О любви зрителя, пении молитв и приходе к вере, что в себе может удивить, о жестокости к маме и сожалении об этом, о конфликте с Галиной Волчек, об опыте исполнения ролей святой, — в разговоре актирисы Ольги Лапшиной с Владимиром Легойдой.
«Парсуна» — авторская программа на канале «СПАС» председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, главного редактора журнала «Фома» Владимира Легойды.
Здравствуйте, уважаемые друзья. Мы продолжаем писать «парсуны» наших современников. И сегодня у нас в гостях Ольга Лапшина. Здравствуйте, дорогая Ольга… можно, я скажу Георгиевна?
Скажите, пожалуйста.
Хотя мы с вами…
Тогда и я вам скажу: здравствуйте, дорогой Владимир Романович.
Здравствуйте. Я безумно рад вас видеть.
Спасибо.
Очень много вопросов. Как вы знаете, первый вопрос — это такой, предельный, вопрос. Как сегодня, здесь и сейчас, вы отвечаете на вопрос, кто вы?
Ольга Лапшина
Российская актриса театра и кино.
Я сегодня об этом думала. И пожалуй, я сформулирую так, что я человек, которому очень интересно жить. Я человек влюбленный, очарованный корневой культурой своего народа. Я человек, который мечтает, ну пусть не передружить, но хотя бы перезнакомить всех хороших людей мира. Соединить их. И слава Богу, что у меня такая профессия, которая мне позволяет делать это. Даже те, кто пришел ко мне на спектакли, кто смотрит фильмы, в которых я участвую, это каким-то образом соединяет людей, которые вместе что-то сопереживают.
Вы знаете, я так задумался, потому что мне это очень близко, то, что вы сказали о стремлении передружить, перезнакомить людей, которые вам дороги.
Я только этим и занимаюсь. Я в жизни, вот, я за собой замечаю, но я вот этим занимаюсь.
А вы болезненно переживаете, если это не получается?
Нет, вы знаете, я по этому поводу вообще не переживаю.
Не переживаете?
Нет. Как бы мое дело — вот их подвести друг к другу, их соединить. А там — это их продолжение.
ВЕРА
Вы сказали об этом интересе к жизни, к людям, и стремлении людей познакомить. И я, когда к нашей встрече готовился, почувствовал это, потому что это есть в ваших интервью, в ваших, вот, рассказах, с которым я знакомился. А скажите, пожалуйста, а вот этот интерес к человеку, он никогда не наталкивался на… разочарования? И каков сегодня вот ваш предел веры в другого человека?
Вообще, это такой сложный для меня вопрос. Были ли разочарования… Да, наверное, они были. Другое дело, что я так устроена, с детства причем я за собой это наблюдала, что я освобождаюсь от всего плохого, я это не помню. Можно подумать, что я какая-то непробиваемая, да, толстокожая. А это просто психика так устроена. Что плохое — оно как будто бы меня не касается. Оно проходит. Я детям своим тоже желаю, чтобы пусть, если вам встретится плохой человек, пусть он просто мимо пройдет. Пусть он вас не заметит.
И это очень хороший ответ. Скажите, пожалуйста, а вот у вас же есть такой, даже для актеров с большой фильмографией и огромным количеством спектаклей, все-таки такой редкий опыт, когда вы играли блаженную Матрону. Я читал, что вы брали благословение, даже батюшка пошутил ваш, что вам Патриарх там… (Смеется.)
Из рук Патриарха, он говорит, получишь звание заслуженной. Играй. Из рук Патриарха.
Да.
Но до этого я еще у меня была еще одна роль в театре, такой «Семеро святых из деревни Брюхово». Этот спектакль шел в театре Станиславского, и я играла на тот момент канонизированную преподобномученицу Евдокию. И хожалки, значит, мученицы Дарья, Дарья и Мария. Это был удивительный, это был уникальный спектакль, который выбивался из всей театральной афиши. И я еще тогда тоже брала благословение, потому что, ну, как-то ты с кондачка-то вообще, это такое дело — оно и опасное даже, с другой стороны. Я знаю, там один батюшка тоже говорил одному нашему актеру, что да играй там любых, водяных этих, ну всякую нечисть, не играй святых. У меня такого запрета не было, и батюшка мой меня тогда послал, я помню, он говорит: ты благословляешься, к Матронушке поезжай. Но я, более того, я нашла возможность, ну, то есть это тоже так промыслительным образом совпало всё, что я была на съемках в Нижнем Новгороде. И вот эти новомученики — преподобномученица Евдокия, мученицы Дарья, Дарья и Мария — они как раз нижегородские. У меня был один выходной. И ко мне прилетел в Нижний, потому что не было времени повидаться, муж. Были двое маленьких детей, которые со мной снимались в фильме... «Дети Арбата» это было.
Эшпая.
Да, Эшпая. Накануне я сходила в монастырь, и мне батюшка сказал, что, да вот они у нас тут где-то, недалеко как раз, надо … Но это «недалеко» вылилось в целый день автобуса, и в направлении Дивеево, да. И, не доезжая 12-ти километров от Дивеева, как раз вот эта деревня Суворово, которая сейчас… Когда это была Страхово Пузо. И вот это была первая моя паломническая поездка. Это был 2003 год, осенью. И вот мы по этому бездорожью, с детьми, уже стемнело. И надо было сделать выбор. В Дивеево я тоже, на тот момент, не была никогда. Едем ли мы? Я говорю: нет, мы едем туда, куда мы наметились. У нас такая, значит, задача, что нам надо благословиться. И вот я попадаю в этот храм, куда перенесены мощи с кладбища. И как будто бы нет времени вообще, его не существует. Там тоже в нашем спектакле было, как она едет в храм, как ее везут, несут, она обезножевшая. И вот идет какая-то тетка по храму. «Дуся, к тебе иду!» Это было вот то, что мы играли. Это было время, значит, 18-й год, как раз, вот, расправы… А здесь к ней по-прежнему идут вот так же: Дуся… И дети мои вот так вот легли на раку с мощами, и мне одна там говорит: «Вот дети, вот так они чувствуют. К Дусе все они…»
То есть просто вот они так…
Они вот так легли, Вот так прямо на раку легли и лежат, девочка моя.
Дети.
Она говорит: «Вот так вот дети чувствуют ее. Вот все так, — говорит, — дети».
А вот работа над этими ролями, она отличалась чем-то принципиально от… Ну, помимо того, что это…
Да. Ну, во-первых, я это чувствовала, мы сначала были в составе с другой актрисой, но я чувствовала, что это мое только, это только я могу сказать. Меня страшно бесило, как она репетировала — ну, вот эту Дусю, я имею в виду спектакль «Семеро святых». И это только мое, это я, это я, это мое. И вот после этой поездки паломнической всё разрулилось именно вот как бы в мою сторону. Я, только я ее играла. Я за этот спектакль проливала просто вёдра слез, через меня шли. Что это такое было. Это отливались ли слезы всех этих умученных, убиенных. Что это такое, я сама удивлялась. Просто ну вот это было какое-то сошествие, как будто ведро на меня воды опрокинули.
А вот вы про другую совсем роль сказали, что «долго не могла поверить, что я — Брежнев». А вы сразу поверили, что вы вот эта…
Что я Дуся?
Да.
Да, видимо, как-то я к себе ее настолько впустила, приблизила, именно через эти слезы. Я никогда в жизни так не обливалась слезами, как через эту роль. Я, конечно, я говорила что-то. Я еще как-то справлялась с этим, чтобы мне, ну, как-то совсем-то уж не рыдающий чтобы это был образ. Но вот это была такая пронзительная… И да. Вот, мои… первое, что я стала… Очень сложно у меня всегда с молитвой. Но если молитва поется…
У нас с вами много общего, да.
Очень сложно. Сколько раз я: каюсь, батюшка, ну, думаю, сколько раз можно в этом каяться. Что я вот не могу утреннее, вечернее правило читать, не могу себя заставить, вот каюсь, каюсь. Ну, уже стыдно каяться в этом. Но я могу петь. И перед этим спектаклем мы собирались, нашей небольшой компанией актерской, и мы всегда пели «Царица моя преблагая». (Поет.) Мы пели это. И я выучила эту молитву, я ее пою легко. Я ее вкропила даже в некоторые свои работы. И в Матронушку тоже, в эту кинороль. И вот это мой опыт, казалось бы, через театр, через роль, я приучилась петь молитвы.
Молитвы. Интересно очень.
У меня в подругах регенты есть, два регента. Тоже это фольклорные были мои подруги, мы ходили вместе в экспедиции. Но они регенты. И тоже, вот, мы ездили с одной из них несколько раз во Францию. И там «Царю Небесный» мы пели. То есть вот всё, что как бы регентское, то, что мною усвоено, то, что поется, я это пою. Но например, недавно… я была за рулем, надо было рулить. Ну, я знала, это часов семь — восемь. Я была одна в машине. Радио в этой машине я не знаю как включается. То есть я под свое ля-ля должна была эти все семь часов путешествовать и причем, на большой скорости, особенно по платной. Начала я с духовных стихов, которых тоже знаю множество. Вот, я, значит, пела духовные стихи, потом я начала петь какой-то фольклор, который люблю. Я пела. Потом я стала просто молиться, потому что петь было всё сложнее и сложнее, потому что начался дождь, и косило в лобовое стекло, и надо было вот на скорости вести машину уже по платной. И в какой-то момент… да, я, значит, «Царицу Преблагую» я спела, наверное, раз десять. «Царю Небесный», там что-то другие, «Господи, помилуй…» И наконец, всё это, когда уже было совсем страшно, то это было просто «Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй» — и не 40 раз, а 40 минут. Но я этот самолет посадила. И я считаю, что это молитва, это молитва меня держала. Она меня вот хранила. А так, конечно, там, когда всё в порядке-то, утреннее, вечернее. Ну, конечно, не так, что лба не перекрестишь. Но вот читать… лениво, очень лениво. Каюсь в этом.
А в каких вы сейчас отношениях с Богом?
С надеждой я на Него смотрю. Я Его люблю. Я вот не читаю эти правила, да. Но, Господи, Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя, грешную, — могу сказать. Господи, спаси, сохрани, помилуй нас, Боже, Своей благодатью. Могу сказать много раз на дню. Просто… ну, просто, вот, обратиться и… реально обратиться. Вы знаете, я по маминой линии — там все староверы были: мама моя, ее сестры, бабушка, дедушка, который без вести пропал в 41-м году. Бабушка была примером такой кротости, и такой веры высокой. Естественно, мы в детстве этого не понимали. Но это же во мне осталось, эта память. Как бабушка, например, она с нами на даче была на протяжении всех трех месяцев, и мы, сестры, двоюродные, одна родная сестры и две двоюродных, мы все в одной комнате. Вот она нас положит спать, снимет платочек, встанет на колени перед иконами и начинает молиться. И то, какая у нее тонюсенькая, длинная косичка, как бы она ее увязывала, а то она ее расплетала, она какая-то крысиная, эта косичка, и бабушка на коленях. И мы: «Бабушка, ну, что ты молишься, Бога нет, что ты молишься». И она нам: «Спите, спите». Всё, что она могла нам сказать: «Спите, спите». И вот это во мне осталось. Эта ее кротость, любовь и какая-то совершенно неугасаемая вера. Они были из Смоленской области, из деревни. Приехали в Москву в 33 году. Мама умерла рано, мы с ней не говорили об этом. А тетушка моя говорила, что «я за всю жизнь не слышала от мамы ни одного матерного слова». Настолько человек был внутренне дисциплинирован. А будь здоров там — и война, и после войны, и четверых девочек поднять в Москве. С без вести пропавшим дедом моим, которого она ждала до своей смерти. Верила, что вдруг… молилась за него как за живого. А потом уже ну, вот этот как бы атеизм мой, который был какой-то нормой жизни, наверное, когда я росла, в 60-е, 70-е годы. Я была октябренком, пионером, комсомолкой, председателем Совета дружины, Совета отряда, там комсоргом. То есть на всех вот этих вот лидерских таких, там, где можно было выступить, что-то во мне вот это было. И уже когда в начале 80-х мой был такой первый заход в веру, что ли, я приезжала в гости к отцу моей подруги. Мне было 17, 18 лет, 19. Он тяжело болел, и он был как бы прикован к дому. А он был уровня философа-богослова. Это был мой первый духовный такой учитель, Виктор Алексеевич Коноплёв. И это первые были разговоры о Боге, о вере, о молитве, обо всем этом, то, чего я не знала. Дома даже думали, что я в какую-то секту езжу. И тоже первые мои хождения в храм. К вере это, конечно, не имело никакого отношения. Я думаю, что это просто было мое такое… революционность, что вот, никто не ходит, а я хожу в храм. Я стала ходить на службы. Я с такой, как бы с такой гордостью… мне нравился мальчик, который был верующий, и он ходил в храм. И я хотела тоже ходить в храм, вот так вот, за компанию. И вот это был такой мой опыт. Но это к тому, что через 10 лет, когда родился мой сын и когда… Вот сказано же, начало мне не процитировать, а конец цитаты такой: «Впрочем, некоторые спасутся через чадородие».
Да.
Не знаю, как надо на том свете, а вот на этом свете-то я точно спасаюсь через чадородие. И когда родился сынок и потом дочка, ну, вот в этом — это точно, 100 %, это милость Божия. Я это знаю по своему опыту.
НАДЕЖДА
Вы в одном интервью признались, что после школы у вас был такой комплекс неначитанности, и вы потом уже стали многое читать...
Я пошла работать в библиотеку. Восемь лет я проработала в Республиканской юношеской библиотеке.
И образование соответствующее, так сказать, получали.
И окончила Библиотечный институт.
Да. А вот вопрос у меня такой: а вот к чему из, может быть, прочитанного тогда вы сегодня возвращаетесь?
Буквально недавно я вернулась к Тургеневу, «Отцы и дети», потому что в Театре Наций Семен Серзин поставил этот спектакль. Я играю мать Базарова. Вот мы старички Базаровы. Я с таким превеликим удовольствием перечитала Тургенева. И это, действительно, это один из любимых. И… собственно, всё, находясь в библиотеке, уже после школы, я с удовольствием перечитала школьную программу уже совершенно под другим…
Ну, потому что это, собственно, великая русская литература.
Я считаю, что некоторые вещи просто… ну, могут быть, конечно, дети-вундеркинды, которые и в школе понимают Достоевского. Но мне кажется, что это рано.
А можно сказать, что ваше обращение последнее к Тургеневу, оно вам помогло как-то и на себя иначе взглянуть? Я к тому, что, как мне представляется, искусство — это понимание себя.
Ну, да, это мы же как бы приближаем этот образ. Ты ищешь общие какие-то болевые точки со своей героиней, эту акупунктуру роли, как мы скажем так, умно. А сейчас, когда я уже, конечно, когда я мать, когда у меня есть свой сынок, за которого я страшно переживаю. И он такой же, он как Базаров для этой простой деревенской мамы: он умница, он там светоч, он там тот, который вырвался, в нашем случае это в Ленинград, в нашей постановке, он поехал. Для меня мой сын тоже, он и умней меня, и эрудированней меня, он умница. Я в этом смысле до него не дотягиваю. Что-то в нем есть такое, что мне не разгадать. Но я его так сильно люблю, что мне хочется, чтобы только добрые люди были рядом. Чтобы люди оценивали его талант, его эрудицию, его душу. Необыкновенно добрый человек. Вот он как раз ученик Юрия Арабова, сценарист. И по отношению к дочери. Я говорю, что я вот этих людей, которые обижают моих детей, я еле-еле сдерживаюсь, чтобы не впасть в какой-то гнев. У нас, например, год назад дочка моя Маша — она дошла до четверть финала шоу «Голос». И она была прекрасна. И когда ее таким несправедливым образом слили, ну, я какое-то время, да, действительно, я гневалась. Но мало того, что я понимаю, как актриса, я понимаю, что существует сценарий, существуют условия игры. Другое дело, что мне бы хотелось, чтобы она так не страдала, как когда-то я страдала, когда меня не принимали в актерскую школу. А я приходила, и приходила на протяжении первых пяти лет. Но я только и занималась тем, что я сначала весь год себя переориентировала на что-то другое, а весной бросала всё, и срочно готовила программу, и опять шла, и шла, и шла, и получала там отлуп, там, там. А они, наоборот, они дети, они поступили с первого раза, и тот, и другой. Во ВГИК на сценарный Степа поступил, ему едва 17 исполнилось. И Маша — тоже сразу же после лицея. И когда я вижу, что их, таких моих хороших, кто-то обижает… Но… для Маши это прекрасный был опыт. И я понимаю, что я не смогу их защитить. Они только должны сами наработать свой опыт, даже болевой, держать этот удар и верить все равно, знать, что это все равно твое дело, что ты могёшь. Что это просто такой момент жизни. Он пройдет, и ты идешь дальше.
А вот вы замечательно сказали про то, что есть что-то в сыне, чего вы не можете разгадать.
А в вас есть что-то такое, что вы сами в себе не можете разгадать?
Наверное, есть. Надо мужа спросить. (Смеются.)
Нет, ну, это то, чего он не может разгадать. А вот вы сами в себе…
То, что я в себе не могу…
Вообще, я, собственно, подхожу к еще одному такому центральному и важному для меня вот в этих беседах вопросу: насколько вы хорошо себя знаете?
Ну, наверное, все-таки я еще успеваю как-то удивляться себе.
По-хорошему или по-всякому?
Вы знаете, последнее время по-всякому. У меня какое-то было ощущение… какой-то более плотной, что ли, защиты, ну, может быть, это такая сейчас ситуация. Она для всех нас в мире такая, что мы как бы не очень защищены. И каждый из нас выбирает какой-то способ существования, способ своего поведения, своей защиты какой-то. И это мое… ну как бы мое знание, да, наверное, о себе. У меня всегда такие были, знаете, комфортные, что ли, театральные мои компании, что мне ничего не приходилось как-то подстраиваться, что-то играть, какую-то двойную вести, вот как, такая есть театральная жизнь, какая-то она неким образом такая двойная, какое-то есть всегда некое недовольство. А у меня как-то так мне везло: ну, вот куда я ни приду, там классные, там все мои. Там вот моя компания, мы все с одного куста. Мы все с одной грядки. А сейчас такая ситуация, что грядки распадаются, и ты находишь вот эту возможность как-то это время тяжелейшее, я думаю, для всех, пережить. Мы его переживем. Мы его перестрадаем.
Если вернуться, вот, к художественному миру. Вы как-то об одной из пьес сказали, что, вот, не можешь жить после такой пьесы. И это мир — мир подонков. И сердце разрывалось, не могли спокойно смотреть. Это искусство, или нет? Вот у меня есть какой-то такой внутренний критерий. Мне, в общем, понятно, о чем вы говорите… А разве искусство не про то, что хочется жить?
Искусство — про это. Я… по мне так вообще, если нет света в конце туннеля, то нечего затеваться.
А вот тут тогда, смотрите, еще какая возникает тема. В такой формулировке я встретил у Льва Маратовича Карахана, нашего кинокритика известного, он сказал, что в искусстве нет запретных тем, потому что искусство — это всегда чувство меры. И звучит очень красиво. Но я понимаю, что у нас у всех разная мера.
Конечно.
И я вот, например, фильм «Груз-200» не могу смотреть.
А мне сын мой запретил его смотреть. Он говорит: «Мам, тебе не нужно». И я не смотрю, я не рвусь его смотреть.
А как тогда решить эту проблему меры? Искусства, меры и конкретного человека, потому что нет общей меры. Тогда, получается, у нас у каждого свое искусство? Или… как из этого выходить?
Ну, вот я же снялась в фильме «Жить». Когда Вася Сигарев мне предлагал эту роль, я говорю: «Это что, будет то же самое, что “Пластилин”?» «Да что ты, “Пластилин” — это вообще детский сад, это страшней гораздо, ты чего».
Да-да, успокоил. (Смеются.)
Но я сыграла эту роль, потому что я ее, во-первых, не могла никому отдать. Это была мера моей ответственности. Я играла человека, женщину, которая похоронила детей. И это должно было быть доподлинно, как бы мой должен был стоять знак качества, если так можно выразиться. Мой, как это называется, ГОСТ. Я знаю людей, которые потеряли своих детей. И, глядя этот фильм, они не должны были усомниться. То есть я должна была это сделать 100 % качественно. Поэтому у меня еще такая вот, ну, существует какая-то ревность к тому, что ну, а кто это, кроме меня, сделает… И это правда. И я до сих пор считаю, что это стопроцентно была моя роль, и я ее сделала. Например, я, так же как мне мой Степа говорит, что не надо… я тоже не рекомендую смотреть «Жить». Но прошло уже столько времени, а до сих пор где-нибудь ко мне в метро подходят, или люди просто подходят ко мне на улице и спрашивают, что «это ведь вы были…» Я говорю: «Да». — «Спасибо вам». Ну, вот, кто-то меня благодарит, просто за то, что я это сделала, каким-то образом пропустила через себя. Другое дело, что я после каждого съемочного дня бросалась в бассейн, благо мы жили в таком отеле. Мне надо было просто это всё с себя смыть.
А вы еще говорите, что иногда вы просили постричь, да?
После таких ролей? Да, меня постриг наш гример. Коротко постриг. Мне хотелось всё это срезать. Можно было бы если наголо, я бы постриглась наголо. Просто из-за других ролей не могла себе этого позволить.
Удивительно, наверное, интересное, конечно, вообще вот это ощущение такое.
И я всегда, вы знаете, я подключаюсь так к себе, если вижу себя на экране в каких-то пронзительных ролях, я плачу на экране — и я, когда смотрю, тоже плачу, просто в унисон.
ТЕРПЕНИЕ
Вы и сегодня это говорили и часто говорите про то, что это мое. Но где-то вы говорили, что это есть актерская гордыня. Что вот я должна сделать.
И никому это не отдам.
Да. А может ли быть актерское смирение? И что это тогда такое?
Ну, у меня существует смирение. Я, например, до сих пор не имею звания. И я через это смиряюсь, думаю: ну, хорошо. Раньше это была только слава, за это не приплачивали денег. А сейчас это что-то стоит, это там приличная прибавка к пенсии. Но мы с моим агентом решили, что мы просто увеличим ставку и не будем об этом думать. Но иногда я уязвляюсь этим все равно. Кого-то менее известных людей, но которые в каких-то театриках служили, где давали звания, — вот они заслуженные. Но я вот… Ну, хорошо. Ну, в Европе все незаслуженные, в Америке тоже нет такого понятия. Но все-таки это у меня где-то проскальзывает. Я помню, что я одному батюшке исповедовалась, раскаивалась в том, что, я говорю: батюшка, ну, вот я, когда представляю своего мужа, я говорю, вот, я его знакомлю с кем-то, я говорю, что вот это мой муж, Сергей Старостин, он вот мультиинструменталист, он наше национальное достояние, А он говорил всегда, что это вот, ну, Ольга, это моя жена. Я говорю: батюшка, ну, почему он никогда не скажет, почему он никогда скажет, что я актриса? Многие же люди не знают, что я актриса. Почему он не скажет, что я актриса, что я вот актриса театра и кино? И батюшка мне говорит, что он называет самую лучшую вашу ипостась, самое дорогое для себя. Это, говорит, это, наоборот, большой плюс, не думайте больше об этом. Ну, и вот как-то он так мне это четко тогда сформулировал, что я, действительно, после этого не стала об этом думать и терзаться.
Я знаете, что хочу про смирение еще здесь уточнить. Я понимаю, о чем вы говорите. А вот все-таки есть такое измерение смирения, как мне когда-то объяснили, собственно, само слово ведь в дореволюционной орфографии писалось через «ять». Это «смерение». «Смирение» от слова «мера» происходит. То есть смиренный человек — это человек, знающий свою меру. И вот, у меня вопрос, он исключительно в профессиональной плоскости вопрос: вы знаете свою меру? Или это противопоказано. То есть вы понимаете: вот это я могу, а это — нет? Или это запрещенная установка для актера — считать: я это не смогу сыграть.
Я иной раз думаю, что ну почему так случается, что я играю в фильмах роль второго плана, эпизод. И никто мне не дает главных ролей. У меня вот сейчас скоро будет церемония «Ники». И я вот уже в четвертый раз номинирована на «Нику» за лучшую роль второго плана, за фильм «Огород». Ну, уж я не говорю о том, что как бы смирение в том, что ты тоже номинируешься и не получаешь награды. Ну, где-то получаешь, где-то не получаешь. Но вот как бы мой был вопрос такой, ну и тоже к себе, почему я не получаю главных ролей. Я себе на него отвечаю. Ну, во-первых, у меня, наверное, и времени столько нет, чтобы сниматься, на протяжении там много смен. Для меня там 10 смен — это уже: о, слава Богу, 10 смен, прекрасно. А кто-то просто как на галерах же там существует. Ну, у меня нет этого времени. А может, у меня уже памяти такой нет. Я тоже себя спрашиваю. А вот эти километры текста, которые можно было по молодости запомнить, которые дочь моя может просто страницами. А я зубрю и зубрю, просто чтобы не осрамиться на всю ивановскую, я повторяю, повторяю, повторяю, лишь бы мне вот в трех соснах не заплутать, сказать этот текст, не ошибиться. Может, и поделом мне? Может, это и нормально.
Ну, я, все-таки, чуть-чуть про другое спрашивал. Мы сейчас отвлечемся, там главная роль, не главная. А просто вот некий творческий вызов. Вот у вас есть понимание: вот это я могу сыграть, а это не могу? Или это запрещенная постановка вопроса для актера?
Нет, ну, я все равно пробую. Есть какие-то роли, которые я смотрю и думаю, что нет, ну, я бы, наверное, так не сыграла, я не смогла бы. Я не смогла бы, мне кажется. Во-первых, я очень тяжело импровизирую. Я, например, восхищаюсь Олесей Железняк, которая может тут — раз, тут же сориентироваться на сцене, сказать что-то другое, сымпровизировать. Я вот так жонглировать не могу.
Но вашему творчеству посвящены ну очень хвалебные и такие глубокие отзывы по поводу и там, не знаю, диапазона, который у вас есть, актерского, и того, насколько вы можете быть художественно убедительными. Это, в общем, большая редкость.
Это да. У меня есть очень эксцентричная роль Леонида Ильича Брежнева.
Да, это эксцентрика, но это без всякой издевки. Это просто… я это в себя впустила, и я живу в этом. Это мною очень любимая роль. Я, вот у меня есть такой спектакль, «Пленные духи», который мы уже 21 год играем. И я просыпаюсь уже с ощущением, что вот какой кайф, что мы все встретимся, что мы с удовольствием будем повторять этот замечательный текст братьев Пресняковых, что мы вот еще на этом этапе восхитимся, и как вот как-то подпитаемся, и потом еще для зрителей этого сыграем.
Но меня, честно говоря, поразило ваше признание, что не могла поверить в то, что я Брежнев. А это вот как, это что, по системе или там, не знаю, по методу Михаила Чехова, или как это всё вы проживаете?
Вот мне достаточно было, чтобы мне надели парик и брови приклеили. И всё, и я…
И вы — Брежнев.
…ватный валик под верхнюю губу кладу — и всё. Это так же, знаете, есть один образ, клоунская одна маска, которую я с детства знаю и которой я много в жизни пользовалась — и на сцене, и на телевидении, кстати, «Колесо истории», была такая передача, на Первом канале, с Якубовичем.
С Якубовичем, да, конечно.
Вот это моя маска. И я просто научилась в 12 лет надувать щеки. (Надувает щеки и продолжает в образе.) И когда я существую вот в таком образе, это уже не совсем я. Вы знаете, мне позволено и говорить то, что в этот момент приходит в голову. Мне это абсолютно безответственно, абсолютно просто. Потому что это не я. И не отвечаю за это вообще.
(Смеется.) У меня даже очень такое сложное ощущение, как будто вдруг в кресле другой человек оказался.
У меня же в детстве вообще это было как бы моей главной задачей, чтобы вокруг смеялись, чтобы на меня обращали внимание. Я была ненормальным ребенком, я думаю. Я просто настолько была эгоцентрична, настолько мир вокруг меня крутился. Бедная мама как страдала со мной рядом. Что я вытворяла! Я там и в лужу ляпнусь и что-то… лишь бы собрать вот эту компанию людей, которые будут смотреть на меня, и я бы что-то могла, вот, привлечь внимание. Нос, я сейчас не буду делать так, ограничимся щеками. Я выворачивала нос вот так. Я клала я его набок. Я делала всё, для того чтобы только человек удивился, остановился, начал на меня смотреть, со мной разговаривать. Пусть даже меня ругали: ох, там говорили, ох, я бы сейчас домой ее привел, выдрал бы как сидорову козу! А кто-то там говорил, что нет, это мать надо драть. Это родители. Раньше еще так люди собирались, на Войковской мы жили. И вот во дворе как начнут там, собираются, обсуждают. Так что вот это, да, в этом я была сложный, очень была сложный ребенок.
ПРОЩЕНИЕ
«Прощение» у нас…
Вот мы сейчас плавно зайдем на эту тему — «Прощение».
Да.
Я совершенно не умела просить прощения в детстве. Я могла часами стоять в углу. Я помню на Войковской этот угол. Я уже сползала, меня становилось жалко, меня выпускали из угла, но я не могла попросить прощения. Просто отменяли это наказание. Меня били ремешком, прыгалками мне доставалось. Ну, то есть я была большая хулиганка. Но вот попросить прощения и, вообще говоря…
А помните почему?
Гордыня была такая. Не могла себя заставить,
Но вы чувствовали, что вы правы?
Да, я даже помню это ощущение, что я думала, что сейчас вот я еще подожду, вот, я сейчас еще, еще, я еще это потяну, потяну… И потом эта палка ломалась. Вот она гнулась, гнулась. Я помню это ощущение, что… вот были какие-то мои угрызения потом, что, ну, наверное, зря я так, потому что палка эта сломалась, и я увидела гнев какой-то, ну вот по отношению к себе еще что-то. Наверное, надо было остановиться. Но заставить себя остановиться и не идти дальше в этом протесте мне было сложнее всего.
А когда это поменялось?
Пока мама была жива, мне кажется, я так и не научилась просить прощения.
Но мама ушла, вам было 12 лет.
Мне было 12 лет. Мне так сейчас стыдно за то, что я была такая жесткая, по отношению к маме. Меня раздражало то, что она была постоянно больна. Она была сердечница. Она кашляла. Это был такой булькающий кашель. Меня раздражало, что у меня больная мама. Я, даже когда она последний год своей жизни лежала в институте Вишневского, ее готовили к операции, и я к ней ездила, ее навещала. Вот мне было 12 лет, но это было нормально, я покупала какие-то даже продукты в магазине, что-то. Но я при этом себя чувствовала такой гордячкой. Не потому что я так соскучилась по маме, что я хочу ее… Это вообще как бы… Ну, это не было даже принято вот в моей семье. Почему я своих детей так «нежнила», как говорила мой сынок, и ласкала прямо с детства. Потому что очень спартански мы воспитывались. Папа мог говорить со мной ласково, когда он был подшофе… Какие-то такие он говорил, абракадабры такие. Но это было, вот выражение его любви. И моего ласкового и нежного папу я увидела уже по отношению к моему сыну, которого он успел за первые полтора года его жизни напитать этой нежностью и любовью. А с мамой вот так получилось. Я думаю, поэтому она и ушла от меня так рано... что я была такая. я очень долго тоже об этом и сожалела, и раскаивалась, говорила об этом на исповеди, что у меня есть этот грех, что я за маминым гробом не шла. Меня не взяли, из-за того что я была супернервная. Я просто была с припадками. Они не взяли меня.
Ну, вас просто решили поберечь, мне кажется. Потому что это всё очень…
Они решили меня поберечь, я за маминым гробом не шла. А в традиции это было: дети шли за своими родителями. Я когда потом начала уже заниматься традиционной культурой, что это было нормально.
Ой, вы знаете, я вот помню эти советские похороны из детства, когда нет ни отпевания, не вот эта вот какая-то печаль, но и при этом с надеждой, с радостью, а у меня самые тяжелые воспоминания детства – это ну, мы же во дворах жили, и вот четыре дома, стоит вот гроб там, и вот эта музыка, которая рвет тебе сердце, и хочется просто рядом лечь и умереть.
Да.
Я только в деревнях этого не слышала.
Невозможно, конечно.
А это было…
А вот… а простить?
Когда началось, когда я научилась прощать? Жизнь меня так пооббила, что я поняла, что, для того чтобы быть счастливым человеком, надо простить. Может, вера на меня так тоже повлияла, что я знала, что надо прощать. Что надо. Я знала, что надо. Но когда я попробовала это сделать сама, я была вознаграждена. У меня были кардинально. Например, у меня бы не было такой моей счастливой, такой моей любимой-разлюбимой семьи, моего мужа, моих детей, если бы я не умела простить в какой-то момент своего мужа, который не был еще моим мужем. Если бы я его не простила… А была очень, очень тяжелая ситуация, поверьте. Но я простила, и благодаря этому я сейчас счастлива. А могла бы не простить, и было бы всё по-другому.
А для вас важно в прощении, чтобы человек просил прощения и осознавал, что он виноват?
Чтобы у меня кто-то просил прощения…
Ну, я имею в виду, когда вот вы стоите перед вопросом прощения, а человек его не просит. То есть вам надо его простить за что-то, что он сделал, но он прощения у вас не просит.
Не просит у меня прощения, но мне надо его простить.
Ну, потому что надо прощать же. Мы понимаем, что надо прощать.
Да. Для меня это лучше, я не могу находиться в ссоре. Это меня губит. Тем более если кто-то со мной не разговаривает, не дай Бог. Вот эта зона молчания какого-то… я не могу, я сама изведусь. Я проснулась в плохом состоянии, мне обязательно нужно примирение. То, что касается семьи. Например, у меня была ситуация, когда я… не то что разругалась, но когда я послужила причиной того, что от нас ушла Галина Борисовна Волчек… Я высказала, потому что я вернулась из Франции, где… я была свободна. То есть я была таким «человеком мира». Для меня эти все какие-то условности этого «Современника», какая-то иерархия… Я считала, что я могу спокойно говорить то, что я думаю. И я уже потом, возвращаясь к этому мысленно, я поняла, что это было бестактно с моей стороны. Наверное, надо было фильтровать базар. Но я высказалась, что она ли будет ставить «Вишневый сад». Потому что с нами работала Галина Михайловна… Вот человек, у которого я не успела попросить прощения. Она меня вводила в…
Это кто?
Это второй педагог… секретарь Волчек, ее такой секретарь-помощник,. интеллектуал, старая интеллигенция, Соколова. Она была нашим педагогом. Галина Михайловна. И она меня очень любила, ценила, вводила меня в «Крутой маршрут», очень со мной возилась. А когда вот этот разговор произошел, он произошел от обиды, оттого что не получалось, что нас вталкивали в рисунок спектакля «Вишневый сад», который уже был в театре, что какие-то вещи были… И я спросила, будет ли с нами работать Галина Борисовна, или нет, или мы будем… И Галина Борисовна на свой счет приняла, что как, я никогда еще не ставила свое имя на афише спектакля, который бы я не делала. То есть она это приняла, что это к ней, был в ее огород камень. А на самом деле все хотели это выяснить, кто будет ставить спектакль. Но все помалкивали. А я так выступила, свободная, такая. И всё, и это оказалось пунктом, после которого, как мы ни плакали, как мы рыдали у нее дома, мы к ней приходили, и всё, она нас не простила тогда. И доучивал нас Кваша прекрасный.
Да.
Прекрасный. Игорь Владимирович.
Но вы же помирились с ней?
Ну, прошло время. Я не успела примириться с Галиной Михайловной. И уже у гроба я ей говорила: «Простите меня, Галина Михайловна. Простите. Я не успела это сделать в жизни. Простите». Потому что с этого момента она тоже с нами не работала. Мы, в принципе, ее предали. Это было вот реально предательство. Вот если говорить, да, что было ли в моей жизни предательство, наверное, это по отношению к ней. А Галине Борисовне просто… да, вот, почему я это поняла, что вот надо мне закончить с этой «холодной войной» двенадцатилетней. Какой-то цикл прошел этой войны, когда мы друг друга не замечали и не говорили. И ни она, ни я никогда, встречаясь, мы как бы так делали вид, что… И я к ней вот бросилась на шею, поздравляла ее. И ее прорвало это. И она была мне благодарна за то, что я первая подошла. Я себе была благодарна. Не прошло и недели, как… Господь меня поблагодарил таким образом за то, что я это сделала. И мне досталась одна из любимых моих тоже ролей в «Голой пионерке». Две роли, которые так вот просто на меня упали. А не произойди этого примирения, и вообще я бы не как бы … Моя фамилия была вне всяких кастингов. Никуда это не пошло бы. Но это вот сложилось именно так. Эта награда наступила очень быстро.
ЛЮБОВЬ
У нас следующая тема «Любовь».
Да?
Да.
Так мы с вами плавно… в театре называется «петелька-крючочек».
Да. Органика такая, да.
Любовь.
Я все-таки хочу, если можно, еще про маму немножко вас спросить. Вот…
Что это такое было?
Вот, может быть, воспоминание какое-то, которое вам особенно дорого и с мамой связанное. Или вообще с детством. Вот что вы чаще всего вспоминаете?
Если мне нужно вернуться в детство, я всегда возвращаюсь в… это самое вот райское, пожалуй, было местечко, в котором мы проводили всё лето. Это Бузланово. Сейчас это такой пафосный поселок, потому что там прошла, аккурат через нашу деревеньку, трасса Москва — Рига. Просто был акт вандализма совершен. Потому что это была живописнейшая деревенька, где очень много было дачников. Причем, вот, в эти 60–70-е годы это было очень принято. Мало кто имел свои дачи, и москвичи снимали дачи вот в таких живописных… Там даже у нас около пруда всегда кто-нибудь какие-нибудь художники, по дорожке. И для меня это место вот было абсолютной моей любви, растянутой на вот эти три месяца, вот этой моей жизни бесконечной. Мне сейчас жаль детей, потому что они очень раздерганы, поездками туда-сюда. А мы, за нами приезжала на Войковскую машина — грузовик крытый. И это тоже вот были эти сборы на дачу. И вот это было событие, как мы едем на дачу. У нас была специальная песня, сочиненная про дачу. Значит, когда мы уезжали, мы пели (поет): «Прощай, Бузлановка, деревня, прощайте, все мои друзья. Прощайте, озеро и речка, прощай, Бузлановка моя». когда мы ехали. И вот эта вот машина, в которую, значит, самым кайфовым было сесть в кузове, со взрослыми.
Естественно.
Ну, в кабину тех, кто помладше. У меня еще была младшая сестра, она попадала в кабину. А мы, те, кто ехали в кузове, мы пели всю дорогу, Это вообще было время, когда я бесконечно пела. У меня вот дочь такая. Ей хорошо на душе — и она может весь день петь. Это вот время, когда хорошо на душе, когда любовь, какая-то, она разлита, и это постоянно. И поэтому всё мое ретро, которое я сейчас могу со своими сверстниками, например, когда встречаюсь где-нибудь за праздничным столом, начал только петь — и уже кто-то говорит: ой, я это песню уже лет 40, наверное, не вспоминал. А я знаю это, я это пою. И у дочери у моей, у нее тоже, у нее целая программа есть, по песням 60–70-х, ретро. Она это вывела как бы на сцену. А у меня это всё так, для домашнего пользования. Но, вот, возвращаясь к этому ощущению, какой-то протяженности, это вот была, как пелось в песне, «лето — это маленькая жизнь».
Да.
И вот у меня эта маленькая жизнь, наполненная еще каким-то безмятежным счастьем. Родители приезжали — тогда был один выходной — родители приезжали в субботу вечером, оставались ночевать. Где они спали, я даже не знаю, где они спали. В избе спали только мы, вот дети. Где-то они на террасе там, еще как… Вообще, это как-то было всё за скобками. Они приезжали, были в воскресенье. Потом они стали приезжать в пятницу, на субботу-воскресенье. Мы всегда готовили какой-нибудь праздничный концерт. Мы с сестрами что-то репетировали и показывали какие-то свои этюды. У нас была какая-то вот такая очень актерская жизнь, ну вот такая, для домашнего театра. И я это обожала всё. И это была наша вот песенная история и вот эта актерская. И я не забуду вот этого ощущения, когда я уже сама стала приезжать, когда я могла уехать и вернуться. Но это уже где-то на уровне, наверное, 13-14-ти лет, 15-ти лет, да.
Постарше.
… я могла уехать на юг, в пионерский лагерь, и вернуться потом на дачу. И вот это ощущение, когда ты идешь… а надо было идти… раньше надо было ехать от Тушинской на автобусе, до остановки «Ферма» и потом полчаса идти через лес. И когда ты вот уже выходишь из леса, вот ты уже видишь… надо сейчас тебе на пригорок туда, и там … и как бешено колотится сердце. Вот это вот ощущение вот этой вот радостной тревоги, любви. Я его… ну, вот, сейчас не испытываю. У меня много уже такого счастья произошло, а тогда, может быть, это было только ну вот такое мое какое-то подростковое счастье, к которому я очень стремилась. И оно было связано только с этим местом почему-то.
Вы ведь в начале сказали, что вы счастливый человек, да?
Да. Я от этого не отрекаюсь.
А вот сегодня счастье — это что для вас?
Сегодня счастье — жить на своей земле. Жить в семье. Воспитывать детей. Ну вот сейчас такая ситуация, что дети к нам приезжают в гости. Они живут в Москве, у каждого из них есть своя квартира, они к нам приезжают. И я согласилась уже с этой ситуацией. Я раньше думала, что я никогда их не отпущу, они этого боялись тоже. Но как-то жизнь нас учит быть добрее и отпускать детей. Вот. И это, да, воспитывать детей, иметь их, вообще иметь. Я считаю, что материнство — это вообще, это самое лучшее, что мне Господь подарил. Вот просто положа руку на сердце, лучше этого ничего в моей жизни не было. А то, что я занимаюсь своим любимым делом, и все в нашей семье трудоголики. Муж мой — он концертирующий музыкант. Но когда у него… даже в свое свободное время он может сидеть и систематизировать свои записи, составлять картотеку для будущих поколений, переводить пленки в цифру. Он делает это, потому что он это очень любит, он этим как бы живет. Это занимает большую часть времени, хотя он много ездит… Но вот он настолько любит. Я тоже, как могу, всегда у нас такой девиз в семье, что дело на безделицу не меняем. Если есть работа, мы работаем. Сын тоже готов, он сейчас ездит пять дней в неделю на «Мосфильм», работает в продюсерской компании, но в свободное время он фрилансер, как сценарист, он пишет. И работой-то своей он готов заниматься в выходные. Если он что-то не успел сделать, он… То есть мы вот в семье трудоголики, но мне кажется, что в этом счастье тоже. Была бы какая-нибудь нелюбимая работа, да и не хотела бы я ею заниматься.
А вот любовь зрителя — что это за материя такая? И насколько она важна, как ее ощутить?
Она, конечно, ощутима очень в театре.
В театре.
Потому что это здесь и сейчас, это уникальный момент. Ты связываешься, и ты чувствуешь этот обратный ток. С одной стороны, это вроде как твоя большая ответственность. Но если всё в порядке, ты в этой роли купаешься, что называется, Есть ответственность. Конечно, все равно мы… перед выходом на сцену ты себя настроишь. И ты уже и «Господи, помилуй», и перекрестишься. И все равно мы помощи Божией-то всегда просим. Но когда наступает этот контакт, это… такой наркотик. Поэтому очень скучаешь, когда этого нет. Это очень подпитывает. Есть актеры, которые не любят или бегут сразу после спектакля, не выходят на поклон. Для меня это тоже совершенно непонятно, потому что ты должен получить всю порцию добра, которую ты, так сказать, прокрутил.
А если не наступает контакт, вот это что, это борьба начинается, вы должны завоевать, убедить? Как это по ощущениям?
Да, бывает какой-нибудь вдруг непробиваемый. Но больше в партнерстве какое-то удовольствие. Ну как, во дворе мальчишки же гоняют в футбол, они же получают между собой какое-то, им не обязательно, чтобы зрители были. Ну, если при этом, есть зрители — ну, хорошо, слава Богу.
Но тяжело, когда вот нету, когда вы не чувствуете…
Когда контакт…
Да.
Ну, как-то я верю, что сейчас наладим, что будет. (Смеются.) Сейчас разгонимся, нормально, нормально. Вообще у меня все мои спектакли любимые. Вы знаете, то, что я не люблю, я и не играю, я и не подписываюсь под какие-то вещи. Я очень люблю то, что я делаю.
А я вот сейчас подумал — ну, простите, это, конечно, для вас, наверное, очевидно, но я просто опять же со стороны и дилетантски. Ведь получается, что это, наверное, как-то совсем иначе играется, потому что, когда вы на сцене, есть зритель и есть тот контакт. А когда вы в кадре, в кино, там же вообще… ну, там, наверное, есть режиссер, это да, но там нет зрителя. То есть это вообще другой…
Да. В этом вообще проблема. Я потому что как ребенок, я вот приучена так доверяться режиссеру — и всё. Это он видит там в свою увеличительную трубу, в свою подзорную, он мною руководит, я его слушаю. Если режиссер ведет не туда, может ничего не получиться.
А я имел в виду даже ваше внутреннее ощущение. Вот вы на сцене, да. Я, пытаюсь такую аналогию, вот я преподаватель, я выхожу, сидит аудитория, и я начинаю с ней общаться. А когда мне нужно, вот бывали у меня ситуации, не так много, но когда надо лекцию прочитать на камеру. И я, конечно, сразу теряюсь, потому что я должен увидеть, вот там я должен за камерой увидеть человека, А мне это сложно сделать, и я рассыпаюсь. А здесь как это перестраивать, как это работает, как сейчас принято говорить? Это ведь другое внутреннее чувство, или я что-то не то…
Другое.
Другое?
Да, другое, другое. Первым делом, надо очень хорошо знать текст, чтобы о нем не думать. Это надо приготовиться заранее. Если для этого нужно 500 раз повторить текст, значит, надо 500, чтобы эта проблема как бы отмежевалась. Должен быть хороший сценарий, который тебе нравится. Какую-нибудь ерунду говорить, ей Богу, не хочется. Ну и, как правило, я на это как-то и не соглашаюсь. Хотя нет, что-то можно поменять, улучшить, договорившись об этом с режиссером. Но в кадре, нет, я как бы пытаюсь себя вести максимально естественно, так, как я вела бы себя в театре, находясь на сцене. Другое дело, когда отработаешь несколько крупных планов партнера и потом, в конце смены, наконец, твой крупный план… Смены бывают, знаете, с какой переработкой. У меня недавно была смена, которая длилась 15 часов 14 минут. И потом еще полчаса был разгрим. Есть вот, когда ты в конце смены уже немножко выхолощенный, а надо… Никому же это потом не докажешь. Все равно ты себя должен настроить так, что прекрасно всё, как будто мы только сейчас начали. Все равно это твой внутренний какой-то психотренинг, ты должен прорваться через это. И этот крупный план… Я помню, что тоже у меня такая была, что самое большое желание — родить еще одного ребенка и… не моргать на крупном плане. (Смеются.)
А если уже в сторону от профессии. Насколько вам важно, чтобы вас любили?
Очень. Я просто от этого зависима. Мне очень это важно. Если меня не любят… Я и в детстве-то, знаете, я не играла в те игры, в которые не умею играть. Потому что вот это всеобщее презрение мне было совершенно не полезно, я лучше там какие-нибудь бальные танцы… Ну, я начинала, но я видела, что я не могу это делать, и мне это не нужно было. Чтобы кто-то меня там не любил. Не дай Бог. Мне нужно было заниматься тем, за что меня точно, стопроцентно будут любить.
Ну, нам всем, наверное, хочется. При этом, я думаю, это такое общечеловеческое, наверное. Может, мы и к Богу обращаемся, потому что знаем, что всегда там встретим любовь.
Я видела однажды, как в тюрьме батюшка исповедовал. Вот это были исповеди. Когда человек, исповедуемый, притом что он был осужден, когда он исповедовался так и получал прощение, и епитрахиль вот эта — как, насколько для него это было важно, что а вот батюшка меня исповедовал, и простил, и причастил.
У нас финал еще. Мы сегодня все находимся, на этом пути цифровизации. И, судя по тому, что говорят специалисты, искусственный интеллект — он нам много преподнесет еще сюрпризов, неожиданностей, ну и поставит нас в ситуацию выбора или там согласия, несогласия. сСегодня есть в этой области работы, которые позволят, ну, или надеются на то, что они позволят создать программу, которая будет как бы оживлять умерших знаменитостей. Вплоть до того, что, может быть, это можно будет использовать в кино, когда уже ушедшие актеры, цифровые копии, они как-то смогут быть участниками творческого процесса. Будет это, не будет, не знаю, но давайте предположим, что это возможно. «Допустить нельзя исключить» — где вы поставите точку?
Допустить нельзя. Как бы мне ни хотелось, но… я видела сегодня на экране Юрия Николаевича Арабова. И мне ценно то, что я его помню, мое сознание его помнит, мой сын его помнит. Мы его помним, мы вот его увидели. Мне бесконечно жаль, что он не с нами сейчас. Или, например, мастер моей Маши, Брусникин Дима. Мой приснопоминаемый Дима.
Замечательный.
Который вот последние три года своей жизни, в связи с тем, что Маша училась у него, он просто был мне родным человеком. Или мои родители, мой папа. Нет, я бы не хотела, чтобы какой-то клон был моим папой. Он все равно не будет моим папой. Это будет искусственный интеллект. А папа мой был наделен душой — мощной. Любовью бесконечной. И нет, я смиряюсь с тем, что его нет рядом, но я бы не хотела никакого создания.
Аминь. (Смеются.) Спасибо вам.
А вы со мной согласны?
Я с вами совершенно согласен, да. Я вообще с ужасом на всё это смотрю.
Ну, правда.
Спасибо огромное. Это была Ольга Лапшина. Мы продолжим писать «парсуны» наших современников через одну неделю.