Борис Херсонский,
врач-психиатр, поэт, Одесса
Молитва Наташи
На мое отношение к Православной Церкви Толстой вряд ли как-то повлиял. По той причине, что грубые выпады писателя против Православия, его почти шутовское, ёрническое описание Литургии в христианском по своей сути романе «Воскресение» мне кажутся неким выпадением, несоответствием общему таланту Толстого.
А что касается моего отношения ко Христу и Евангелию, то произведения Льва Николаевича сказались на нем исключительно положительно. Я с детства с огромным удовольствием читал его книги и всегда видел в них, во-первых, признак живой человеческой совести — ею обладают все герои Толстого, и это очень важно; а во-вторых, — неравнодушие к христианскому прошлому.
Не знаю, насколько уместно вспомнить, например, такую замечательную сцену из романа «Война и мир», как молитва Наташи Ростовой в храме:
«Научи меня, что мне делать, как мне исправиться навсегда, навсегда, как мне быть с моей жизнью...» — думала она.
Дьякон вышел на амвон (...) и торжественно стал читать слова молитвы:
— Миром Господу помолимся.
«Миром, — все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братской любовью — будем молиться», — думала Наташа.
— О свышнем мире и о спасении душ наших!
«О мире ангелов и душ всех бестелесных существ, которые живут над нами», — молилась Наташа.
(...)
— Сами себя и живот наш Христу Богу предадим.
«Сами себя Богу предадим, — повторила в своей душе Наташа. — Боже мой, предаю себя твоей воле, — думала она. — Ничего не хочу, не желаю; научи меня, что мне делать, куда употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня! — с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот-вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров, надежд и пороков».
Я думаю, это очень проникновенная сцена.
Андрей Анисимов,
церковный архитектор, Москва
Средство от бутафории
Художественные произведения Толстого решающего поворота в моем сознании не произвели, разве что «Крейцерова соната» — считаю, что это совершенно потрясающее произведение. Гораздо более мне близки его работы по эстетике. Помню, что писал Толстой эти работы достаточно долго, фиксировал изменения своего эстетического отношения к жизни, к своему творчеству. Это не «самокопание», как говорили в советские времена, и он не просто, как говорил Остап Бендер, «бил себя ушами по щекам», а совершенно мотивированно критически оценивал свое творчество, искал принципиальный подход к нему и нашел: во всем должна быть честность. Он стал ключевым и для меня — к работе архитектора это относится точно так же, как к любой творческой работе: архитектор не должен идти на поводу у своего заказчика, у его вкуса, у моды или у своих личных амбиций. Не стремиться создать шедевр за три копейки. Когда вместо красивой традиционной лепнины будем на рынке покупать пенопластовые давленки и покрывать их желтой краской «под золото» — это будет крах, духовный крах: бутафория в церковном искусстве дискредитирует и автора, и — его руками — саму Церковь! В храме человек должен видеть настоящее.
Еще точно могу сказать, что на меня произвело огромное впечатление «Четвероевангелие: Соединение и перевод четырех Евангелий» Толстого, хотя перевод этот абсолютно неканоничный и по своей сути недогматичный. Но он заставил меня искать. Прочитать вдруг такое в советское время, в 1978 году, было для меня большим потрясением! Это заставило меня, 18-19-летнего молодого человека, искать, пытаться понять, что же Толстой такого в Евангелии нашел; потом перечитать «Мастера и Маргариту» Булгакова, «Иуду Искариота» Леонида Андреева и посмотреть, что там происходит. Это было непросто. Но у меня было стремление, желание, мне хотелось найти и узнать правду. И в результате именно эти произведения заставили взять в свое время настоящее, подлинное Евангелие, без всяких интерпретаций, и изучать его.
режиссер театра, Москва
Другое ощущение от жизни
Не помню, в каком возрасте я первый раз взяла в руки книгу Толстого. Может быть, благодаря замечательному преподавателю по литературе, фамилии «Толстой», «Пушкин», «Достоевский» никогда не вызывали скуки или отторжения. К тому моменту, когда проза Толстого стала темой 5-го семестра в Гитисе, я уже почти все у него прочитала. Но именно влияние этого автора на мою жизнь я ощутила, только когда начала работать с его книгами как режиссер: один из моих учебных спектаклей поставлен по его рассказу «Что я видел во сне».
Я увидела, что Толстой заставляет себя и своих героев постоянно трудиться душой. Он создает такие ситуации, в которых человек мучительно познает себя, переосмысливает свою жизнь и свои поступки, через боль, отчаянье и ужас, прорывается к свету, любви и прощению.
В какой-то степени благодаря Толстому, у меня появилось другое ощущение от жизни и от самого понятия «прожить жизнь». Стало понятно, что пора перестать бояться сделать ошибку, бояться разрушить положительное представление о себе. Что без самопознания нет ничего — ни профессии, ни любви, ни творчества. Что прохождение через неприятную ситуацию гораздо больше дает, чем уход от нее, и поступки, которые мы совершаем, формируют нас.
Что сила духовная вырабатывается не в «стерильности», а в борьбе с грехом, может быть, даже и безуспешной, когда после падения осознаешь себя греховным и виноватым. Тогда начинаешь видеть других людей и свою жизнь — со стороны. А это — путь к прощению, терпению и свету.
Елена Наследышева,
член редколлегии газеты «Царкоўнае слова», Минск, Беларусь
В творчестве есть нечто парадоксальное
Мое отношение к Толстому неоднозначно, двойственно — как к человеку, отпавшему от Церкви, и как к автору действительно непревзойденных произведений.
Не буду вспоминать школьные, пусть и достаточно яркие, впечатления о сочинениях Льва Николаевича — это было время вне веры, вне Церкви. А вот несколько лет назад, когда мне нужно было найти материалы с христианским осмыслением смерти, прочла повесть «Смерть Ивана Ильича»… Состояние изумления глубочайшего. Так описать тоску смертную, и покаяние, и предсмертное преображение души! Как будто автор лично пережил всё и, более того, тебя заставил прожить! А какая потрясающая картина борения помыслов главного героя и, наконец, предельно емкая фраза: «Всё то, чем ты жил и живешь, — есть ложь, обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть»…
Все-таки в творчестве есть нечто парадоксальное, даже сакральное. Ведь не редкость, когда бессмертные, высоконравственные произведения выходили из-под пера автора, личная жизнь которого была весьма далека от этих высот. И подобный факт не перестает удивлять.
поэт, прозаик, переводчик, этнограф, филолог, лауреат Премии А. Солженицына, Москва
Чувства христианина
Толстой-художник — это воспитание чувств, и я счастлива, что проходила эту школу с детства, с раннего чтения его раннего сочинения, трилогии «Детство», «Отрочество», «Юность».
Каких чувств? Прежде всего — чувства некоего огромного целого, всего мироздания, с его видимой и невидимой стороной. Причем такого целого, где всё таинственным образом связано со всем. Целого, с которым и ты самым интимным образом связан, в котором отдается не только каждый твой поступок, но и каждая мысль, каждое душевное движение. Ничего отъединенного, несущественного, пустого не бывает. После «Детства» я в этом была уверена. Это переживание причастности.
Затем — чувство различения настоящего и поддельного. Чувство, тонкое и острое у Толстого, как бритва. Различение того, что принадлежит жизни, — и того, что мертво, фальшиво, выдумано. Второе возможно только в человеческом мире, в социальном. Там его корень обычно — самолюбие или корысть. Оно умеет себя бесконечно оправдывать «благими целями» или «необходимостью», «безвыходностью» («а как же иначе?»). Толстой дает понять, что всегда можно иначе. Для этого требуется только не перестать слышать внутренний голос правды. Это чувство реальности внутреннего человека в нас; он может в нас почти умирать — и вновь возрождаться. И этот внутренний человек в нас, кроме прочего, — художник. Он безумно любит музыку, поэзию, любое явление красоты. Когда он жив — он счастлив. Это чувство жизни как правды и счастья. И это чувство вины за всякое свое отступление от жизни (например, за неискренние стихи в честь бабушки в «Отрочестве»).
Затем — чувство эмпатии, в котором у Толстого нет соперников. Это переживание другого изнутри его жизни — и не только другого человека, но и дерева, и зверя, и предмета. Из этого чувства следует переживание какого-то глубочайшего равенства и родства со всеми — и категорическое неприятие насилия в любой форме. И отождествление источника жизни с жалостью, с милостью («Чем люди живы»).
Без этих «толстовских» чувств (и других, здесь не названных), я думаю, жизнь человека трудно назвать христианской.