Кто ты, если не можешь больше помогать? Почему «стар и мал» — опасное заблуждение? Человек в старости — какой он? Почему волонтёры, приезжая в дома престарелых, по-новому смотрят на свою жизнь и её ценность? Почему помощь пожилым людям требует не только доброго сердца, но и профессионализма? И почему сегодня так много одиноких людей — и что может помочь им не остаться в этом одиночестве?
«Парсуна» — авторская программа на канале «СПАС» председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, главного редактора журнала «Фома» Владимира Легойды.
Здравствуйте, уважаемые друзья. Мы продолжаем писать «парсуны» наших современников. И сегодня у нас в гостях Елизавета Олескина. Здравствуйте, дорогая Елизавета Александровна.
Здравствуйте, Владимир Романович дорогой.
Очень рад вас видеть. Прежде чем мы к первой теме «Вера» перейдем, я хочу вам задать первый вопрос пролога. Он у нас всегда один и тот же, последнее время по крайней мере, и сейчас звучит так: как сегодня, здесь и сейчас, вы бы ответили на вопрос, кто вы?

Елизавета ОЛЕСКИНА
Директор Благотворительного фонда помощи пожилым людям и инвалидам, курирующего более 150 домов-интернатов в 25 регионах РФ.
Член Совета при Правительстве Российской Федерации по вопросам попечительства в социальной сфере, член Общественной палаты РФ. Лауреат Государственной премии РФ за выдающиеся достижения в области благотворительной деятельности.
Очень хороший вопрос.
Старался.
Почти что кто ты, куда идешь и зачем.
Да-да-да.
Наверное, самым честным ответом будет ответить, что я человек, который не мыслит свою жизнь без помощи пожилым людям и для которого это стало призванием и миссией, которую я не могу не выполнять и не могу игнорировать, даже если бы очень хотела. Это наполняет смыслом то, что я делаю. Это наполняет смыслом жизнь других, которые присоединяются и становятся вместе с нами активными делателями того, что может поддержать и пожилых людей, и тех, кто рядом. И как и для меня, и для многих, дело становится точкой опоры в трудное время, когда ты понимаешь, что то, что ты делаешь, держит не только того, кому ты помогаешь, но и тебя самого. Поэтому хочется, чтобы у большего количества людей была возможность быть с таким общим делом, которое будет держать, наполнять смыслом и давать силы жить.
А правильно ли я вас понимаю, что вы как-то не можете себя растождествить с тем служением, которым вы занимаетесь со студенчества уже, получается?
Чтобы уменьшить пафосность моего ответа, я не могу не привести старый студенческий анекдот, наверное, всего его помнят, про рыб и блохи. Когда студент выучил один билет — про блох и когда ему попался билет про рыб, он…



















Что если бы они были покрыты шерстью, то…(Смеются.)
Да, там бы обязательно водились блохи. Я немножко всегда себя чувствую этим студентом. Потому что мне кажется неинтересным подробно рассказывать о чем-то, что не приводит к точке дела, которая кажется как раз самым интересным. Я не могу сказать, что я не могу себя расподобить. Я успела с утра покормить кашей, значит, и старшего, и поругаться с младшим, наоборот, наверное. И естественно, есть масса всего, что дает возможность быть во всех социальных ролях, которые подобают. Но то, что кажется важным к обсуждению, действительно, связано с помощью пожилым людям и с тем, что можно делать. Потому что я абсолютно уверена: это дает силы и наполняет не только меня.
Это мне понятно. Но я-то пытаюсь помучить вас не вопросом о том, что достойно обсуждения, а вот каким-то таким предельным самоосознанием. Потому что вопрос, кто я, — он такой, наверное, не самый приятный, может быть, и он нас понуждает посмотреть в себе в то, что другим вообще никогда не видно. И вот… ну, я не знаю, жизнь же по-разному может сложиться. Я не хочу каких-то фантастических рисовать гипотетических нереалистических картин. Но все-таки, а вдруг что-то так изменится, что вы не сможете заниматься или не сможете столько времени отдавать тому делу, в котором вы фактически растворяетесь в каком-то смысле, наверное.
Идентичность сохраняю.
И что тогда?
Я сейчас постараюсь как-то корректно ответить.
Нет, можно некорректно.
Не могу не сказать, что единственным предметом, по которому у меня выходила тройка в моем любимом красном дипломе филолога МГУшного, была философия. И это был тот экзамен, на котором я поняла, что у меня нет больше сил бороться за аспирантуру, потому что мотивация, конечно, могла быть посильнее. Поэтому исчерпывающего ответа я точно не дам. Но знаете, есть такой хороший вопрос: как вы, бываете ли в вы в старости и думаете ли вы про свою старость. Ну, как сказать, у нас у всех, как мы смеемся, наше будущее, в общем-то, оно старость, если быть честными. И хорошо вокруг этого думать.
Ну, я знаю, что вы не боитесь старости. По крайней мере, не боялись в девятнадцатом году, когда вам впервые этот вопрос задали.
Вы очень внимательны. Мой любимый вопрос, с которого начинаются очень многие интервью: вы, наверное, кого-нибудь сдали в дом престарелых, раз вы так активно, значит, занимаетесь помощью?
А, стыдно вам?
Вот. А я всегда так как-то уныло развожу руками и говорю: дорогой друг, не могу порадовать, нет. Но я вижу старость очень разных людей. И я вижу, насколько в старости на самом деле человек остается абсолютно таким же, каким он был в молодости, в зрелом возрасте. Поэтому я для себя понимаю, что, в какой бы точке я бы ни оказалась, куда бы ни привела бы жизнь, возможность помогать другим — это то, что уходит вместе с нашей жизнью. В этом плане довольно спокойна. Потому что мои любимые примеры пожилых людей, которые не унывали в самой трудной ситуации, которые оставались для других, которые, казалось бы, были более ресурсны, которые всё могли, как сказать, могли радоваться каждому дню, для них становились примером пожилые люди, которые в крайней точке все равно находили силы помогать другим и вот оставаться для них источником, опорой радости. Я вспоминаю пожилую женщину, с которой я много общалась уже тогда, когда она слегла и перестала видеть. И как к ней походили нянечки просто поговорить с ней, потому что она каждой умудрялась успеть достать из-под подушки печенье, конфетку, спрашивала, а что твой муж, а дети, а посиди, я тебе там просто хоть поглажу руки, поцелую. И притом что во всех учреждениях, во всех наших службах помощи на дому всегда не хватает персонала, около нее всегда были люди, потому что от нее было тепло, радостно и с ней рядом хотелось быть, она давала силы. А мое любимое — это когда какие-нибудь замечательные новые, так сказать свежевключившиеся в волонтерство, ребята едут в дом престарелых или к пожилым людям домой и начинают рассказывать о том, что, ну, вот, вообще вся эта старость и все пожилые люди — это всё так тяжело, и вообще у нас тут сессия на грани фола, вообще депрессия, прямо чувствую эту депрессию, вот не успела сходить, значит, вот… И когда они выходят, проревевшись, прообнимавшись целый день с пожилыми людьми и говорят: «Слушай, мне кажется, у меня так всё хорошо, мне кажется, что я вообще, вот я сейчас приеду домой, поцелую маму, позвоню бабушке и завтра прямо с радостью пойду в институт. Я понял, что прямо вот надо супер ценить то, что есть, потому что сколько же всего у меня есть. И как я это не ценю. И я хочу сейчас это осознать». Это мой длинный ответ на вопрос, не боюсь ли я оказаться в точке, когда я не смогу себя применить. Я думаю нет. Потому что даже люди, которые…
Но вы считаете, что такой точки не может быть. Если я правильно понял.
Если не изменится та сила, которая поддерживает и дает возможность из любой точки выходить на помощь людям, то, безусловно, нет, тут как бы удастся.
А скажите, пожалуйста, вот вы ведь всё это придумали и стали этим заниматься, еще будучи студенткой? Когда вы учились и уже помогали людям, вы тогда уже понимали, что это то, чему вы хотите и профессионально жизнь посвятить, вы об этом не думали так? Или третье что-то было.
Как всегда, третье. Но очень хороший вопрос. Потому что меня спрашивают: вот как ты решилась, тебе было, не знаю, сколько-то, значит, лет, как ты решилась создать такой большой фонд? Как ты решилась начать помогать пожилым людям во всех регионах? Это же такая ответственность. Я говорю: если бы я в тот момент думала об этом…
Но это спрашивают люди, которые никогда сами ничего не пытались сделать, видимо.
Естественно, у меня никогда не было мысли, что вот я сейчас организую благотворительный фонд. Потом мы соорудим, значит, проекты, которые дотянутся до всех регионов. Сделаем такие-то такие-то комплексные… и так далее и так далее. Никаких занудных правильных мыслей, которые, наверное, должны были быть при планировании дел, у меня не было. Мы… моя любимая история, как это, цитата одного из СМИ, уж не помню, из какого региона: «Вот уже 15 лет студентка 1-го курса Лиза Олескина ездит по домам престарелых». Я говорю: это прямо просто в эпитафию сохраните, это лучшее. Лучше все равно не напишешь. Вот студентка 1-го курса Лиза Олескина не планировала…
Вершины, конечно же, журналистики открываются нам.
Вершины, да. Эпистолярный жанр вечен. Когда мы были в доме престарелых в мохнатом 2006–2007 году, и мы пришли туда собирать фольклор. Единственной причиной, которая на тот момент двигала нас пойти собирать фольклор именно в доме престарелых, было желание поскорей закрыть сессию, потому что это был отчетный материал, собрать этот фольклор и уехать домой, значит, чтобы лето таким было летом, а не вот этим всем. А когда мы пришли, такие, значит, юные девушки-филологи, в сельский дом престарелых, ходили по комнатам, скорее это были палаты, и пожилые люди брали за руку и просили просто посидеть рядом, кто-то на втором вопросе начинал плакать, кто-то не реагировал, было полное ощущение, что это какое-то место, откуда ушла жизнь, и что люди, которые… вообще-то, которым мы обязаны примерно всем, потому что тогда были живы ветераны, прямо вот настоящие, еще в силах. Тогда были люди, которые перенесли на себе все тяготы военного времени. Они чувствовали себя лишними. И я помню, что, когда я спросила, как вы тут, что вы тут. И вот, Николай Иванович мне, очень уже тогда пожилой, весь в орденах, говорит: «Ну, что мы тут, место занимаем. Жить, значить, мешаем. Ждем, когда ж наконец уйдем». И эта несправедливость настолько душила, что мы вышли, честно проревелись, как это первая реакция, а потом стали думать, что можно сделать, чтобы это изменить. И я… да, и все одногруппники честно пошли вместе со мной петь «Катюшу» и обниматься, хотя у них не было таких планов. А после этого мы поняли, что мы не можем не вернуться к этим конкретно пожилым людям.
ВЕРА
А правильно ли я вас понимаю, вот вы… и в других интервью с этой мыслью у вас встречался, и сегодня вы сказали, что люди в старости остаются такими же, как и они были в юности. Правильно ли я понимаю, что это значит, что в каком-то смысле человек не меняется, по-вашему?
Вы знаете, эта мысль одновременно и очень духоподъемна, и очень пугающа. Потому что, если ты понимаешь, что ты останешься собой и сохранишь все свои привычки, все свои свойства, тебе немножко не так страшно, потому что в старости это не будет какой-то другой человек, на которого вот всё: пришел возраст — тебя подменили. И собственно, из этого вытекающая мысль, что у наших пожилых людей, у наших пожилых близких, стареющих мам и пап, бабушек и дедушек, у наших подопечных, подопечных фонда — у них есть все те же потребности, все те же желания, вся та же необходимость быть любимым, быть нужным, иметь социальные связи, быть включенным в жизнь, в которых обычно им отказывают. Мы очень часто сводим потребности людей в пожилом возрасте, особенно когда они становятся зависимы от посторонней помощи, когда появляется необходимость помогать им во всех таких простых действиях, которые для нас очевидны, почему-то у нас весь человек к этому и сводится. А самое страшное, что человек внутри абсолютно тот же. Он себя в зеркале, ну, понятно, что он видит себя таким же, но внутри живет тот, кем он привык быть всю жизнь. Если он привык всю жизнь быть с людьми, а он остался дома, он закрыт в четырех стенах, для него нет большей пытки, чем быть чистым, накормленным и одиноким.
А как человека меняет вера тогда, если он, в общем, не меняется? Что она меняет в человеке?
У меня есть хорошая подруга, тоже наш волонтер, активный помощник во всех делах с пожилыми людьми. Она уехала из Москвы в маленький городок в глубине Калужской области. И я периодически к ней приезжаю в гости с большой радостью. Она завела все виды живности. Как она смеется, я говорю: «У тебя прямо Эдем». Она говорит: «Эдем требует очень большого обслуживания». Потому что все, кого только можно там завести. И когда она говорила про то, как она пришла к вере, она пришла к вере уже в зрелом возрасте. Она рассказала, говорит: «Самый мой страшный кошмар был какой-то ночью. Вот снится сон, тяжелый, липкий, долгий. И в какой-то момент я просыпаюсь и вижу, что всё вокруг стало серым, бесцветным, абсолютно неживым. И дышать нечем. Вот, — говорит, — я поняла, что на секунду это был мир без Бога, где нет Бога, и в нем невозможно. А, естественно, потом проснулась, как-то поняла, что это был только сон». Я думаю, что очень тяжело быть в мире без веры и без Господа. Потому что это наполняет силой, радостью.
Но вы не ответили мне на вопрос, а как же вера человека меняет. Ну, я вас слышу так, как вот это Амвросий Оптинский, по-моему, писал, что человек, придя к вере, не меняется, условно говоря, разговорчивый не становится молчальником, веселый не становится угрюмым. Вот если мы про эти говорим человеческие характеристики — они, действительно, их вера не меняет. А что она тогда меняет? Ну то, что мир, восприятие мира из черно-белого становится цветным? Правильно я вас слышу? Ну вот вас лично вера как изменила?
Понимаете, не могу сказать, что я себя помню с нуля, но к вере меня привела бабушка. Бабушка очень помогала. Я вообще не понимаю, как можно растить детей без бабушек, уже на собственном примере, это совершенно невозможно.
Это тяжело, да.
Мне кажется, что люди, кого греет вера, они очень счастливы знать, что все тяготы, которые есть здесь, это тяготы, которые есть здесь. Я помню, меня поразило на похоронах Гали Чаликовой, я думаю, что многие наши зрители должны помнить — основатель, первый директор фонда «Подари жизнь». Невероятный человек. Я немножко ее успела застать. На отпевании ее муж, Валя, все к нему приходили с сочувственными словами, со слезами, он всем говорил: «Христос воскрес». Это очень сильно держит человека, дает ему возможность жить не только тут, но и там и понимать, что там оно обязательно будет. Надо просто здесь постараться. Но я думаю, для каждого это очень личный будет ответ, очень свой. Я могу только за себя сказать.
А вы знаете, вот… Мы с вами впервые общаемся. И по тому, что я о вас узнал, когда готовился, и сейчас, вы производите впечатление очень цельной личности. Мне кажется, что это редкость. Ну, потому что, смотрите, я вспоминаю себя, допустим, в 2009 году, вот первое ваше интервью, которое я читал. И я думаю… я задаю себе вопрос: что меня сегодняшнего объединяет с человеком, который жил в 2009 году, кроме имени? И в общем, это такой вопрос для меня, ответ, точнее, на него неочевиден. А вот и я вам тоже хочу его задать. Вот Лиза Олескина, которая рассказывала, как она, будучи студенткой, ездит по разным городам и весям, и с вами сегодняшней, лауреатом Госпремии и так далее, — вот что, кроме имени, вас объединяет?
Если говорить обо мне, конечно, мне сложно будет положить такие различия, которые были бы вот тогда и здесь. Но я все время смотрю на то, что мы делали тогда, в 2008, в 2009 году, и пытаюсь не свалиться в саморугань и в самоедство. Потому что я думаю: что же мы тут-то не сделали? А тут вот просто какие-то отдельные случаи, которые цепляются, ты их вспоминаешь, и ты как бы имена потом говоришь в помяннике, когда ты понимаешь, что человек ушел, а ты мог сделать гораздо больше. И на тот момент мы хотели, но очень часто не могли. Не могли, не хватало опыта, не хватало знаний, может быть, понимания, как можно облегчить жизнь, как найти средства, как найти на это ресурсы. Я все время ругаю себя, что мы очень медленно двигались. Можно было успеть гораздо больше. Можно было быстрее дойти до той точки, когда мы понимаем, как облегчить страдания, как прийти так, чтобы это было не обременительно для семьи, чтобы они не отказались от помощи, чтобы они верили в то, что да, действительно, это будет им поддержкой. Есть много случаев, когда я понимаю, что мы недоработали. Мы были очень душевные, очень милые, очень хорошие, но могли ли мы, действительно, в тот момент больше — да, могли. Могли повзрослеть быстрее — тоже могли. Но то чувство ответственности, которое за все эти годы только росло. Потому что чем больше тебя, твой фонд, твою организацию знают, тем больше ей доверяют, тем больше то самое бремя ответственности. Потому что, с одной стороны, доверяют люди, которые иногда последний рубль жертвуют. Ну, может быть, не самый последний, но средняя, как сказать, основная, якорная часть аудитории, которая поддерживает наш фонд, — это на самом деле… вы спрашивали, может быть, дальше спросите про чудеса, я всегда осознаю существование нашего фонда как настоящее чудо. Потому что сколько мы делали ошибок, сколько мы оказывались в ситуации, когда: ну всё, сейчас мы скажем людям, что нам нечем заплатить сиделкам в интернате, нянечкам. И каждый раз Господь помогал, несмотря на все наши промахи и глупости, чтобы мы смогли продолжать делать то, что мы делаем, и мы не подвели людей. И вот этот страх подвести людей, с одной стороны, тех, кто тебе доверяет как экспертам, там пожилой человек с пенсии жертвует нам 50 рублей, зная, что мы точно сделаем максимум из этих 50 рублей, максимум помощи, с одной стороны. А с другой стороны — люди, которые звонят и говорят: «Нам отказали везде. Мы звоним вам как в последнюю точку. Если вы не поможете, мы просто понимаем, что ничего уже не будет». И это такой замечательный сэндвич ответственности, который очень бодрит. Всем желаю.
А вот, вы знаете, есть такое понятие «профессионал». И вот, скажем, с вашей латентной профессией, там как-то проще можно сказать: вот человек — профессионал-филолог. Он почему профессионал? Вот потому-то, потому-то, потому-то. То есть критерии более-менее будут понятны. Вот вы к себе можете применить это понятие «профессионал»? И если можете, то вы профессионал в чем? В помощи пожилым людям? Ну, просто, знаете, у меня вопрос — он не формальный. Почему? Потому что у меня есть сразу следующий вопрос. Можно я его задам, чтобы было понятно, с чем связан этот? Вот, скажем, есть профессии, где уровень профессионализма — он никогда никуда не девается. Вот он наработан — и ты уже хуже не можешь. А вот, скажем, с преподавательской деятельностью, мне близкой и понятной, конечно, там есть приемчики, есть именно… Но вот я не знаю, на тридцатом году преподавания я понимаю, что я могу войти в аудиторию, будучи, в общем, профессиональным человеком, и полностью провалиться, не найти с ней контакт. То есть ты в каком-то смысле все время начинаешь заново. Вот, собственно, вот такие два вопроса.
Пытаюсь отбиться от фразы в отношении себя про профессора кислых щей. Потому что, так сказать, почти, почти-почти. (Смеются.)
Да, это замечательная фраза.
Но, если говорить о профессионализме с точки зрения помощи пожилым людям, знаете, как это: у меня и справка есть, понятно, что есть масса всяких вещей, которые я дополнительно, кроме филологического образования, заканчивала, чтобы владеть максимальными возможными знаниями по той сфере, которой я занимаюсь. Но вы абсолютно правы, если постоянно не быть в курсе всего, что происходит… Понимаете, ведь такая смешная штука: весь мир столкнулся с проблемой старения. Весь мир никогда не жил в ситуации, когда такое количество людей в высоком возрасте, как его красиво ни называй, все равно все понимают, что речь о людях, которые будут нуждаться в помощи. А еще, знаете, такой тезис замечательный, который от кого-то из великих людей слышала: вы понимаете, что люди живут дольше, так они и еще болеют дольше, они еще, значит, не помирают вовремя, а живут еще и с такими болезнями, с которыми раньше не жили. То есть весь мир столкнулся, и наша страна тоже абсолютно в этом тренде: люди живут долго и долго нуждаются в помощи. Поэтому из хорошего — все потихоньку что-то придумывают. Каждый год появляются какие-то гаджеты, какие-то штуки, которые облегчают человеку жизнь.
То есть та самая профессиональная как бы составляющая, да?
Она постоянно подрастает. Если ты остался в две тысячи каком-то году, то ты уже абсолютно устарел, потому что за это время произошло еще 75 вещей, еще 25 придумали агрегатов абсолютно простых. Один из наших волонтеров поделился с нами, что у него папа после инсульта, ну, неподвижность рук, почти ничего не может делать. Надо было срочно подписать какой-то документ, и его сын-инженер на 3D-принтере напечатал такую штуку, как держатель для ручки. Вот даже слабая рука, в нее вставляешь… То есть это не вопрос, что это сколько-то стоит, это стоит идею и любовь к папе, потому что очевидно, что ему хотелось, чтобы он до конца мог хоть как-то удержать ручку, расписаться.
То есть он ее придумал, столкнувшись с проблемой своего папы.
Да. Потому что, говорит, я с вами волонтером езжу сто пятьсот лет, а вот, когда собственный папа… И вот он говорит: я, конечно, могу это запатентовать, но если вдруг вам это пригодится… Мы это, естественно, тут же утащили на нашу школу для директоров интернатов, для директоров центров помощи, потому что мы всё время, всё время… Самое главное, опять же духоподъемное для семей, — масса всего, что появляется новое, там та же самая адаптивная посуда. Вот кто знал о том, что, знаете, как это, все в самолете летели, нескользящий коврик тебе дают, чтобы тарелка не ездила, кто подумал о том, что этот нескользящий коврик может очень помочь вашим близким, когда у них начинается тремор. А ведь тебе до последнего хочется сохранить себя, самому выпить твой привычный, не знаю, ромашковый чай, а не когда тебе дочка — из любви, но торопящаяся на работу — говорит: «Папа, ну быстрей, быстрей». А тут нескользящий коврик, чашка-непроливайка. и не в таком виде, как детский поильник. Опять же, мы всегда боремся с идеей «что стар, что мал». Вот если есть то, что мы очень поддерживаем в мире скороговорок, пословиц и прочего, то сравнение «стар и мал» для нас дискриминирующее. Потому что человек, который прожил всю жизнь, набрал столько опыта, что зачастую не хватит и книги написать, он не может быть сравнён с ребятенком, который только развивается и который набирается сил, знаний, опыта. И поэтому, вот вы не спрашивали, но я отвечу, есть прекрасная, например, вещь такая — дневные центры для людей, у которых есть уже когнитивные нарушения. У многих наших пожилых близких, это неизбежно, будут те или иные нарушения. И вот эти центры — мы прямо в СМИ с этим боремся: «отведите папу в детсад». "Ах, какая смешная, значит, ах, как мы остро придумали, говорят какие-нибудь замечательные коллеги из какого-нибудь прекрасного журнала. Я говорю: «Замечательно, вы своего папу в детсад поведете?» — «Нет, ну, мой папа — он вообще профессор, я его…» Замечательно, а давайте мы сделаем название, которое будет не дискриминирующим. Поэтому поильник…
А почему это важно?
Потому что в возрасте человек остается абсолютно собой. И потому что люди в тяжелой деменции, в терминальной деменции, когда они неречевые, когда они не говорят, не могут выразить даже какие-то самые базовые вещи, чувствуют боль, чувствую любовь, чувствуют музыку и чувствуют отношение. Наши близкие, которые зажаты вот этим бременем ухода, которые разрываются между работой, между детьми, сейчас уже между внуками, потому что потихоньку возраст растягивается. Поэтому если раньше у нас был сэндвич: женщина бежит на работу, у нее маленькие дети, у нее мама, например, за кем она ухаживает, то сейчас эта женщина предпенсионер или уже пенсионер, на которой внуки, потому что дети работают, и на которой мама, которая ничего не может без ее помощи, бабушка уже. Вспоминаю родственницу, дочку, которая со слезами на глазах говорит: «Я уже больше не могу тянуть свою маму. Я вот работаю в колледже» — она музыкальный работник. Она говорит: «Я не могу бросить музыку. На мне три группы студентов». А это небольшой город, по-моему, где-то небольшой город под Элистой, Калмыкия. И вот мы говорим о том, что будет уход на дому, будет помощь. И она говорит: «Если система бы помогала, если бы кто-то приходил днем, хотя бы три-четыре часа был бы с мамой, я бы тогда смогла. Я после каждого занятия бегу домой». И правда, никаких сил нету. «А она, — говорит, — меня уже и не слышит, и не понимает. Я даже иногда думаю: она вообще понимает, что это я, и важно ли ей это?» Она говорит: «У меня мама вот там…» Ну, действительно, она ее держит невероятно как. Кожа прозрачная. Чуть-чуть не повернешь — тут же пролежни. Уже глаза закрыты. И она говорит: «Вот, она у меня как пасхальное яичко. Я всё делаю, чтобы она сохранилась. Но если бы она мне хоть знак подала, что она моя мама, что она меня слышит. Я бы вот… я всё бы делала». Вот, и я начинаю говорить: «А вы с ней поете? Вы же музыкальный работник». — «А зачем петь? Она уже и не слышит, и на голос не реагирует». И мы знаем, что у людей с деменцией последнее, что уйдет, это музыка. И я начинаю спрашивать, какая у вашей мамы любимая песня. Какую, может быть, вы помните, ну давайте вспомним. И дочка начинает думать, думать. Я стандартно думаю: сейчас будет «Катюша», потому что это как бы абсолютно, как сказать, универсальный вариант. Она говорит: «Вы знаете, я вспоминаю, у меня мама очень часто пела мне как колыбельную песню… (я мелодию, боюсь, совру) — “Белым снегом”. Мама, говорит, Калмыкия, депортированный народ. И вот она рассказывает, как она ехала в теплушке, и вот они, чтобы доехать до Сибири, значит, все время по дороге пели вот эту “Белым снегом, белым снегом…”» И я говорю: «Давайте споем». И я начинаю, опять же безголосая абсолютно, напевать: «Белым снегом…» И я вижу, как эта женщина, которой, как дочка считает, там уже нету, начинает чуть-чуть шевелить лицом, искать глазами. Она не может их открыть, но прямо видно, что она… бегают зрачки, она ищет, кто поет. А потом, так как я вру, я не знаю мелодию, она начинает скривляться в гримасу, из серии «что же вы делаете». Дочка падает рядом с ней на колени в объятия, значит, начинает петь вот это вот так, как надо, — и мама начинает улыбаться. И в этот момент дочка говорит: «Мама, ты тут, ты рядом». И она говорит: «Всё, ничего больше не надо, она тут, она тут». Это очень важно, потому что мы с вами говорим, что человеку нужно. Он до последнего остается абсолютно собой. И вот, со своими любимыми песнями, с любимыми запахами. Когда уходят слова, никуда не уходит ни душа, ни сущность. Это очень важно понимать всем нашим героически несущим бремя ухода. Потому что, когда перед тобой объект ухода, который ты помыл, покормил, потому что это мой папа, я обязан. А когда ты в этом папе все равно видишь папу и умеешь его возвращать, хоть ненадолго… Какие духи любила, какой запах — «Красная Москва». И человек тут же остается человеком. Из смешного такого примера. Бегаем, значит, по очередному нашему подопечному интернату. Там уже такие усталые, умученные нянечки, которые уже идут вот такие, значит: чего, куда вы сейчас? Я говорю: давайте зайдем, вот тоже там с нами приехали ребята, которые с гитарой, с гостинцами, всё, вокруг рождественские радости. И они говорят: сюда, в эту палату, уже не ходите, там уже совсем, говорят, ничего не слышат, ничего не понимают. И когда я настояла, что, естественно, там наши волонтеры с песнями зашли, я настояла, чтобы они сыграли «Катюшу». И в этот момент я вижу лица санитарок, у которых они просто вытягиваются, просто вот, знаете, как чудо настоящее. Потому что три женщины, которые очень пожилые, уже вот совсем в другом мире, в этот момент восстают из одеял и начинают натурально подпевать. В этот момент санитарки бросаются, значит, говорить: ох, ты, значит, Машенька, что ж ты, значит, молчала-то, ты там, ты жива, я ж тебя так любила, а вот ты… Это важно и для пожилого человека, который не может выразить свои слова и свои эмоции. Это важно для тех, кто рядом. Важно чувствовать человека, понимаете, когда мы…
А как же так происходит, что люди, которые профессиональную помощь оказывают, те же санитарки, что они об этом не имеют даже представления никакого?
Скажу плохое. У нас со времен того, как массово закончились сестры милосердия, профессия санитарки считается такой самой… некуда пойти, другой работы нету, никуда не берут — пойду санитаркой. У нас очень сильно дезавуирована тема помощи людей, такой низовой помощи, когда ты будешь кормить, ты будешь, да, помогать перестелить белье, ты будешь даже менять подгузник. Это кажется брезгливым и презрительным, унизительным. Если ты там работаешь — ты неудачник. И пока мы глобально в обществе это не поменяем, наши ухаживающие нянечки, сиделки, санитарки — они… спасибо им, что они вообще будут и будут приходить на работу. И это большая беда. Потому что уход — это профессия. И нам хочется, чтобы за каждым из нас, если вдруг что-то случится, другой уход был, абсолютно другой.
НАДЕЖДА
В том самом интервью, которое я уже вспоминал, 2009 года, я на что обратил внимание. Вас там журналист спрашивает, сколько ездит девчонок, сколько ребят. И вы сказали, что вот в той группе, которая ездит помогать, —потому что там и другие же были задачи, но вот те, кто непосредственно ездили, — всего двое юношей. И вы сказали, что эта разница, ну, что девчонок больше, проистекает от разного восприятия действительности. Что девушки видят в поездках радость, которую они бабушкам и дедушкам доставляют, а парни — тяжелые ситуации, которые они не могут исправить. И я это когда прочел, я вспомнил, меня поразила точность вот эта, потому что я вспомнил: когда я приехал в детский дом, мы студентов привезли (у меня нет большого опыта, это, собственно, один или два раза я всего был), но когда мы начали общаться с ребятами, и ко мне мальчик один подбежал, так меня, значит, обнял и говорит: «Ты так на моего папу похож»… И я — вот именно ровно как вы говорите — я понял, что это ситуация, которую я исправить не могу, но я должен либо ее исправить, либо я не имею права туда приезжать. Вот у меня было чувство такое: раз уж ты приехал, значит, ты его должен забрать. А вот как раз, наверное, коллеги мои, преподаватели-женщины, им как-то было проще, они с ними смеялись и так далее. И я хотел, собственно, у вас спросить: все-таки сколько уже, прошло какое-то количество времени, вы по-прежнему вот видите эту разницу? Насколько она такая вот, действительно, от мужчины к женщине? И вообще, вот что вы по этому поводу сейчас думаете?
Интересная мысль вокруг гендерной специфики помощи. Сейчас могу сказать, что юношей стало, безусловно, больше во всяких волонтерских делах: в фонде, на профессиональных областях, экспертность по уходу или какая-то другая, более узкоспециализированная помощь — тоже юноши есть. Но кажется, что больше, наверное, для мужчины важно понимать, что он может сделать полезного. Потому что первое, что мы слышим: я не умею, значит, обниматься, стесняюсь пожилых людей. Если он понимает, что он сможет быть в роли водителя или помочь принести, разгрузить. И когда мы начинаем рассказывать, что, если ты просто рядом сядешь, посидишь с пожилым человеком, дашь руку, дашь возможность выговориться, обняться, выплакаться, это уже будет польза, ну, люди обычно соглашаются. И смешно, у нас есть некоторое количество замечательных волонтеров, которые уверены, что они оперные певцы теперь. (Смеются.) Потому что поют они совершенно чудовищно. Я думаю, когда же надо сказать обратное. А те, к кому они приезжают, говорят: да ты ж еще, значит, и поешь, и всё. Наши дорогие подопечные, когда мы начинали, то, что вы цитируете, давности 10–15-летней, действительно, нам всем было по 16, по 17 лет. И те, к кому мы ездили, это были бабушки и дедушки наши, и мы так их ощущали. Мне всегда очень забавно, когда наша уже, не знаю, прекрасная 50-летняя волонтер, заходя, значит, в гости к пожилым людям, говорит: «Здравствуйте, дорогие бабушки и дедушки». Хочется сказать: «Здравствуй, дорогая бабушка». Ну что, она бабушка, у нее двое внуков. Поэтому это тоже отдельный большой вопрос, как правильно называть наших подопечных. Ну, мы стараемся называть по имени, если есть такая возможность. Большинство людей, которые приезжают в дом престарелых или приходят в гости к бабушкам и дедушкам домой, они растворяется во всепоглощающей любви, в абсолютно безусловной, которая связана с тем, что ты к ним пришел, тебя ждали, ты для них праздник. Даже если ты споешь хуже, никак не споешь, все равно будешь праздник. Сам твой приход — праздник. Твое время, которое ты даришь, — праздник. И эта такая безусловная радость приятия тебя — она очень цепляет, и людям хочется и хочется возвращаться, и приходить. Потому что думаешь, что вот тут я не молодец, тут совсем стыдно, но есть люди, кому я дорог, любим, важен, кто вот просто молится за меня, просто потому, что я у него есть и он меня любит. И это вызывает сильные ответные чувства.
А скажите, пожалуйста, не у всех получается, это наверняка. Мне одна коллега, которая была здесь у нас, но она занимается детками, и детками тяжелобольными. И она сказала, что вот есть люди, которые могут работать с такими детьми, а есть те, которые просто… ну их эмоционально не хватает. И она говорила, что это не потому, что одни плохие, другие хорошие. Просто есть вот человек, способный этим заниматься и выдержать вот это. И нельзя сказать, что он не переживает, он так же сочувствует, может, даже больше. Но он может заниматься. А есть те, которые не могут. Вот вы подобную логику можете применить к тому, чем вы занимаетесь? Или вам кажется, что любой человек может все-таки не только деньгами помогать.
У нас даже лозунг такой был, слоган, который нам самим очень нравился: «Помогай чем можешь, помогай как хочешь». Помощь должна быть тебе комфортна, она не должна быть для тебя разрушительной. Очень многие, кто долго-долго готовились делать что-то с нашим фондом, поехать как фотографы, поучаствовать в какой-то профессиональной помощи, поехать в дом престарелых просто в гости, они мне говорили: мы готовились к худшему. Мы думали, там все будут такие потухшие, значит, мы сразу начнем рыдать. А мы приехали — нас там потискали, покормили блинами собственного изготовления, подарили кучу конфет с собой. Потому что, как сказать, это не совсем чистый эксперимент. Когда мы приходим, например, в каких-то рабочих вещах и пытаемся наладить уход, решить медицинские вопросы, мы видим обычную жизнь пожилых людей. А когда наши волонтеры приезжают, это всегда праздник, и для пожилых людей, в каком они ни были состоянии. Они наденут лучшее платье, наденут самые красивые сережки, даже там какую-то невероятную красоту наведут, потому что они ждут праздник. И вот это ощущение, что я приеду в дом скорби, обычно, в общем, об частушки, танцы, обнимания и прочее очень быстро рушится. И люди говорят: «Нет, ну к этим пожилым людям я буду приезжать, они не такие. Я свое мнение, естественно, не меняю, но сюда я хочу». Потому что сами наши многие добровольцы, волонтеры, кто давно участвует, они искренне говорят, что нас самих наполняет, мы без этого не можем. Потому что это такой сильный какой-то заряд любви, которого очень не хватает.
Я, вы знаете, какую хотел именно с вами тему еще обсудить, которая меня последнее время волнует. Это некая зацикленность нашего времени на теме молодежи. Куда ни пойдешь — надо работать с молодежью. Мы и в церкви говорим, что вот работа с молодежью — это важно, это наше будущее. Все правильные слова. Но получается, что у нас есть молодежь, в смысле люди — это молодежь, как вот в античности: человек — взрослый свободный мужчина. Вот сегодня человек — это молодежь. Правда нам все время сейчас поднимают. Я надеюсь, что тоже скоро, еще чуть-чуть — и я попаду тоже в молодежь.
Мне кажется, очень даже.
Вновь, да-да-да. Ну, раз 150 люди собрались жить лет, то, наверное, не знаю, 50, 60 — это еще молодежь. Но тем не менее я, честно говоря, считаю, что легкомысленно к этому относиться нельзя, потому что в этом есть какой-то такой культурный выверт, культурно-философский, я не знаю, жизненный. Потому что все люди. И вы знаете, даже у меня был один замечательный гость здесь. И что-то я такое сказал полушутя о том, как он выглядит хорошо. Он говорит: «Послушайте, мне нравится мой возраст. Вообще я не считаю, что я в 65 должен выглядеть на 35». Еще, говорит, для женщин, наверное, — ну, так он сказал, это на правах цитаты. Но мне кажется, что здесь есть какой-то перебор, что вот молодежь, молодежь. Потому что голос пожилых людей… То есть я сейчас не о ваших подопечных, спрашиваю, а вообще о старости, о возрасте. Что это вот не то что «старикам везде у нас почет» — и всё. Что это люди, и у каждого возраста, и вообще, это, во-первых, нельзя только по возрасту оценивать и так далее. Вот вы видите здесь какую-то проблему или я надумал себе что-то?
Я думаю, что вы правы в том, что тренд на то, что молодежь — это главное, сейчас чувствуется, это некоторая данность. Из хорошего: всё, что связано с пожилым возрастом, все равно потихоньку втекает во всякие правительственные и прочие документы, потому что пожилых стало столько и…
Ну, то, о чем вы сказали.
…да, нельзя игнорировать. Поэтому как бы ни хотелось… Мы всегда, я говорю, язвительно спрашиваем: «Хорошо, молодежь наше будущее. А молодежь что дальше сделает?» — «Ну, достигнет зрелого возраста». — «А дальше?» — «Хочешь сказать: состарится?» Я говорю: «Да. И что же наше будущее — старость. Давайте к ней готовиться и давайте вкладываться сейчас». Мне очень знакома ситуация, когда люди, которые вели какую-то активную жизнь и всегда были за то, чтобы вот развивать всё, что связано с молодежью, оказавшись в ситуации выхода на пенсию, столкновения с тяжелой болезнью, отсутствия по какой-то причине помощи близких, всегда говорили: «Мы не думали, что с нами так будет, мы не думали, что вот настолько сложно без поддержки, и это одиночество настолько убивающее». Кажется, что каждый из нас понимает, что, если мы заботимся о старости людей, которые сейчас нуждаются в помощи, возможно, к нашей старости всё будет более радужно. Это такой даже эгоистический подход, но тоже вполне себе возможный. Если мы перестанем делить людей на тех, которые молодые, и на тех, которые старые, и будем видеть человека в каждом и искать потребное возрасту, жизнь наша будет гораздо лучше в любом из этих возрастов. Вы сказали очень важную мысль, которая для нас, как для фонда, кажется важнейшей, но мы не знаем, дозрели ли до нее все, кто готов ее слушать. Каждый возраст прекрасен своим возрастом. И вот этот тренд на попытку, например, оставаться молодым до последнего — мы видим, как потихоньку и в мире, и у нас он начинает меняться на наполнение достоинством и красотой того возраста, в котором ты есть. Шутка, когда две пожилые артистки сидят, где-то там пьют чай и со смехом говорят: «Ой, кажется, я забыла свой слуховой аппарат, одолжи свой» — и, значит, с хохотом им обмениваются, они остаются абсолютно прекрасны, абсолютно совершенны, абсолютно опять же самими собой, с ролевыми моделями. Но при этом они снимают необходимость все время казаться не тем, кем ты есть, а оставаться, быть прекрасными, быть полным своего возраста знания, мудрости, умения, абсолютно того же стёба, с которым ты привык себя ассоциировать, того же остроумия. Кажется, что это следующий уровень. Приятно, если мы в него потихоньку вползаем. Тогда и представления о высоком возрасте будут другими. Потому что, как мы говорим, если мы видим в старости, знаете, такую картину эпоху рембрандтовского, значит, периода: три старца, бредущие в лохмотьях по пустой дороге с узелками, — сложно удивляться, почему старость выглядит у нас не так, как хотелось бы. А если мы видим старость как время, когда жизнь может быть настолько прекрасна, настолько полна того, что ты хочешь делать, и ты понимаешь, что ты хочешь, — да, тебе понадобится разная поддержка от государства, от общества, у тебя будут те потребности, которых нет сейчас. Ты не сможешь быстро бегать, у тебя будет снижаться слух, снижаться зрение. Но есть масса всего, что компенсирует эти ограничения и позволит тебе быть собой до самого конца. И это хорошая мысль. Она скорее позитивная.
Безусловно. Вот мостик от артисток хочу перебросить, вот какой. Мы в теме «Надежда». И то, чем вы занимаетесь, как мне представляется, это про надежду для людей.
Да, абсолютно.
И для тех, для кого, и для тех, кто этим занимается. Но искусство — оно тоже про надежду. И смотрите, я вот над чем последнее время думаю, хотел у вас спросить. Ведь парадокс и, может быть, тайна искусства в том, что придуманные люди, обстоятельства и прочее вызывают у нас огромные эмоции и отклик. Причем порой более сильные, чем жизнь. У меня есть очень близкий друг, журналист, писатель. И она мне говорила, что… вот она с 14 года на Донбассе, и много всего видела — и страданий, и смертей. Но порой какое-то художественное произведение, вот эта художественная правда оказывает более такое серьезное влияние и вызывает более сильную эмоцию, чем нечто, происходящее в жизни. Ну и даже вот мы с вами сегодня, вы замечательно говорили вот про музыку. Опять же, получается, что искусство — это тоже, наверное, вот эта тайна, парадокс, сила искусства в том, что она даже для человека, у которого, может быть, какие-то форматы жизненные уже ему недоступны, а искусство вот до последнего. Как вы это ощущаете — художественную правду и правду жизни? Ну, в общем-то, я спрячусь за Александра Сергеевича: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман».
Ну да. «Надо вымыслом слезами обольюсь»… Безусловно, мы не можем не видеть ту силу, которую имеет… не хочется говорить — вымысел, но та реальность, которая становится порой более реальной. В жизни пожилых людей, когда они начинают рассказывать свою жизнь, почему ее, наверное, так заслушиваются все, кто к ним приходит, потому что ты слушаешь какую-то абсолютную фантастику. Абсолютно другую жизнь. И здесь нет вымысла, но есть дистанция. И на мой взгляд, это тоже немножко ставит ее в одну валентность с ситуацией искусства. Когда это жизнь не сегодняшнего дня, а жизнь, отнесенная от тебя на 50, на 80 лет назад. Ты слушаешь как тот самый художественный вымысел, который воздействует точно не менее сильно, чем те произведения, которые являются абсолютно вымышленными. Я вспоминаю, вот если говорить о любви, для меня, наверное, самый яркий момент опять же не вымысла, а рассказа очень пожилого человека, но отнесенного на вот… ей уже сильно было за 90, то есть это было 80 лет разницы между рассказом и событиями. Когда наша, значит, подопечная Екатерина Ивановна, сама из очень многодетной семьи, которая… мы помогали ей с сиделкой, чтобы она могла достойно уйти, дожить, сколько ей Бог дал. Мы помогали, наши волонтеры регулярно приходили. У нее была… там с глазами ей помогали, с операцией. И вот в какой-то момент один наш волонтер сказала: а есть ли вообще она, эта любовь? И Екатерина Ивановна говорит: «Любовь, значит?» Плохо уже слышала. «Чего, значит, чего? Любовь?» Она говорит: «Понятно, что, в общем, ничего нету, а давайте расскажу, как я с мужем познакомилась». И она начинает рассказывать, как это было еще в довоенное время. Жили очень трудно. Мама и папа погибли. Она осталась старшенькой, с шестью братьями мал-мала-меньше. Ну, она уже была в том возрасте, когда она могла за ними ухаживать и, собственно, растить их. И ее бабушка отпустила на вечоры. Это, видимо, что-то такое редко доступное и поэтому особенно желанное. И вот она сидит на этих вечорах, и заходит тут, говорит, такой городской франтик. Сразу видно: пиджак. И он заходит, так смотрит. И сел, на мое место сел. А я, значит, подхожу к нему и говорю так дерзко: «Подвиньтесь, Пинякин». А он мне в ответ: «Возможно». Вот и поженились. И душа в душу всю жизнь прожили. И ты понимаешь, что это настолько другая любовь. Она потом рассказывает, говорит, когда он уже стал за ней ухаживать — понятно, что между этим «возможно» и «подвиньтесь, Пинякин» была, наверное, целая вечность, — когда она ему говорит: «Что ж ты меня возьмешь, у меня и брать-то нечего, вещей-то нету?» — «Так еще лучше, налегке пойдем». И очень сильно заставляет не только свою жизнь увидеть по-другому, но и, кажется, по-другому смотреть на то, что ты можешь дать другим. Поддержать, когда у людей, кажется, нет поддержки. И ухватиться за то, что у тебя нельзя отнять. И ты видишь, как пожилые люди живой пример тому. Это опять же очень сильно дает тебе возможность, наверное, поймать то же самое, что мы с вами чувствуем в искусстве, когда это нельзя отнять, нельзя забрать у человека. А мой пример личный — к сожалению, это снова не вымысел, а реальность, но звучит она все равно как вымысел. У нас есть мой любимый фондовский проект «Внуки по переписке». Он начинался страшно давно, вы точно о нем читали во всех возможных и невозможных интервью, потому что это кажется какой-то очень простой идеей, при этом, наверное, максимально человечной. Когда люди, кому некому написать, потому что близких нету, или близкие далеко, или они стали далекими, пишут друзья, волонтеры со всего мира, со всех уголков страны. И вот, я об этом, мне кажется, редко рассказываю, надеюсь, что вы это не читали ни в одном из интервью, иначе обидно будет. Бабушка моя по переписке, Анна Дмитриевна Верещагина, мы с ней познакомились, когда я еще собирала фольклор, в том самом, значит, 15 лет пешком ходила. И мы как-то с ней слово за слово зацепились. И я увидела, что она отличается от своих товарок, соседок. Она не пела, не выходила танцевать. Она все время была очень, ну, как будто в унынии, но, как выяснилось потом, она просто, в принципе, немножко имеет суровый вид, но очень добрая. И я тогда взяла разрешение написать ей письмо, стала отправлять ей письма. Еще тогда студентом. Мне уже мама напоминала: «Ты своей бабушке-то по переписке написала?» Когда еще ни проекта, ни фонда не было. И я отправила ей посылку на Новый год с какими-то гостинцами. И каким же было удивление, когда мне пришел первый ответ. Почему удивление — потому что пожилые люди очень часто почти не видят, ручку трудно держать. Если ты, знаете, всю жизнь, как моя Анна Дмитриевна, она и коров доила, артрозные руки. Чтобы написать письмо, я понимала, сколько сил ей нужно было в это вложить. И я читала вот этот корявый почерк, не из-за того, что она неграмотная, хотя она успела закончить чуть меньше чем четыре класса, когда ей пришлось бросить школу. И она писала, что она письмам рада, ждет в гости, значит, приезжай, внучкой будешь. После этого, естественно, я собралась, приехала. И с тех пор мы много лет дружили, до ее смерти, до того, как она ушла. Она успела рассказать мне всю-всю жизнь. За что я себя могу ругать: я не забрала ее фотографии. Она хотела, чтобы я приехала. Ну, кому достанутся, всё, что у нее было, — это вот альбом с желтыми фотографиями, где рождения и смерти, рождения и смерти. Это такая, наверное, деревенская традиция, когда там вот кто-то родился, куда-то поехали, это событие, в соседний город, и потом кого-то отпевают, ну, потому что…
Да, всегда фотографии.
Да, всегда фотографии. Вот это, собственно, был его альбом. Она вышла замуж за Костю. Она родилась… Она стала инвалидом, потому что у нее какая-то тяжелая болезнь была, а лекарств не было, и одна нога у нее не гнулась в колене. И папа ее тогда, он, в общем, прошел всю войну, и уже с нее не вернулся, папа ее специально, вот они жили в Архангельске, продал там всё, и они уехали в Шенкурский район в деревню. Потому что врачи написали, что, вот, дочка, значит, будет жить, если будет вокруг другая экология, другая местность. Они купили кусочек земли, построили дом в деревне Сметанино. Когда, забегая… сама себя прерву, когда в этом доме престарелых, где она жила, мы там всем фондом сделали всё что можно: там и мастерская, и дневная занятость, и совершенно качественная поддержка и уход. И вот, она сидит и говорит мне: «Как тут, Лизонька, всё хорошо стало. Одного мне только не хватает — чтобы мы с тобой вернулись в мою деревню Сметанино, я бы, значит, тебе шаньги пекла, ты бы мне печку помогала топить. Никогда бы я в казенном доме не оказалась бы». Ну, этого невозможно было. И она мне рассказала, естественно, всю свою жизнь. Как, значит, с мужем Костей познакомились. Она, как инвалид, была по квоте трудоустроена, значит, тогда это даже в чем-то лучше. Работала швеей, мастерскую они обшивали. И Костя тоже не был здоров. Но тем не менее когда он пришел свататься за ней, он ее увидел, значит, и понял, что вот это вот моя Нюра, Нюрочка, она ему говорит: «Я инвалидка, ты куда меня берешь? Я за тебя не пойду, всю жизнь буду обузой». И он ее добивался больше, чем, в общем, сейчас это представляется разумным, — год. И в итоге она смирилась, и они уехали куда-то, значит, вот в этом Сметанино они остались. Ребеночка у них не получалось родить. Как она объясняла, вот еще на таком, чуть другом объяснении, что разные резус-факторы, а тогда это было непреодолимой проблемой. И говорит, всё хотели взять, но боялись: оба больные, недопечалуем. Вот это вот «недопечалуем», что мы просто не сможем его дотянуть, довести. Тоже очень тепло. Она меня, конечно, считала внучкой, вот, что-то между дочкой и внучкой. И когда я уже была в положении, она знала, я к ней успела приехать, она очень радовалась. И я говорю: «Я обязательно напишу». Написала письмо. Когда старший сын мой Митька, ну, Дмитрий, я написала буквально сразу: «Анна Дмитриевна, дорогая, вот, значит, Митька родился». Ну, там какие-то фотографии приложила. Она уже тогда не вставала, совсем была тяжелая. Мне через три дня пришел ответ. Я себе представляю, с какой скоростью, значит, она отправила на почту заведующую отделения, как она ее мотивировала мягко поехать в город Вельск, снять деньги с карточки, купить распашонки, пеленки. Потому что пришла посылка огроменная. И в письме она писала, что «как, Лизонька, прочитала, что у тебя Митрий родился, всю ночь с радости спать не могла. Это ж как мой папа, Митрий». И, как мне потом рассказывали санитарки, у нее фотографии висели в красном уголке, чуть пониже, и она много-много раз заставляла перечитывать мои письма, уже уходя. Самая большая радость, что успели ее причастить, потому что она уже не отвечала на речь. Но я знала, что ей это важно, и мне это было очень важно. И из города, из Вельска, удалось, чтобы приехал священник. И мне потом опять же заведующие все рассказывали о том, что она, удивительное дело, вернулась в сознание, исповедалась, причастилась и ушла. И это то, что меня очень утешает. Альбом, фотографии не забрала. И когда слушаешь ее жизнь, как они вставали в четыре утра, как они до свету вот это вот всё, что нам сейчас кажется сказками, «до свету обряжались со скотиною». Как они жили. Как они были благодарны за то, что светлый день. За то, что есть погода, в которую можно что-то посадить. За то, что они не одиноки. Очень сильно меняет наше с вами представление о том вообще, что такое радость и за что надо жаловаться, а когда еще все еще надо благодарить.
А меняет у всех? Вот человек не может остаться безучастным вот к этим рассказам? Я — возвращаясь к теме влияния искусства, — вот,я студентам показываю какие-то советские фильмы, которых они не видели. Потому что последние 10–15 лет, это вот тоже важно понимать, это наши дети, которые выросли вне, например, советского кинематографа. Они не опознают фразы из этого кино и так далее. Вот у меня есть такая любимая история. Я своим первокурсникам «Калину красную» показываю. Вот в этом году очередной раз мне пришли рецензии, одна из которых была такая, что фильм пустой, меня ничем не тронул, там нет ни юмора, ни… и вообще ничего не понятно и так далее, и всё это смотреть невозможно и прочее. Вот такие истории, они, вот так, как вы рассказываете, это все-таки обычная реакция?
Я… может быть, это такая ошибка выборки, но я не видела людей, которые бы оставались совсем безучастны. Кому-то кажется это тяжелым. Но понимаете, здесь сильная сторона того, что это не вымысел, а жизнь. Нельзя сказать, что ну что, это пустое.
Ну да.
Это жизнь. Человек ее жил. Как ты ни относись, это живой человек в любом случае. Настолько на самом деле мы все похожи, как бы мы это ни отрицали, что каждый, слушая пожилых людей, схватывает что-то свое: ой, а у меня вот тут так же, ой, а у меня, вот у меня бабушка то же самое говорила. И ты не можешь выделить себя из этого общения. Поэтому каждый выбирает для дружбы, для общения того пожилого человека, с которым они вот сдружились, «сконнектились». Из того что меня поражает? У нас в фонде есть, кроме программ, которые про поддержку людей, кто болеет или нуждается в уходе, есть еще вещи, связанные с поддержкой людей в крайней нищете. Пожилые люди бывают в этой ситуации. И очень часто это усугубляется отсутствием, например, центрального газоснабжения, когда они топят сами, дровами. И я очень люблю, когда школьники большими глазами, честными такими, значит, незамутненными, спрашивают: а зачем им дрова? Значит, они не могут без камина? Им нравится красота? Я говорю: дружочки, поехали в ближайшую с Московской соседнюю область. И потом какой-то класс, который нам собирал, сами собирали, родители захотели, видимо, в воспитательных целях, денежку на закупку дров в несколько деревень в Смоленской области, потом получили обратную связь. И говорят, их, значит, учительница говорит: мы прямо всем классом разбирали, когда там стоит пожилая женщина, очень довольная, а рядом лежит куча, ребята говорят, какого-то мусора. Это не мусор, это дрова. И там подпись такая: «Это я довольная, счастливая, стою с вашими дровами». И значит, у них были долгие дискуссии, зачем человеку дрова. Представление о реальности у молодежи сильно испорчено отсутствием той реальности, в которой хорошо бы всем побывать. Поэтому для меня наши выезды совместные со школьниками, со студентами — это всегда еще тот самый, который сейчас все любят, воспитательный смысл.
ТЕРПЕНИЕ
Почему важно молодежи побывать в этой реальности, которой они почти не знают? Я когда пытаюсь, например, об этом говорить с теми же своими студентами, просто даже не о каких-то суровых составляющих этой реальности, а просто о том, что у вас не всегда будет Интернет включен. Как это может быть, да? Но, правда, вот нынешняя реальность нам показывает, что вполне себе может. И тем не менее. Ну вот ваш ответ какой, почему это важно? Почему молодому человеку важно, что дрова не только для красоты в камине могут использоваться? Что это ему дает?
Да-да. И не только фотофон на рабочем столе.
Да-да-да.
Для того чтобы у человека формировалась разумная система координат, должно быть знание и понимание жизни. Без встречи с жизнью может быть очень больно в какой-то момент. Потому что то, что ссыпается — в силу болезни, в силу возраста, в силу болезни близких, — может порушить человека, у кого нет фундамента и понимания, что жизнь разная. Но даже в самой крайней точке люди остаются не просто людьми. Они бывают полными, счастливыми. И когда ты приезжаешь к пожилому человеку в какую-нибудь очень сложную местность, где он живет, где нет газа, а вода, значит, добывается путем опускания ведра, и это не фитнес, а достать ведро — это как бы обязательство, если ты чаю хочешь. И этот человек тебя встречает с невероятно вкусными оладьями, рассказывает тебе кучу историй и говорит, что он настолько счастлив, насколько только может быть, это очень сильно делает картину мира наших замечательных молодых слушателей и смотрителей менее плоской, а более такой основанной, с нее сложнее сбить, когда ты понимаешь, что человек может держать удар. Плюс здорово чувствовать счастье и полноту жизни не тогда, когда ты чего-то лишаешься, а тогда, когда ты живешь в полноте и радости жизни, но просто этого не осознаёшь. Это самый, мне кажется, как это, золотой стандарт. Когда нянечки приносят пожилым людям перед Новым годом, на Рождество приносили еловые ветки. И для тех, кто не выходит из дома годами… Потому что это опять же, сколько у нас наши с вами соседи — узники квартир, которые, в силу того, что они не могут преодолеть лестницу. Любимые наши пятиэтажки без лифта. Сколько людей живет. Они видят улицу через окно, если кровать правильно стоит. А когда они щупают эту елочку, и острое, и запах смолы, они благодарят, ну, огромную радость испытывают. Тут наши кто-то принес в тазике снег. Вот, казалось бы, что называется, этого гуталину… А когда человек руками снег трогает и говорит: «Господи, какое же счастье, я живу», — ты смотришь и думаешь: мама дорогая, я вот каждый день хожу по улицам, дышу воздухом, ветер в лицо, ветки, слышу, как они вот от дождя, от снега трясутся, и я не осознаю радость. Давай-ка я начну ее осознавать и вообще буду сильно счастливей.
А вот, смотрите. Вот к этой логике. Я когда-то, когда в 90-е годы у нас издали известную книгу Дейла Карнеги «Как перестать беспокоиться и начать жить», и какое-то время народ увлекался, я помню оттуда фразу, что я очень долго переживал по поводу того, что у меня нет ботинок, пока не встретил человека, у которого не было ног. И она меня тогда так пронзила, думаю: да, вот, действительно, надо испытывать радость от того… ну да, нету у тебя ботинок, но у тебя есть ноги… Но потом я подумал о том, что, когда у тебя есть ноги, проблема отсутствия ботинок не решается мыслью о том, что у тебя есть ноги. И вот если это вернуть к вашему размышлению, что, конечно, замечательно, что мы там можем ходить и видим снег не только через окно. Но это не отменяет той сложности нашей жизненной ситуации. Вот насколько это универсальный такой момент, который поможет человеку… Знаете, это же ведь понятно: надо просто вот счастье от солнца и так далее. Нет ли здесь какого-то такого немножко… ну подмены, что ли, какой-то?
Я бы сказала, что это взаимодополняющие вещи. Это не уберет ваших проблем, безусловно, но это даст вам дополнительные источники поддержки и радости, которые для вас кажутся по умолчанию что мне за это благодарить, что мне за это радоваться. Сейчас заварю себе какое, потом будет, не знаю, сделаю себе капучино на кокосовом молоке, повода для радости никакого не вижу. К вашей фразе о том, что да, действительно, отсутствие ботинок не решается мыслью, которая… сразу хочется помочь человеку, у которого нет ног, и сделать так, чтобы у него были протезы. Это я уже профессионально деформирована. Но самое частое, что говорят наши пожилые люди, особенно пожилые женщины, потому что остаются все красавицами, умницами до последнего, достают фотографии, говорят: «Господи…» Я говорю: «Какая же вы красавица. Ну, и сейчас…» Она говорит: «Да не говори — сейчас, я в зеркало смотреть боюсь. Но я вот смотрю на себя и думаю: чего я всю молодость убивалась, что я веснушчатая, чего я всё волосы выпрямляла? Жила бы да радовалась. Вот нет, значит, дура такая, всё себя изводила».
Ну, если бы молодость знала, если бы старость могла.
Да. Но тем не менее понимание того, что есть куча точек опоры, которые глупо игнорировать, точно не будет лишним. И есть куча людей, кому сложнее, чем ты. И ты можешь. Почему, наверное, помощь пожилым — для меня это какая-то такая безусловная точка притяжения для тысяч и тысяч людей. Потому что для того чтобы изменить жизнь пожилого человека, который от одиночества начинает разговаривать с зеркалом. Это не потому, что у него крыша едет, а потому что человек не может без других людей. Мы не можем в одиночестве. Мы не можем без общения. Поэтому будет включен телевизор с утра и до ночи, потому что так я хоть немножко не один. И вот ты, весь такой грустный, унывающий, просто придешь к нему попить чаю. И твой приход, твое внимание настолько сильно меняют жизнь того, к кому ты пришел, настолько сильно наполняют его радостью, что он в этот момент выключит телевизор, перестанет, значит, пытаться от зеркала услышать ответ. И он будет ждать тебя, радоваться тебе и наполнять тебя, понимая, что ты живешь в той любви, которую ты можешь вызвать, индуцировать. Я все время люблю… Знаете, тема одиночества, считают, вообще, одиночество — чума XXI века. Мы все одиноки. Одиноки в семьях, одиноки в коллективах, одиноки… Люди в интернате, знаете, самые смешные такие звонки у нас на «горячую линию»: «Мамочка моя дома скучает, я вот хочу ее в дом престарелых, чтобы ей там весело было». Я начинаю спрашивать: «А вы думаете, 50, или 100, а еще лучше 500 людей с поломанными судьбами, переезд в пожилом возрасте всегда слом, им будет весело вместе или это будет просто 100 очень несчастных людей?» — «Ой, а что, не будет?» Я говорю: «Найдите ей какие-то кружки, какую-то занятость». Одиночество настолько же чудовищно, насколько исправимо попыткой принести другому поддержку, любовь, заботу, которая тебе ничего не стоит. Ты сам об это лечишься.
Вот кто-нибудь, я думаю так и надеюсь на это, будет нас смотреть с вами и подумает, что вот, ну, я не знаю, вот вы зажжете человека. Но у него нет опыта помощи. Вот он захочет что-то сделать. Вот первый шаг, вы бы что посоветовали человеку, который, посмотрев наш разговор, захочет кому-то помочь? Вот что он должен сделать, в первую очередь?
Я буду здесь довольно банальна, но скажу, что в первую очередь — пройтись по своим близким и вспомнить, кому ты… тете не звонил уже три месяца. Да ей вроде и не надо. Бабушка еще живая. Счастливые люди, у кого еще живы бабушки…
То есть начать с тех, кто совсем рядом.
Начать с тех, кто совсем рядом. Потому что одиночество в семьях, которое мы видим у пожилых людей, оно бывает еще более гнетущее. Потому что вроде как ты и не один, а с тобой никто из близких не разговаривает. Да, тебя кормят, да, тебе меняют белье, и да, даже тебе там стараются, может быть, какие-то хорошие купить крема и средства ухода, для того чтобы руки не сохли. Но тебя душит одиночество. Ты не можешь докричаться, что ты живой, ты всё остаешься бабушкой, тебе хочется быть любимой, нужной. Да, ты плохо моешь посуду, она падает у тебя из рук, может быть. Мое любимое о старости. Мне кажется, это важнейший труд митрополита Антония Сурожского «О старости». Когда, да, твой близкий немощен, он не может испечь пирог так же вкусно, как пек, он роняет стаканы, пока их моет. Но дайте ему возможность до конца печь пирог так, как он печет, мыть стаканы — ну выбросите вы один разбитый. И никто не будет вам лучшей бабушкой, чем ваша бабушка. Смысл человека, который уже почти не может, сохраняется в том, что нет, не будет на свете другого родного и близкого любимого человека, вот кроме да, тебя. Ты уже не можешь встать…
Ну то, что он своей бабушке и говорил.
Да.
Там у него есть этот эпизод, когда она разбила посуду.
Это важнейшая вещь, которая, кажется, что важно и людям, которые уже столкнулись с немощью своих близких, прочесть, и самим людям, которые ищут этот смысл. Есть дальше потом, которое мне тоже кажется важным. Потому что мы всегда забываем второй круг. Наши преподаватели, наши учителя, наши университетские преподаватели, которые, ну, конечно, их много, студентов, почему я должен ему звонить. Еще 150 человек позвонит. В итоге вы будете первый и единственный, кто позвонит великому профессору, который слишком великий, чтобы кто-то ему бросился звонить, и в итоге он остается в еще большем одиночестве, в еще большем ощущении отрезанности. Очень горько, когда, например, уже такой уходит, и его дочка говорит: знаете, у него уже начались когнитивные нарушения, ну вот попросту — та же самая деменция, И когда до конца память, не оперативная, а та самая долговременная память, долгосрочная, она работает, и человек говорит: «А почему ко мне студенты не приходят, почему ты их ко мне не допускаешь? Доченька, пожалуйста, пусти их ко мне. Там я всё сделаю». А их нет, они не приходят. В этот момент страшные слова, когда вот дочка одного такого великого преподавателя сказала: «Я готова была деньги платить людям, чтобы кто-то пришел и его послушал». Потому что вот это ощущение одиночества — и всё, он не нужен — страшно. И это в наших силах. И в силах каждого из наших слушателей прозвонить, обнять. А еще момент, который опять же, я знаю, что здорово, если это будет какой-то личный пример. Вот у меня был, Царствие Небесное, уже нету, Валентин Иванович, мой преподаватель по классу аккордеона. Опять же, это насколько я латентный филолог, еще более латентный, значит, выпускник музыкальной школы по классу аккордеона. В первых поездках он мне очень пригождался, сейчас я с него честно стираю пыль. И дети удивляются: «Что это такое, мама, включи его, как он включается?» Но тем не менее сколько он мне дал, наверное, никто из учителей мне не дал. Он очень любил детей, очень любил своих учеников. И когда я, спустя много лет, вспомнила мысль, не стоит ли ему позвонить, но у него же столько выпускников, не буду ли я лишней, и выяснилось, что никто ему не звонит, и все потерялись, именно думая, что ну уж ему-то все будут звонить. Я приходила к нему в гости, нечасто, потом начался ковид. И в итоге когда я прозвонилась в больницу, потому что двое суток ни я, ни его сестра, еще более старшая, не могли до него дозвониться, мне просто повезло, вот Бог дал, я смогла, я сказала, что я родственница, мне сказали. То есть станция скорой помощи соединила меня с больницей, хотя, в общем, они нарушили протокол, потому что они… сейчас, наверное, с этим сложнее, но тем не менее я смогла найти его. Туда, понятно, не пускали, потому что ковидные ограничения. Мне сказали, что он в реанимации, уже, в общем, даже не пытайтесь, не волнуйтесь, это всё. Мне было очень важно, чтобы он меня услышал. То, что мы все время забываем сказать при жизни. И вот лучше бы делать это не так, как я делала Валентину Ивановичу. Поэтому дорогим нашим зрителям огромный, огромный от меня, наверное, выстраданный совет, мысль скорее. Я попросила отнести трубку телефона к нему, хотя мне сказали, что он уже не понимает и не услышит. Но мне было важно сказать ему, что, Валентин Иванович, вы мой самый дорогой, самый любимый преподаватель, вы мой учитель, я вас очень-очень сильно люблю. И опять же, те самые медсестры в реанимации сказали: «Ой, он хрипеть начал, он вам что-то сказать пытается. Лиза, вы Лиза?» — «Да, Лиза». — «Он же уже всё, он не может говорить». Понимаете, слова о ваших чувствах, о ваших эмоциях для ваших близких — мы очень часто скупы на эти слова. Я помню, бабушка моя, она была активная, жизнь у нее была активная. И когда что-то не получалось, в общем, ее прекрасный третий муж… Ну, у нее не стало мужа, у него умерла жена. И когда они поженились, и она ему сказала: «Ты мне должен говорить, что ты меня любишь, если это так, утром, в обед и вечером». Он говорит: «Так, слушай, это что такое? Я моей Катерине (это его первая жена, которая умерла от рака, очень долго это, ну очень долго это переживал), — говорит, — я один раз сказал, что я вот ее люблю, под венцом, и больше ни разу в жизни этого не говорил». Она говорит: «Может, она бы вот, и рак бы ее не сожрал, если бы ты ей утром, в обед и вечером говорил, насколько ты ее любишь, насколько она для тебя ценна». Поэтому нам кажется, что это абсолютно очевидно. Но если мы нашим пожилым близким, нашим близким, которые от нас вдалеке, но мы знаем, что мы для них важны, будем не стесняться говорить, что мы их очень любим, они нам очень ценны, вы продлите им жизнь, и то самое одиночество сможет стать не таким черным. И когда вы всё это проделаете, приходите к нам на сайт, становитесь «внуком по переписке», присоединяйтесь к волонтерским поездкам. Или давайте вместе организовывать дрова, уход, глазки, зубы и всё, что мы делаем весь год, это помощь каждый день.
ПРОЩЕНИЕ
Вот как раз таки хочу вернуться к тому вопросу о том, боитесь ли вы старости. Когда в 19 году вас спросили, вы сказали, что раньше вам никто этот вопрос не задавал, но, в общем, вы ее не боитесь. Я хочу вас спросить не про старость, а про смерть. И не в таком, может быть, ожидаемом, привычном залоге, боитесь ли вы смерти. Потому что, ну как бы человек ни отвечал, в общем, я думаю, что тут это предполагаемый ответ. У меня все-таки такой более, может быть, вопрос, ответ на который более реалистичен, что ли будет. Вы часто думаете о смерти?
Я думаю мысль, которая, наверное, диаметрально противоположна той, которую вы озвучиваете, но это всё про одно и то же. Я думаю, никто из нас не знает ни дня, ни часа, и сколько всего нужно успеть из вверенного нами. Всё же у каждого из нас есть свои таланты или свои возможности, которые нам Господь дал. И будет очень плохо не успеть, не сделать. Как я ругаю нас, совсем молодых, что мы могли сделать больше, могли видеть зорче, могли успеть дать больше поддержки, мы могли ее организовать, но не догадались. Я вижу людей, которые еще вчера бежали на работу, а сегодня мы ищем сиделку, ищем возможность вызвать врача, чтобы успеть хотя бы облегчить состояние. Редко, когда это быстрый уход, часто это длительная затяжная болезнь или ситуация, когда требуется поддержка. И я вижу, как люди передумывают, сколько всего, если бы они не медлили, не мешкали, если бы они жили, может быть, более нацеленную жизнь с какими-нибудь вещами, за которые они же сами себя будут ругать. У каждого это свое. Очень многие наши пожилые люди говорят: что же я родил так мало детей, почему я вот мог, почему я тогда, значит, с мужем, не могла, не смогла себя сдержать, не смогла его сдержать. Почему бросила тогда маму, не досмотрела. То есть вещи, которые гложут, они у всех будут. Здорово сделать, пока каждый из нас с вами в силе, …
Я все-таки вот непосредственно спрашивал о конце уже жизни, об этом осознании конечности собственной вот в этом падшем мире. И правильно ли я вас понимаю, что вы скорее думаете о том, что, поскольку она вот наступит и, как Михаил Афанасьевич нам сказал, человек внезапно смертен, что надо успеть, да? То есть вы в таком залоге чаще всего размышляете, да?
Сижу и думаю, что у нас там стало очень сложно с пожертвованиями, потому что, видимо, людям сложнее жертвовать, и на нас это чувствуется очень сильно. А у нас есть несколько тысяч людей, кто зависит от нас чуть больше, чем полностью. Кому мы оплачиваем дрова, продукты, ежедневный уход. Кому мы привозим средства ухода, кровати, чиним глаза. Более 100 тысяч пожилых людей, кому мы хотя бы разово за год приносим помощь. И это такое чудовищное ощущение, что вот, если сейчас, значит, Господь нас с вами — ну, не вас, пусть вы живете столько, сколько, значит, 120, 150, еще больше лет…
Нет, столько не хочется.
Да, это важный момент. Но хочется думать, что ты успел сделать всё, что должно. А когда у тебя, значит, нет понимания, откуда ты сможешь выплачивать всё, что нужно, чтобы поддержать людей, не отстроены пока процессы, я понимаю, что людям будет некуда стучаться, потому что много чего завязано на мне, — это, опять же, давит той самой пресловутой ответственностью. Поэтому я всё думаю, что всё, надо успеть навести порядок, сделать так, чтобы дело жило и развивалось, вне зависимости ни от меня, ни от кого-то другого. Чтобы это была точка поддержки сегодня, и завтра и третьего дня. Пока это не так. Поэтому, все наши слушатели, приходите помогать, без вас явно не справляемся, с учетом вышесказанного. Что не знаем ни дня, ни часа. Но мне бы, наверное, хотелось хотя бы перед собой иметь ответ на то, что всё, что я должна была, всё, что мне было вверено, я успела сделать.
А перед вами когда-нибудь возникала проблема прощения тех людей, которые бросили своих близких? Ну вот вы сталкиваетесь с жизненной ситуацией и понимаете, что человек одинок — вот то, как вы это пронзительно описывали сегодня. Но он одинок просто потому, что его дети, или внуки, или братья и сестры, они просто ничего для него не сделали. Вот вы по отношению к этим людям испытываете какие-то чувства?
Вот то, о чем вы спросили, на самом деле у нас есть, наверное, два заблуждения, с которых мы начинали сами как фонд. Зачем вы помогаете людям, кто живут в интернатах, они плохо жили, раз их бросили близкие, значит, они не воспитали детей, ушли из семей, никого не родили, чтобы жить там только в свое удовольствие или что-то еще — вот, они же сами виноваты. Чем даже на крошечный шажок ты погружаешься в тему помощи людям, которые живут дома, одинокие, или живут в интернатах, ты понимаешь, насколько все это в тысячу раз нелинейно. Зачастую их близкие умерли, они сами их тянули до последнего. Часть наших, как это, Божьих одуванчиков сами выжили близких со свету и вполне сделали, значит, это успешно. Ну, как сказать, бывает разное. Очень часто мы видим дочек, которые разрываются между, действительно, маленькими детьми, а еще когда это инвалидность, мужьями, которые находятся, например, в местах лишения свободы, и матерью, которая сломала шейку бедра. И она между выбором: детский дом или дом престарелых. Поэтому от осуждения близких мы ушли, наверное, в самые первые годы нашей работы. Сейчас, скажу, у нас важнейшие наши фондовские программы, огромные усилия идут на все возможные виды поддержки близких — от консультирования до помощи в организации ухода и помощи с сиделками, с уходом для тех, кто просто сам уже падает, вот-вот ляжет рядом и просто уже не справится сам с собой, что-нибудь не выдержит. Поэтому абсолютно нет. Другое дело, я, как человек, который много чего личного рассказала… Бабушка моя любимая, которая меня и к вере привела, у меня обе бабушки любимые, просто каждая по-своему, она умерла в больнице. И так как это был все же длительный процесс, и ребенок был маленький. Оправдать мы себя всегда можем, у нас всех есть 100 оправданий. Но совесть все равно говорит: хорошо, для других канает, для меня нет. Оправдание не зачтено. Мы с мамой понимали, что она скоро уйдет. Мы, так как это чувство неприятное, мы делали бурную деятельность, искали других врачей, искали лекарства, которые, конечно же, помогут. Хватило, опять же здесь очень рада, хватило ума позвать батюшку, чтобы он ее исповедовал именно в тот день, а не на следующий, потому что на следующий день он должен был приходить в отделение. Но почему-то мне казалось, что мне будет спокойнее, если он придет вот сейчас. И заведующая там больницы московской уговорила, батюшка пришел, исповедовал, причастил. Это то, от чего спокойно. Неспокойно — она звонила нам, говорила: «Мне что-то очень плохо, приезжайте». А мы обе с мамой были такие усталые, говорю: «Мамочка, бабушка, можно мы завтра приедем?» И она говорит: «Ну, можно». Ночью ее не стало. А мы знаем, как уходят люди. Когда ты уходишь рука в руке, и когда ты уходишь один. Я знаю, что бабушка за нас молится, что она нас простила. Но я себя, наверное, никогда не прощу. И насколько мучительно вот это чувство, когда ты себе никогда не простишь, ты с этим уйдешь. Мне очень хочется избавить семьи от этого чувства. Что вот, если вы понимаете, что вашему близкому вы нужны здесь и сейчас, лучше приехать. Вам самим будет спокойнее, лучше. Если бы я могла сама себе тогда это сказать, конечно, и я бы, и мама поехали бы, переночевали. Мы видели, какой разный уход из жизни, когда с тобой есть рядом, и когда ты уходишь одинокий. Ну, здесь можно только надеяться на всепрощение.
А вот, говоря о вот такой вашей постоянной рефлексии и о том, что вы делали и могли бы сделать раньше, и вот что вы сейчас рассказали, вы можете сказать, что вы себя хорошо знаете?
Я знаю то, где я могу быть полезна. Знаю то, что для меня является ключевым, наверное: организация дела, возможности какой-то совместной, даже общинной, работы, которая будет распространяться и распространяться, потому что наших волонтеров в регионах, наших сторонников сильно больше, чем могло быть рациональным образом. Люди, которые понимают, что это живое, что это то, что нужно делать, и присоединяются тем образом, которым могут. Кто-то вот мне отписался: мы пекарня, мы вот к Рождеству отнесли вкусности, плюшки, вот как вы велели. Там вернулся после нашей школы директор одного из домов престарелых и написал: вот вы нам всё рассказывали про то, что мы должны качество жизни, что мы должны вот прямо не стесняться искать ресурсы. И вот я спросил, о чем мечтают наши бабушка и дедушка, кто у него жили. Она говорит: «У меня курочка в деревне была. А я вот себе представляю, что у нас курица, и вот они мне в руку, значит, я теплое яйцо достаю». А он говорит: «А я вот проникся, я пошел на наше, значит, сельхозпредприятие и говорю: отдайте мне 30 куриц, потому что у меня, значит, люди хотят». И он нам написал огромное письмо, говорит: «И они мне дали. А я потом пошел, значит, на комбинат, где корма, и говорю: “А нам вот куриц дают, потому что вот это мечта была огромная у наших жителей”. А они мне сказали: “Давай мы тебе комбикорму привезем и сена. А жить-то надо, значит, курятник сколотить или сами?” И, —говорит, — я понял, что сколько же всех людей, которые помогать готовы, только вот скажи. А я их за это поблагодарил, значит, это первое пегое яичко снесенное им выслал. А они говорят: “Если, значит, чего — прямо приходи, у нас еще индейки есть”». И это очень тепло. Это то тепло, которого нам сейчас, ну которого в принципе не хватает. Людям холодно, людям одиноко. Это очень сильно греет. У нас многие наши жертвователи, ну, не секрет, что весь наш бюджет, львиная его доля — это люди, которые жертвуют ежемесячно 300, 500 рублей. И когда мы пишем им, рассказываем про то, что получается, очень приятно получать в ответ: знаете, ваша новость про то, что Анна Петровна снова выходит на улицу, — это самое теплое, что я вот сижу, читаю на работе, значит, реву от радости, и вот, присылайте еще такого. Нам тоже от этого радостно, что мы можем быть той самой точкой опоры.
ЛЮБОВЬ
Меня очень тронула история, которую вы рассказали как-то про дедушку, который спросил у вас, какие стихи Есенина вы помните. И что-то вы там такое сказали про Джим, про лапу. А он, значит, начал читать стихи Есенина. И если я правильно понял вот то, что вы хотели этой историей сказать, это отчасти было, наверное, про служение Марфы и Марии. Мы говорим, что вот можно пытаться и нужно пытаться помогать какими-то понятными материальными вещами и способами. А иногда вот важно даже не то, что что-то дать, а просто послушать, как человек читает стихи Есенина.
Я вспомнила эту историю. Я вспомнила тот дом престарелых, где он жил. Был тогда в сильном раздрае. Запах, и не очень уютно. И он упал, опять же, мог бы не упасть, сломал шейку бедра. И вот в том виде, там ногти, ну, всё не очень, всё тяжелое. И я понимаю, что человек в таком состоянии, ну о чем он может думать. А он думал о Есенине, и о стихах, которые, значит, которые его наполняли. Это, наверное, и к Марфе и Марии, и к тому, что человек до конца человек.
Ну да. Вот вопрос-то, можно ли сказать, что иной раз там или вообще, что это вообще важнее, чем какая-то материальная помощь? Или это вот искусственное такое разделение. Что надо, как говорится, и то делать, и другого не оставлять, да?
Вы ответили идеально. Я лучше вас не скажу. Но, вы знаете, мы смеемся, что мы в фонде очень не любим «пирамиду Маслоу». Вот все ее рисуют, она такая красивенькая, треугольненькая. Здесь, значит, сытый, не голодный, а здесь — воттам уже любовь появляется, еще что-то. Мы все время приводим примеры человека, как лежащего без нормального белья, значит, без нормального ухода и цитирующего Есенина. У человека всегда есть и то, и другое. И вот это разделение – да, мы его считаем искусственным. Потому что нельзя человеку, который без дров, без ухода, без помощи, только рассказать, спеть «Катюшу» и уйти, равно как и нельзя, значит, обратное. У нас миллион жизненных примеров. Когда у нас опять же на заре нашей юности, мы там много-много ресурсов искали, искали, вкладывали в отделение в доме престарелых, где был тогда раздрай. Мы поменяли окна, навели там какой-то красивый ремонт, кровати поменяли. Ну вот, сидим все такие довольные, ах, какие мы молодцы. Звонит директор этого интерната и говорит: «Слушайте, у меня коллективное письмо от бабушек…» Это был женский интернат, там сохранилась какая-то гендерная… такое странное соотношение. И они, значит, написали письмо, что, в связи, значит… ну, каким-то совершенно чудовищным канцеляритом, мол, из серии когда же волонтеры приедут, больше не можем, жаловаться будем уже наверх. И он говорит: «Вот вы тут с этим ремонтом, уже полгода не приезжали ваши волонтеры. И что, значит, вот они мне все жалуются, говорят: директор, ты их не пускаешь?» Его звали Иван Александрович. «Иван Александрович, пусти ты наших волонтеров, что ж такое». Он говорит: «Я же тоже не изверг. Где они запропали?» И когда мы поняли, что вот это наше ощущение, что мы тут просто огромные молодцы, сделали всё и даже больше, а люди не понимают, почему не приходят обниматься, почему за руку не держат, почему песен нет. И то же самое, наоборот, было бы нечестно, как это, опять же, цитата из первых лет, которую мы сегодня цитировали: «Шесть раз, — пишут наши волонтеры, — шесть раз спели “Катюшу” в палате, значит, пахнуть меньше не стало». Ну, к вопросу о том, что нужно и одно, и другое. И вот это важнейшее понимание, которое у нас должно быть по отношению и к нашим близким, и к нашим далеким: человеку всегда, до конца, пока он жив, нужно будет и одно, и другое. И нельзя дать только одно и себя погладить по голове.
А как, по-вашему, связаны сентиментальность и любовь?
И то, и другое, на мой взгляд, совершенно замечательно, если оно деятельно. Я вспоминаю историю…
А как сентиментальность может быть деятельна?
Сейчас расскажу. Бóльшая часть моих друзей, знакомых, однокурсников, одноклассников, всех, кого я могла привлечь, естественно, ездят, жертвуют, помогают, обихаживают — ну, участвуют в какой-то деятельности вокруг пожилых людей. И я все время вспоминаю подругу мою Катю (я где-то об этом уже говорила, но это, наверное, лучший ответ про сентиментальность), которая говорила: «Слушай, ну все, значит, все вокруг бегают, все вокруг занимаются помощью, а я не могу, я боюсь увидеть вот эти глаза — я сразу заплачу, мне сразу будет горько, ты прости, Лиз, я вот не могу». На мой взгляд, это та самая сентиментальность, боязнь увидеть вот эти самые глаза, значит, мне так себя жалко, я заплачу. И после этого она говорит: «Ладно, слушай, ну давай я поеду в качестве водителя. Я тут права получила. Ты же все время ищешь кого-то, кто что-то привезет, отвезет». И в итоге она поехала в какую-то предновогоднюю или уже предрождественскую поездку тоже много лет назад. И говорит: «Я из машины выходить не будут, вот ты всё выгружай, пусть ребята там, всё, что нужно, привезли, общаются, помогают, а потом просто поедем домой. Если что, я пойду, где-нибудь тут вокруг в лесок погуляю, ну, или загляну чуть-чуть в интернат». И был праздник, чаепитие, столы накрыты, все пошли обниматься, потом общаться по комнатам, обмениваться фотографиями, полные радости и веселия. Собираемся обратно — Кати моей нету. Посмотрели вокруг — нету. Посмотрели — ну нигде нету. И потом уже… не могла же она исчезнуть, лес вокруг, в общем, глубокий, вряд ли она ушла в леса. Санитарочка, значит, идет, ищет по всем палатам. Ну потому что идет уже по всем комнатам, где-то она же должна быть. И вдруг мы находим, значит, мою Катю, еще студенческой эпохи, сидящую в обнимку, плачущую навзрыд вместе с пожилой женщиной, значит, с бабушкой Зоей, частушечницей, страшной матершинницей. Заходим мы ровно на фразе: «Кать, ну козел он, козел, ну найдем мы тебе лучше». И в этот момент Катя поворачивается к нам и говорит: «Нет-нет, я все свои слова не меняю, но вот к Зое Ивановне я буду приезжать очень часто, потому что вот мы с ней нашли друг друга». Я говорю: «Хорошо, приезжай». Потому что ну что ж, приезжай так. Та самая сентиментальность, которая имеет деятельный кусочек, который, может быть, вопреки желаниям моей Кати, тогда случился, он приравнивает это во многом к деятельной любви, ровно то, чем занимаются все, кто так или иначе включены в помощь. Пишут письма, отправляют открытки. И мне кажется, что здесь очень тепло, что эта помощь не может быть маленькой не фигурально, а реально. Я опять же не могу не привести случай, может быть, он вам знаком. Но он слишком короткий и емкий, чтобы его не привести. Вот та самая программа, проект «Внуки по переписке», когда каждый из наших слушателей, из наших зрителей может написать одну открытку и поздравить пожилого человека с каким-то праздником, с днем рождения или просто написать письмо и ждать ответа, и писать, и писать. Вот в одном из наших подшефных домов престарелых появился новенький, который приехал туда, как нам медперсонал сказал, в тяжелом уже состоянии: у него была гангрена неоперируемая. Но он был очень бодрый, очень хотел жить. И когда он увидел, что мы общаемся с его соседями, там «а вам вот внучка передала то-то, а вам то-то», он говорит: «А что это?» Я говорю: Это вот, хотите, мы вам писать будем?» Он такой: «Конечно, хочу. Но мне вот, я не знаю, отпишу ли я вам или нет, но пишите». И мы взяли адрес. Санитарки удивлялись: зачем вам, он месяц-два — и это, в общем, пустое, писать. И мы никогда не даем адрес в открытом доступе. Ну, потому что это безопасность. А здесь мы на тот момент наступили на горло собственной песне и честно сказали, что вот есть человек, кто хочет, приходите в личку, мы честно дадим адрес дома престарелых, напишите, он будет рад письмам. Но он не ответит, и, скорее всего, это короткая история. Через три месяца, когда снова наши волонтеры там были, они рассказали удивительное, что в этой комнате, где он был, пустая кровать, тумбочка — и на ней ворох писем. И когда там была другая смена, с которой они общались, ребята, которые приезжали прошлый раз, и они спрашивают: «А кто, что здесь, почему столько писем?» А санитарка отвечает: «Человека привезли, говорили — безродный, никого нету. А оказалось, у него столько внуков, столько родных. Он, — говорит, — каждый день по два, по три письма получал, читал их. Такой счастливый ушел — мы ему аж все завидовали: какой богатый, счастливый человек, его так все любят. Улыбался до последнего». И с письмом в руках, в общем, его не стало. Это маленькая помощь — написать письмо. Кажется, незначимая. А человеку дали просто другое ощущение жизни. Что самое главное, сотрудники видели в нем успешного, счастливого, окруженного любовью и заботой человека, каким он на тот момент и был, благодаря неравнодушию других.
Финал у нас с вами. Давайте представим, что к вам обращается за советом, наверное, в данном случае некая знакомая, которая заботится о своей маме престарелой. Но вот у нее нет уже физических и моральных сил, у знакомой у этой. Она чувствует, что она должного ухода не может оказать, и она вынуждена работать. Денег на сиделку у нее тоже нет, да и попробуй сейчас найди, в общем, сиделку, которая будет приходить. И вот она начинает думать о том, чтобы все-таки ее отдать в дом престарелых. Здесь совесть ее начинает обличать, и она приходит к вам за советом. Ну, я понимаю, что, наверное, от конкретной ситуации многое зависит. Ну вот позволю себе все-таки в общем виде задать вопрос. Вот «отдать нельзя оставить» — какой вы дадите совет, где вы поставите знак препинания в этой ситуации?
Я поставлю вопросительный знак в конце, простите. Потому что в этой ситуации есть очень важная вещь. Это есть мнение мамы. И дочка — она всю жизнь будет дочка. Когда мамы не станет, она останется такой же дочкой. Если она будет знать, что желание мамы было быть в доме престарелых, а такое очень бывает, когда мама мучается, она говорит: «Я не могу, я вижу, как ты, доченька, сейчас надорвешься. У тебя дети. Отпусти меня, пожалуйста, ты будешь ко мне приходить». И тогда единственное верное будет помочь ей найти место в том интернате, в том доме престарелых, где она сможет. А если она скажет: «Ради Бога, дай мне дожить, мне два месяца осталось, просто не трогай меня, не подходи ко мне, оставь меня дома…» Понимаете, она должна будет понимать, что это то единственное, с чем надо себя сравнивать. Бывают ситуации, когда нет возможности вытянуть, когда человек уже в тяжелом, агрессивном состоянии, когда он не купируется лекарствами. И тогда просто нужно вместе, с нашим фондом, приходите, пожалуйста, будем вместе консультировать, искать варианты. Очень часто есть помощь, о которой люди не знают. Соцслужбы давно уже не только носят продукты. Они ухаживают, они могут научить ухаживать, они могут подменять родственников хотя бы на какое-то время. Мы обо всем этом не знаем, у нас всегда крайность. Либо несут свой крест с гордо поднятой головой, абсолютно без помощи, либо сдал, не справился, сломался. Правда — она всегда посредине. Есть и помощь, есть и поддержка. Да, будет сложно, но этот путь будет не только тяжелый, но и светлый. И наш фонд про то, чтобы и в старости была радость.
Спасибо огромное.
Спасибо вам.
Это была Елизавета Олескина. А мы продолжим писать «парсуны» наших современников через одну неделю.