его
И окликнул невидимый кто-то.
И седая крестьянка
В заношенном старом платке
Поднялась от земли,
Молчалива, печальна, сутула,
И, творя поминанье,
В морщинистой темной руке
Две лепешки ему
И яичко, крестясь, протянула.
И как громом ударило
В душу его, и тотчас
Сотни труб закричали
И звезды посыпались с неба.
И, смятенный и жалкий,
В сиянье страдальческих глаз,
Принял он подаянье,
Поел поминального хлеба.
Это было давно.
И теперь он, известный поэт,
Хоть не всеми любимый,
И понятый также не всеми,
Как бы снова живет
Обаянием прожитых лет
В этой грустной своей
И возвышенно чистой поэме.
И седая крестьянка,
Как добрая старая мать,
Обнимает его...
И, бросая перо, в кабинете
Всё он бродит один
И пытается сердцем понять
То, что могут понять
Только старые люди и дети.
1957
* * *
Разве ты объяснишь мне — откуда
Эти странные образы дум?
Отвлеки мою волю от чуда,
Обреки на бездействие ум.
Я боюсь, что наступит мгновенье,
И, не зная дороги к словам,
Мысль, возникшая в муках творенья,
Разорвет мою грудь пополам.
Промышляя искусством на свете,
Услаждая слепые умы,
Словно малые глупые дети,
Веселимся над пропастью мы.
Но лишь только черед наступает,
Обожженные крылья влача,
Мотылек у свечи умирает,
Чтобы вечно пылала свеча!
1957–1958