А знаете, что реально помогает? Прожитая семейная жизнь. Бесценный опыт скорбей. Лука Крымский назвал свою книгу «Я полюбил страдание» неспроста!
Семейную жизнь сопровождают скорби по плоти. Под этим понимают прежде всего боль при родах и переживания за детей. Но ведь и переживания за их отсутствие — тоже скорбь. Переживания, что мужу суп не понравился — тоже. И что денег мало. Да вообще в семейной жизни полно всего такого, что может расстроить и поставить в тупик
Вы, конечно, можете сказать мне, что жизнь вообще — это боль, и к чему ее усугублять таким вот образом? То есть к боли вообще добавлять крест семейной жизни или монашеского служения.
А я вам отвечу: есть большая разница между скорбью просто вообще и скорбью при крестоношении. Когда ты делаешь Божье дело и приходит скорбь, там, внутри этой скорби, беды, испытания, вдруг, как зарница на ночном небосклоне, возгорается странное, неотмирное чувство, которое трудно описать словами.
Я запомнила его, когда впервые меня пустили в реанимацию роддома номер 72, где лежал в полном беспамятстве мой новорождённый сын. Мы вошли толпой — зареванные мамы — прослушали казенный инструктаж, помыли руки мылом и спиртом, надели маски, шапочки и стерильный халат поверх стерильного халата. Потом разошлись к нашим деткам. Я стала смотреть на Сёму. Смотрела, смотрела — вдруг рядом женщина всхлипнула. Этот звук словно разбудил меня, сдул с облачка. Я поняла, что со мной что-то делается. Меня охватил такой покой, такая внутренняя тишина, о которой я до этого только в книгах читала. Меня словно вынесли за скобки происходящего. Я не перестала понимать, что он при смерти, что, если выживет, — будет очень болен всю жизнь, что кроме него у меня еще семь детей.
Подошел к нам молодой врач, и стал мне объяснять что-то в совершенно страшных терминах, и рекомендовать отказаться от Сёмы ради моего блага. Он сильно забеспокоился, когда я разулыбалась под маской и глазами тоже. И когда я поблагодарила его за объяснения веселым голосом, он как-то рывком от меня сбежал. Я продолжила изумляться моему состоянию. Думала, наверное, все за нас молятся, поэтому мне так неотмирно и хорошо. Потому что я, какая есть на самом деле — малохольная, унылая, внушаемая, — должна бы от речи этого врача в обморок упасть и захотеть повеситься. Господи, думала я, это, наверное, Ты? Да?
В самостийной, нехристианской жизни людям не хватает адреналина. Они смотрят страшные киношки, а некоторые испытывают свою жизнь на прочность, занимаясь рискованными видами спорта. То, что покой вырастает из опыта испытаний, мы чувствуем все, что
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Но когда ты несешь крест, когда исполняешь послушание, ты рискуешь меньше, чем люди, спонтанно и вдруг бросающие жизни вызов. Семейная жизнь — это все же созидание, протаптывание пути спасения, поэтому весь наш экстремальный опыт похож на лекарства для души, выписанные Врачом и полученные по рецепту. Тогда как любитель бесстраховочного скалолазания или русской рулетки занимается самолечением, выбирая порой смертельные дозы.
Когда скорби позади, ты тихонечко радуешься, что способен на такие крутые дела во укрепляющем силы Иисусе. А человек, секулярно переживший стресс, будет говорить «Ай да я!» — понимаете разницу?
Все вышесказанное совсем не значит, что мне не было в скорбях тяжело. Мне как-то напомнили историю с актрисой Екатериной Васильевой, в постриге Василисой. Ее спросили, как она воспитала такого прекрасного сына (реально прекрасного, чоуж), и она ответила «Я его навыла».
Вот тут и подумаешь, что воспитание детей дело довольно тоскливое. Но нет. Ведь это она молилась со слезами, а не унывала.
Слёзная молитва и уныние — очень разные вещи. Чтобы молиться, надо сначала вытащить себя из уныния, особенно если это нервное истощение или другая какая-то соматика. Потому что молитва — это борьба, брань, а уныние — это плен: ты побежден и повержен.
Для меня всякое выползание из тоски зеленой начиналось с храма — благо он рядом. Приходила я туда с красным, отплаканным носом, заваливалась на лавочку, помыслы в голову лезли: «И что? И что ты изменила, даже молиться не можешь!»
Но, как я потом поняла, если ты в унынии и депрессии добредешь до храма, а не продолжишь тосковать или выпивать, или биться головой об стену — кто там что делает, этот твой заход из последних сил буквально вменяется тебе в паломничество по святым местам. И если не сразу легче сделается, то потом удивительные вещи произойдут. Например, придешь домой, всех подбодришь и щей наваришь, вместо лежания носом в стену, как это было запланировано. Или откопаешь телефон психолога, съездишь к нему и получишь вкусненькие таблеточки, одним словом — справишься.
Опыт скорбей при крестоношении дает это умение — находить точки во вселенной, откуда все происходящее воспринимается библейски, ты перестаешь быть жертвой, ты становишься соработником Богу и, конечно, не в деталях, а в целом понимаешь, что происходящему надлежит быть, и что происходящее — единственный возможный путь к радости и победе.
В целом мысль моя такая: нельзя уходить с креста, нельзя сбегать в поле нелегального поиска лекарств для души. Это больнее и опаснее. Останься на кресте — и у тебя, при всей сложности и болезненности происходящего, вопросы как бы отпадут.
Федор Михайлович Достоевский погружался в омут этих проклятых вопросов именно в темные моменты своей жизни, например, когда проигрывал последнее, включая украшения жены, в карты. Это было ему такое попущение, чтоб он потом потряс мир своими произведениями, конечно. Он же всегда возвращался — к семье, нёс бремя гения и болезни свои. Лечился очень смиренно.