(Продолжение. Начало см. "Фома", №11 (43), 2006 г., окончание - №1 (45), 2007 г.)
Люди, далекие от монастырской жизни, часто имеют о ней представления столь наивные, что, наверно, рассмешили бы ими любого монаха. Мирское воображение порой рисует сурового великопостника, вечно пребывающего в молитве и осуждении всего живого. Либо наоборот – ханжу, скрывающего за внешней праведностью пагубные страсти, коим он и предается за монастырскими стенами, вдали от посторонних глаз.
В этом отношении мы, в своем отечестве, мало чем отличаемся от просвещенных европейцев, до сих пор пребывающих в уверенности, что зимой по Москве бродят белые медведи, а от них бегают мужики, зажав в одной руке бутылку водки, а в другой – балалайку.
Меж тем жизнь в православной обители насыщенна и разнообразна, в ней любому найдется место и применение, даже таким неотесанным и неприспособленным мирянам, как мы с моим другом, посетившим Свято-Пантелеймонов русский монастырь на Афоне.
Исповедь
Что главное для человека и, тем более, монаха? Молитва – повседневный разговор с Небом, средство связи и правило для души. Трапеза и сон – средство поддержания физических сил. Каждодневные послушания в работе – средство пропитания, выражения способностей и смысл приложения сил. Главное для раба Божьего – питание души, которая “больше тела, как тело больше одежды”.
Этой духовной пищей, без которой монах не мыслит жизни, являются таинства Исповеди и Причастия. Если православный мирянин, за заботами и суетой многозначимой, участвует в этих Таинствах несколько раз в год, то монах – каждую неделю. Такой режим позволяет постоянно иметь силы на внутреннюю борьбу, поскольку, как известно, враг с особенной яростью кидается на вооруженных ратников, каковыми в войске Христовом монахи и являются (миряне, в основном – обоз).
Исповедь в Пантелеймоновом монастыре совершается после вечерней трапезы и может затянуться до глубокой ночи, поскольку самих исповедников из числа монахов несколько десятков, да еще миряне-паломники. Священник при этом не спешит и подолгу беседует с исповедниками.
Мы было остались в храме после вечерни, но отец К. сказал нам:
– Идите поешьте, не спешите, пока вся братия пройдет… не опоздаете.
Мы пришли через час, а братья всё подходили и подходили. По Уставу сначала на исповедь идут монахи, а потом – все остальные. С нами из мирян стоял А.П., старик лет семидесяти пяти, стройный, с осанкой де Голля и чем-то на него похожий. Он был ветеран Второй Мировой и носил бейсболку с надписью “WW-2 veteran”. Я заинтересовался этой кепкой, и А.П. сообщил мне, что в прошлом году американцы пригласили его в Нью-Йорк на встречу ветеранов, где и вручили, в числе прочего. Он был совершенно несгибаемый старик, с ясным умом и твердой памятью, на службы приходил раньше всех и выстаивал их прямо, ни на что не опираясь, только легко кланяясь поясными поклонами.
И вот этот вот дуб вдруг вызвал сострадание другого паломника, из молодых, который начал просить монахов, чтобы А.П. пропустили без очереди ввиду его немощи и ветеранских заслуг. Тщетно тот просил его угомониться, доброхот был неумолим и пристал к очередному монаху, который, в нарушение Устава, пошел ему навстречу.
– Зачем он это делает? – в сердцах произнес А.П. и ушел назад, в глубь храма, где совершенно потерялся в темноте. Появился он только через четверть часа и твердо заявил, что на исповедь пойдет последним, – и все поняли, что с этого решения ветерана Второй Мировой уже ничто не свернет.
Меж тем сначала смеркалось, потом темнело, и наконец настала черная ночь. В храме у открытых Царских Врат сидел на скамеечке священник, принимавший исповедь, да не простой, а сам владыка Тернопольский и Кременецкий, архиепископ Сергий, бывший в то время на Афоне. Уже почти не было видно, как монах подходил к нему, опускался на колени, а владыка накрывал его епитрахилью и прикладывался к голове монаха лбом. Я уже устал считать монахов, которые всё заходили в храм, и стал размышлять о своих прегрешениях, которые до того написал на бумажке, но прочесть уже не мог – букв не видать.
Когда подошла моя очередь, я обернулся назад, поклонился всем стоящим поясным поклоном, как делали все исповедники, и встал на колени перед алтарем. Послушав мою сбивчивую исповедь, прозорливый владыка тут же нашел в куче этого мусора лежалый гривенник, назвал его и стал говорить, как мне этот капитал преумножить. Слава его были просты и мудры, благожелательны, но без елея. Подымаясь, я только мельком глянул на него и почти не запомнил лица, только тонкий профиль и длинную бороду с сединой.
На следующий день я стоял в иконной лавке, в гостях у отца И., который вручил мне только что изданную книжечку о монастыре и собирался ее надписать, по моей просьбе.
Отец И. вообще не постигну как торговал на прибыль, ибо при мне почти только и делал, что раздаривал всякие книги да иной церковный товар, притом подписывая с радостью многочисленным своим братьям духовные пожелания.
За мной стояли люди в ожидании своей очереди.
– Что бы тебе написать? – бодро говорил отец И. – Ты ведь Михаил! А Архангел Михаил с крыльями. О! Напишем так: “Михаилу, чтобы всегда быть на духовных крыльях!” Во как! – и он принялся за надпись в только что подаренной мне книжке.
Стоявший за мной худой и высокий, с бородой, монах в черной старой фуфаечке оторвался от витрины с крестиками, кивнул на отца И. и сказал:
– Я хоть полчаса думай, так не придумал бы.
– Так у отца И. практика, – сказал я беспечно, – он каждый день паломникам надписывает.
Вглядевшись, я вдруг тупо сказал:
– Владыко, это вы?
– Да я вроде, – сказал владыка Тернопольский и Кременецкий Сергий, стоявший позади в общей очереди.
Я подошел под благословение и получил его, равно как и все прочие в лавке.
На следующее утро после Литургии все торжественно причастились и отправились на праздничную трапезу, где во главе стола восседал владыка Сергий, уже не в фуфаечке, а в рясе и с панагией.
Трапеза
Как я уже говорил, после Литургии, через некоторое время все собираются на трапезу, которых каждый день две, не считая чая поутру, или же, кто посвободнее, может и днем зайти в архандарики, и там тоже дадут чаю с куском хлеба, ежели кому невтерпеж.
Поперву я думал, что мне этого харча будет мало, но через день о еде вовсе забывал и ходил со всеми на трапезы даже более из порядка, нежели по большому алканию. Это не оттого, что я как-то сразу перешел на духовную пищу, а просто об этом не думаешь, позвали – значит время. И хватало так, что за всю неделю ни разу не проголодался, впрочем, бывалые паломники мне говорили, что на Афоне вообще еда уходит на второй план – место такое, что и так сыт. Теперь соглашусь, на себе проверил.
Но это не значит, что едой там пренебрегают. На третий день случился праздник, и на столах появилось по кусочку масла на каждого, да по ложке такой густой сметаны, что можно было мазать ножом на хлеб. В кастрюле был вкуснейший наваристый грибной суп, а на второе вместе с пюре явилась громадная рыбная котлета, сделавшая бы честь иному ресторану, а в кружки налили по сто грамм вина, которым, впрочем, никто не чокался.
В предпоследний день нашего там бытия снова случился праздник – Иерусалимской иконы Божьей Матери, – и тут уже в тарелках лежали по восемь жареных рыбинок местного улова, опять же масло и сметана, вино, да какао (!). Одну рыбинку я завернул в салфетку и позже поделился ею с одним из трех котов, которые вечно крутились возле архандарика в ожидании своей доли от трапезы. Коты, надо сказать, были весьма упитанны, и тот, которому я дал рыбку, долго ее изучал носом, пока не соизволил надменно вкусить.
За столом в трапезной принято было молчать, но паломники часто не выдерживали, делясь впечатлениями о местной гастрономии. В это же время специальный монах с кафедры читал наставления из святоотеческого предания, так что невнимательство, конечно, было моветоном. Как-то я обратился к соседу и вдруг поймал на себе взгляд монаха наискось от меня. Он смотрел без осуждения и даже вообще почти без выражения, но я как-то сразу осекся и в дальнейшем старался уже использовать язык единственно по гастрономическому назначению.
Среди монахов были люди разные, много совсем старцев, была и зеленая молодежь, но большинство – мужчины лет по тридцать пять – пятьдесят. Особенно выделялся один, настоящий русский богатырь ростом почти с меня, но при этом запястья в обхвате он имел в два раза шире моих, и плечи – пересветовские.
Как-то он попался мне на трапезе прямо напротив, и я был рад, думая поглядеть, сколько же он наворотит харча, даже в ущерб нам, вкушающим с ним из одного супового котла. После звонка все принялись за дело, но этот “Пересвет” всё смотрел себе в колени, и я, разливая суп, спросил:
– Позвольте вам?
Он в ответ только отрицательно мотнул головой и остался недвижим. Я скоро понял, что есть он не будет, а сидит так, то ли по послушанию, то ли по епитимье, но мне уже стало самому неловко при нем есть и я постарался закончить быстрее обычного. Я мог представить, какого ему, такому богатырю, отказываться от ужина, и нет-нет да поглядывал на него. Он то смотрел в пол, то на еду, но особой борьбы я в нем не заметил. По звонку он встал и ушел со всеми. Я всё выглядывал его на следующий день и был рад, что он ел как все, причем спокойно, как это здесь и принято.
У греков, кстати, кормят так же, если не скромнее. Мы, правда, попали к ним только на один обед, но он был тоскливее нашего – жидкий суп, мало овощей, зато много шинкованной капусты в общей миске, которой паломники и пытались заполнить пустое место в утробе. Зато утром у греков был праздник, в честь которого они напекли что-то вроде сдобных куличей, ароматных и вкусных, с изюмом, а запивать их дали айрином, это нечто вроде кислого молока. Потом один русский паломник горько жаловался мне, что этот айрин вышел ему боком, а точнее – “стулом”.
Зато у греков на столе всегда стоит бутылка винного уксуса в качестве приправы, коим они мистеризуют совсем уж пресные блюда и которым многие из нас поливали ту самую капусту, избытком которой восполнялся недостаток иных блюд. Возможно, винный уксус в сочетании с кислым айрином и дал русскому человеку чересчур яркое представление об особенностях греческой кухни. Не знаю, но на нашу монастырскую никто при мне не жаловался.
Послушание
– Вы сегодня не едете никуда? – спросил нас отец К. после трапезы, подойдя с каким-то списком и делая в нем пометки на ходу.
– Нет, – сказали мы.
– Очень хорошо, тогда пойдёте на послушание. Пока отдохните, а через полтора часа собирайтесь у входа в архандарики, там работы распределим, – и он убежал по делам.
Послушание в монастыре имеют все, это те самые вторые восемь часов жизни. Первые восемь – на душу, вторые восемь – на монастырь, третьи – на тело, чтоб имело силы на первые два (помните: “служба – работа – отдых”). Поскольку в монастыре монахов всего человек пятьдесят, да из них старых и немощных пятнадцать, у остальных дел хватает с избытком. Да паломники ещё, как приедут, всё норовят сбежать, им всем надо везде успеть, по всем монастырям пробежаться, все святыни посетить, так что, бывает, в первый же день линяют, а в последний ворочаются без сил (но, довольные, типа – везде почти были, ко всем святыням приложились). В Пантелеймоне это не возбраняется, хотя и не приветствуется.
Один славный русский батюшка, отец В., приехавший вместе с нами и с двумя попутчиками, был влеком ими в большой поход вокруг всего Афона. На четвертый день он, счастливый и изнуренный, предстал неожиданно перед нами и, завидев меня, сообщил как старому знакомому:
– Слава Богу, добрался. Они меня совсем измучили, – говорил он радостно. – Всё по кустам каким-то, по тропам, я уже пятую мозоль натер. Я им говорю, отпустите меня в монастырь, Христа ради, лучше я буду там плакать, чем здесь с вами ныть. Это же какой-то православный туризм, а я молиться приехал, а не носиться по святым местам, Господи, помилуй!
В назначенное время мы предстали перед отцом К., и он отдал нас на послушание отцу Я., крепкому спортивному старичку низкого роста, который заведовал мастеровой частью. Я не упомянул, что в монастыре идет интенсивное строительство, восстанавливаются порушенные прежде корпуса, живут рабочие из Греции, все бывшие русичи (кто из России, кто с Украины, из Молдовы). Им платят, они работают по контракту по полгода, живут по греческому времени, на службах их встретишь редко, зато мы видели, какие они выписывают замысловатые кренделя вечером у моря, набравшись под самую завязку доброй греческой водки.
отец Я., казалось, был не рад таким помощникам, как мы, но коротко сказал:
– Пошли – и повел нас в мастерские, выше по горе.
Мы пришли на площадку, заваленную железным хламом, где отец Я. указал нам на груду арматуры, которую надо было сначала разогнуть, зажав в тиски, потом, положив прут на наковальню, выправить до полной прямоты молотом, а потом снова согнуть, но уже другим манером.
Я такими делами в жизни не занимался и оттого первые полчаса всё приноравливался, как сподручнее это всё творить. Оказалось, что тут важны мелкие приемы, которые помогают сэкономить силы и делать всё ловчее и ухватистее. Зато, когда мы поняли, работа закипела. Сам отец Я. носился из мастерской в токарную, обратно, что-то резал, сверлил и вообще показал лихую прыть для своего возраста. Я работал на площадке перед мастерской и каждый проходящий, видя, как я шарашу молотом по наковальне, непременно говорил:
– Бог в помощь!
На что я, откинув мокрые волосы со лба, отвечал:
– Во славу Божью!
Темп наш возрастал, арматура летала, тиски зажимались одним резким крутком, молот ложился куда надо со звоном, а Слава, вынося очередную готовую партию, глядел на нее, откинув голову и говорил:
– Крррасота!
Мы не заметили, как прошло шесть часов, заготовки кончились, и я пошел к отцу Я. сказать ему об этом с чувством выполненного долга и предчувствием заслуженного отдыха.
– Что, всё разогнули? – спросил он, оторвавшись от металлорезки и пустив в меня сноп искр.
– И разогнули и согнули.
– Что, уже всё и согнули? – сказал он недоверчиво – пошли, посмотрим.
Он долго придирчиво оглядывал работу, потом спросил:
– А сколько здесь?
– Пятьдесят четыре.
– А надо шестьдесят восемь! – с готовностью сказал отец Я.
– Так, где ж я их возьму, нет заготовок-то…
– Вон, иди туда, под горкой, там лежат – и отец Я. убежал, как мне показалось, довольный, что решил проблему.
Как же тяжело снова втягиваться в работу, когда мышцы рук уже забиты и плохо слушаются. Я махал молотом остервенело, так что наковальня отзывалась каким-то отчаянным визгом и через полчаса мы закончили вторично. Отец Я. снова посмотрел на арматуру, ничего не сказал, зато сунул мне груду металлических швеллеров и шкурку:
– Вот, ошкурь, давай, перед покраской… – и тут же убежал.
Молча я смотрел вслед отцу Я.
Не буду говорить, как дымилась шкурка и что от нее осталось, но еще через полчаса мы ошкурили эти ржавые железки и я в третий раз пошел докладывать отцу Я. Тут он уже бегло глянул мне в лицо, видно, прочел там что-то и, улыбнувшись в бороду, молвил:
– Ну, идите, идите, теперь я сам.…С Богом!
Сами монахи трудятся куда дольше паломников, воспринимая отдых только как вещь, возможную в самом крайнем случае. В противном это уже праздность, которая, как известно, главный враг монаха, поскольку монах без дела – легкая добыча лукавого. Впрочем, это правило касаемо и до всех мирян, но осознается ими в меньшей, до халатности, степени.
И все же теперь я горд, что где-то в блоках вновь воздвигаемых корпусов монастыря, в бетоне покоится наша со Славой арматура, придавая прочность конструкции и являя наш скромный вклад в общее строительно-монастырское дело.
Стройка там, кстати, идет серьезная. Приезжают строительные компании из России (одна такая недавно оставила два КАМАЗа, джип да “Газель” в подарок монастырю), пашут наемные рабочие, да и у всех монахов (кроме самых немощных) по нескольку послушаний, воздвигаются стены недавно еще полуразваленных корпусов, и вообще темпы жизни внушительные.
Но мне особо запомнились не стройки и наковальни, а то, как мы работали в… “райском саду”.
Этому предшествовал один эпизод. Мы стояли на Литургии, и я вдруг решил перейти на другое место, где лучше видно. Аккурат в это время вынесли Святые Дары, и один из монахов кинулся ко мне и довольно сильно пихнул в плечо, прошептав:
– Куда! Стой!
Оказалось, что Святые Дары на Литургии выносят из храма, но я этого не знал, поскольку в миру такого никогда не видел. От толчка отлетел больше сам монах, чем я, и когда я удивленно на него посмотрел, он, подняв палец, молвил:
– Где встал, там столпом и стой!
Я, нагнув голову, пробормотал “простите, Христа ради”, а про себя подумал: суров, тем более что видом он несколько, как мне показалось, напоминал Ивана Грозного в летах.
На следующий день архандаричий сообщил нам, что сегодня мы пойдем работать в сад к отцу К. и в пришедшем отце К., я тут же, без удовольствия, узнал того монаха, который пнул меня в храме.
Не знаю, узнал ли он меня, но он с такой робкой, ласковой улыбкой глянул на меня снизу вверх, что мое мнение о нем тут же переменилось.
– В райский сад пойдем! – сказал отец К. таким тоном, каким детям предлагают конфету. Мы шли, и отец К. сетовал на то, что на Афоне развелось много машин и, соответственно, уменьшилось число мулов, а ему необходим навоз, а мулы его дают, но их почти уже нет, а от машин навозу не добиться, т.е. вонь есть, а толку нет.
Меж тем мы подошли к какой-то сказочной калиточке в большой каменной стене, увитой плющом. Отец К. отпер ее, и мы натурально оказались в “райском саду”, безо всяких аллегорий. Снаружи росли кипарисы и кедры да прочие сосны, здесь же царил фруктовый сад, причем все деревья были просто усыпаны невероятно крупными плодами. Плоды напоминали всё сразу, чему была своя причина.
– Голова-то плохая, – говорил отец К, ведя меня по саду и по пути поглаживая своих питомцев (стволы древ), – подготовил черенки для прививки, а какие, перепутал, вот и вышло у меня сам не пойму что. Вот это апельсины с мандаринами, это, нет…, вот это дерево…! – мандарины с лимоном, это вроде просто лимоны,… а может и не просто, кто их разберет, вроде желтизну дают, что-то в них апельсиновое вроде…
Плодов было видимо-невидимо и все они были просто громадные, с голову новорожденного ребенка, но еще не поспевшие, отец К. сказал – к декабрю. Сад был расположен на двух террасах, куда сначала заносили глину, потом – камни, а потом уже землю.
– Ох, много пришлось земли таскать, ох, много... несколько лет всё таскали…
На нижней веранде, куда вела каменная лесенка без перил, рос виноград и деревья с оранжево-красными плодами еще крупнее верхних, с крупную дыню “колхозницу”.
– Хурма! – голос отца К. зазвенел, – настоящий королек! Редчайший сорт, мною улучшенный. На вот, попробуй, никакой вязкости, чистый мёд!
Мякоть была действительно нежнейшей, прохладной сладости, без всякого намека на вяжущие свойства ее московского мелкого родственника. Сок стекал по губам, и я, глотая, с трудом проговорил:
– Восхитительно...
– Не торопись, милый, не спеши. Сад – душа. Я тут и врач, и пожарник, и дворник, мало братии, вот и послушаний много. А сад – для души, и дед мой в саду работал всю жизнь, и я вот…
В саду надо было собирать небольшие камни, которые торчали в земле, и в этом я тоже усмотрел некую символику. Мы сваливали их в кучу и постепенно она стала внушительной, и мы всё ходили по саду и трогали руками нежную кожу плодов, стараясь делать это так, как делал отец К.
На следующий день, когда мы уже собирались на паром, нас поймал отец К. и схватил меня за рукав, глядя, по своему обыкновению, ласково и наивно:
– Слава Богу, а я боялся, что уже уехали. Пойдем, милок.
Он потащил нас в свой “медпункт” и вынес оттуда большой пакет с хурмой, лимоно-апельсинами, грейпфруто-мандаринами и чем-то еще слабо определяемым, но ароматным и красивым.
– Берите, дорогие мои, кушайте, только на всех разделите…
Мы долго махали ему, а он всё стоял и только напоследок крикнул:
– Только на всех поделите! С Богом!
На заставке фрагмент фото Андрея Шабанова