***
Говорить о Набокове с друзьями мне всегда было нелегко.
Одни из них, суперправославные ревнители, ужасались:
— Батюшка, как вы можете! Набоков — это же бесовщина и извращение, это «Лолита»!..
Другие, рафинированные ценители изящной словесности, снисходительно кривили губы:
— Стихи Набокова?.. Ну, это нонсенс, какой это же поэт!.. Проза — да. А в стихах его — всего лишь отходы производства…
Поэтому о Набокове я чаще всего молчал.
Перекатывал его словесность во рту, как душистую земляничину, молча про себя оплакивал ушедшее детство — ту пору, когда жизнь еще не притупила вкусовые, обонятельные, тактильные свойства свежего человека, когда он стоит со своим сачком перед невероятным миром, как перед волшебной, огромной, влажно переливающейся всеми оттенками рая, таинственной бабочкой.
Когда стареющий человек пытается воспроизвести внутри себя эту бабочку детства в ее былой победительной полноте, воссоздать мелодию и прохладу ее полета, он не может сложить всё воедино: крылья, сяжки, кружение пыльцы, механический танец Мнемозины… Speak, Memory! Память вроде и говорит, но язык ее старческ, косен, деменция поразила рассказчицу-шахерезаду, вдохновенно врёт да недорого возьмет… Эдем детства давно утерян, завет нарушен, опоясания греха сшиты и уже изношены, необходимый и скорбный путь утрат, зависимостей, разочарований, десяти побед и тысячи поражений пройден более чем наполовину, и поднятая на нем пыль заслонила всё то, чем когда-то была жива душа ребенка.
Набоков изо всех сил, на максимальном напряжении своего существа, старается — зафиксировать в языке, воплотить уходящее в небытие детство; Набоков — из тех, кто (желая или не желая, часто — декларативно и высокомерно отрицая, но всё же) напоминает нам: богоданное слово — одно из средств воскресения.
Ничто из пораженного грехом в жизнь вечную не войдет — но войдет то, что кроплено, овеяно, исполнено любовью, той любовью, которая для нас грешных, пока еще не познавших смерти в чаянии жизни, для нас, которые пока еще — в пустыне горька, как воды Мерры, падша, больна, запретна, наказуема, как поиск несчастным Гумбертом своей заветной мечты.
* * *
Набоков — несомненно, ребенок, причем подросток, недоюноша даже.
Угловатый, высокомерный, выспренний, привередливый, бескоже впечатлительный, ранимый; в моем детстве моя бабушка, крестьянка с Урала, таких моих сверстников опознавала на раз и называла: «У-у, коза валдайская!...», давая понять внуку: сложный человек, не водись с ним, сам козленочком станешь.
Вспомните себя: никогда трагическая ностальгия по детству не бывала так отчаянна, как в подростковом возрасте. Современник Набокова Мандельштам написал свое знаменитое: «Только детские книги читать, только детские думы лелеять…» в возрасте шестнадцати лет.
Зинаида Шаховская, русская писательница княжеского рода и мемуаристка, которая многие годы в эмиграции была дружна с Набоковым, писала о нем в своей книге «В поисках Набокова»: «Набоковская Россия — очень закрытый мир, с тремя персонажами — отец, мать и сын Владимир».
Самые трогательные и беззащитные его персонажи — Лужин, Цинциннат, — рвут, что называется, сердце. Они — дети, они погибают первыми от руки одномерного, самодовольного, жестокого и безбожного мира сего, от неумолимой логики его законов, построенных на довлении похоти плоти, похоти очей и гордости житейской, от рук того, что именуется в сем мире «взрослостью».
Есть, правда, еще Годунов-Чердынцев. Для меня «Дар» — самая отрадная набоковская книга, здесь его детство сохранено в наиболее полной неприкосновенности своего чудесного сияния, и у этого детства есть еще надежда, перспектива пути, уходящего вдаль, еще не омрачена для его героя свинцовым разочарованием и тошным детерминизмом житейского опыта.
Мяч закатился мой под нянин
комод, и на полу свеча
тень за концы берет и тянет
туда, сюда — но нет мяча.
Потом там кочерга кривая
гуляет и грохочет зря,
и пуговицу выбивает,
а погодя — полсухаря.
Но вот выскакивает сам он
в трепещущую темноту,
через всю комнату, и прямо
под неприступную тахту.
Стихи из романа «Дар» — одни из лучших в русской поэзии; этот мяч, как само детство, катится и катится, ныряя, исчезая, звонко подпрыгивая и являясь вновь, из одного набоковского произведения в другое.
***
В 1917 году семья известного русского юриста и лидера Конституционно-демократической партии Владимира Набокова-старшего, спасаясь от революции, перебралась в Крым и — «далее везде». Россия закрылась для Набокова-младшего, навсегда став его мифом, его мечтой, его исповедуемой религией. Молодой Сирин и пожилой язвительный профессор-американец — все они каждую ночь возвращаются в Россию, но только во сне, только «как соболь пробегает через пень»:
Ночь дана, чтоб думать и курить
и сквозь дым с тобою говорить.
Хорошо... Пошуркивает мышь,
много звезд в окне и много крыш.
Кость в груди нащупываю я:
родина, вот эта кость — твоя.
Воздух твой, вошедший в грудь мою,
я тебе стихами отдаю.
Синей ночью рдяная ладонь
охраняла вербный твой огонь.
И тоскуют впадины ступней
по земле пронзительной твоей…
Многие упрекали господина Nabokoff за то, что России-то он и не знает, не знает ни ее трудового рабочего народа, ни крестьянства, разве что гувернанток да слуг, что вся его Россия — это Петербург детства, Оредежь, Батово да Рождествено, что он не почвенник России, а дачник, что он не в силах осознать и принять тех исторических процессов и перемен, которые в ХХ веке происходят с Россией… Но его ответ неизменен:
Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась,
не поклонюсь, не примирюсь
со всею мерзостью, жестокостью и скукой
немого рабства — нет, о, нет,
еще я духом жив, еще не сыт разлукой,
увольте, я еще поэт.
Зинаида Шаховская пишет в своей книге: «Она была в его памяти странным смешением райской радости, неизбывного страха, горечи потерь. Россия настойчиво и цепко пробивается в стихах, рассказах, романах Набокова. Сперва как что-то предельно живое, затем отмирающее — как эхо давно прозвучавшего голоса и, наконец, входит в открытую и тайную мифологию, Градом Китежем, Атлантидой, потерянным Эдемом. Она населяется тенями, которые только память и может оживить. Она Зоорландия и Зембля. Как бы ни настаивал Набоков за последние двадцать лет жизни, что он не русский, а американский писатель — это еще одна из набоковских масок…»
Про маски — это понятно и знакомо нам всем. Коренная, глубинная травма человека, когда-то отошедшего от Бога — это травма любви. Каждое поколение людей, грядущее в мир и «ложесна разверзаяй», сталкивается с одной и той же бедой: ни меня не любят, ни я не умею любить. А любовь есть главное в жизни… Что же делать? Быть таким, чтоб меня любили, я не могу, так буду стараться хотя бы выглядеть, то есть найду подходящую маску…
Маскарад из века в век кружится и кружится. И из века в век не оставляет нам ничего, кроме похмелья, растоптанного конфетти, обломков иллюзий.
Но высокомерный аристократ, принц несуществующего королевства, Набоков высокомерен и упорен, он «упёртый», как говорят про напыжившихся, сжимающих зубы, глотающих слёзы и сопли подростков. Он говорит себе: «Люби Бога и делай, что хочешь». Может быть, говорит не именно этими словами, но полагает себе непреложным не бояться, не терять лица, стоять на своем.
И по отношению к родине — повторяет заветное:
Не предаюсь пустому гневу,
не проклинаю, не молю;
как изменившую мне деву,
отчизну прежнюю люблю.
Но как я одинок, Россия!
Как далеко ты отошла!
А были дни ведь и другие:
ты сострадательной была.
Какою нежностью щемящей,
какою страстью молодой
звенел в светло-зеленой чаще
смех приближающийся твой!
Я целовал фиалки мая, —
глаза невинные твои, —
и лепестки, все понимая,
чуть искрились росой любви..
И потому, моя Россия,
не смею гневаться, грустить...
Я говорю: глаза такие
у грешницы не могут быть!
***
Набоков — не поэт?
Помилуйте.
Перелистайте томик его стихов… Это — «отходы» его прозаической слововязи?!
Дай Бог каждому пишущему в рифму на русском языке произвести такие «отходы»…
Его четырехтомный перевод на английский «Евгения Онегина» с подробнейшими комментариями (вне зависимости от того, насколько этот перевод «хорош» или «слаб», о чем немало спорят литературоведы) видится мне — смиренным приношением Пушкину.
Можете себе представить смиренного Набокова, этого, который язвительно в пух и прах разносил как классических, так и современных русских писателей?
А я — могу.
***
Мало того — он правдив как поэт.
Поэту, как ветхозаветному пророку, правда Божья сообщается даже и тогда, когда он не готов слушать, когда он вроде бы и не религиозен, когда он и сам не очень понимает, чего говорит — но не говорить, тем не менее, не может. Немощный сосуд из потрескавшейся глины, в который — не мерою — льется вино Духа…
Не знаю, читал ли Набоков когда-нибудь писания аввы Дорофея или Иоанна Лествичника (вероятно, и вовсе не читал). Но пророческая поэтическая благодать, подаваемая от Бога, беспощадно правдиво и точно понудила его описать то, о чем говорили святые отцы-аскеты: как страсть зарождается в человеке, развивается и как, в минуту казалось бы ее апофеоза, разверзается в бездну ада. И как поедаемый этим адом человек — не столько преступник, сколько жертва.
Описать точно и беспощадно.
***
Один православный старец сказал: «Бог — на стороне всех унижаемых, обидимых, убиваемых. Он однажды взошел ради них на крест и продолжает это делать ежедневно, чтобы отереть им всякую слезу…»
Помните, как заканчивается «Приглашение на казнь»?
«Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашенные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».
Кто из нас, говоря по совести, не мечтал о том же? Мы наконец поняты и приняты. Правда наконец явила себя. И все наши враги, издеватели, мучители обратились в то, чем мы их (по-детски, размазывая горькие слезы, не правда ли?) и считали: они обратились в пыль, в ничто, они исчезли.
Не они сами, конечно, они ведь попросту такие же люди, как мы, но — то зло, которым они были обмануты и изнасилованы.
Правда поэта Набокова понудила его описать эту гибель врагов именно так, как это чается и в Откровении Церкви: зло уничтожено самой сутью мироздания, самой сутью явления любви и правды Пришедшего Во Славе.
Цинциннат не творит личного суда, личной расправы — он ждет суда Божьего.
В отличие от тех современников Набокова, которые жили в ту эпоху по эту сторону железного занавеса. Да, чего греха таить, живут и теперь — упоение самосуда, увы, для многих и многих моих современников до сих пор остается высшей правдой…
Я верю и надеюсь, что Набоков встретил-таки существ, подобных ему.
И что его частный суд, суд, на котором Судия, Он же — Жертва за всех страдающих, всё ему объяснил, уже состоялся.