1.

Поезд отходит от вокзала Монпарнас. Я стараюсь сесть так, чтобы видеть, как удаляется и исчезает из виду город. Сначала – граффити на бетонных стенах, затем плотный ряд зданий вдоль железной дороги. Где-то там, позади, остается взлет Эйфелевой башни. И наконец, перед моими глазами разворачивается, как на ладони, весь город – неровная белая мозаика из светлого известняка. Поезд набирает скорость, мозаика меркнет, расплывается в белое пятно и исчезает за придорожной полосой деревьев.

Этот город бел и ярок. Неправильности его внешнего рельефа логичны и последовательны. А когда погрузишься в толпу и перестанешь слышать ее гул, возможно, тебе будет даровано некое новое знание.

Ты шагаешь по городу и думаешь о словах из потрепанной книжки, которая путешествует с тобой вместе: “Все естественные движения нашей души следуют законам, напоминающим силу земного тяготения в материальном мире. Единственное исключение из правила – милосердие” (Симона Вейль).

Площадь. Садишься прямо на брусчатку. В ушах звенит музыка – какие-то струны, диссонирующие аккорды – безмолвный мир звуков, рожденных твоим умом, без зрительных образов и ассоциаций. В городе пыльно. Город спешит, вдруг на миг замирает – и снова пускается бегом по лестницам, шуршит скейтбордами, благодушествует в уличных кафе, медленно плывет по эскалаторам в переходах метро. Город подчиняется ежедневному закону тяготения. А у тебя в ушах все льется независимый поток звуков, созданный твоей мыслью. И он не имеет ничего общего со всем тем, что тебя окружает.

2.

Мозаика другого белого города проста и скудна. Но высоко на горе белеют свидетельства о древнем времени. Следы землетрясений вносят в рельеф воспоминания о себе, намеки на кипящую в недрах магму. Жара и ослепительный свет наполняют бытие незнакомым напряжением. Сутки раскалываются на свет и сумрак, жару и прохладу, дневные крики и ночные шорохи. Мой северный ритм жизни ломается, и я понимаю, что в этом разломе зародилось новое пустое пространство, и оно непременно будет заполнено. Я изумленно осознаю, как высоко небо, как глубока земля. И неведомым образом начинаю ощущать протяженность времени.

Византия прячется в этом городе за античным покоем и будничной суетой. В восемь часов вечера, когда уже разносится в кронах деревьев звон цикад, принимаются звонить церковные колокола, но тебе все-таки хочется дождаться темноты. В маленькой церкви Плака начинается вечерня. Чтец нараспев произносит: Kyrie eleison. Kyrie eleison. Kyrie eleison. Почти на целый час время отступает, давая место бесконечности. Всё горят и горят восковые свечи. После службы молитва выходит в темноту вместе с нами, внутри нас. Опускается вечер. Молитва чиста и строга. Она свободна от эмоций и прорастает в уме и сердце подобно все упорядочивающей силе, общей и самоочевидной. Она – свет нерукотворный, разлитый над светом дня и ночи.

Сижу за столиком уличного кафе, смотрю на подсвеченный фонарями Акрополь. Сейчас сливаются воедино три времени: мое настоящее, история и несотворенное божественное время. Я богата. Меня окружают божественная мудрость и земное знание. И вот здесь, за стоящим на бугристой брусчатке столиком, я раскачиваюсь на шатком стуле между гравитацией и милосердием. Я невежественна, прибита к земле, бедна, как нищие. О чем еще просить...

3.

Но есть города, которые глотают тебя, как та гигантская рыба, что поглотила Иону. И сидел Иона во чреве рыбы три дня и три ночи. Вокруг него сомкнулась тьма, и морские травы опутали его голову. И душа в нем обмерла. А впереди были перемены, движение души. Оно началось во чреве.

Эти города втягивают тебя в свою бурую утробу, в полные народу церкви, в переулки, дворы, теплые комнатки, закуты, ниши. Чувствуешь, будто вернулась назад в детство, будто ты маленькая, и можно свернуться калачиком под пушистым одеялом. Лампа бросает тусклые отсветы на рисунки обоев. Пахнет стряпней. И так легко заснуть.

Санкт-Петербург. Почему-то для меня здесь всегда осень. А на пороге – всегда ждет зима. Здесь всегда идет снег: мелкая ледяная крупа или большие мокрые хлопья. Или дождь. Под проливным дождем по улице иду я, аккуратно ступая по переброшенным через лужи доскам. В переходе метро просит подаяние собака, одна, без хозяина, с висящей на шее жестянкой.

После дождя все опутано паутиной солнечных лучей. Вода в канале отсвечивает молочно-белым. На кладбище клочья тумана завиваются вокруг оснований крестов. Трава еще совсем зеленая. Город купается в матовом сиянии, и высокое небо льет мягкий белый свет.

Меня принимает в свои объятия храм. Монотонно поет хор: Господи помилуй. Господи помилуй. Господи помилуй. Горят свечи, с тихим шорохом капает воск. Колеблются огоньки. Под распятым Христом, на камнях Голгофы кто-то расстелил маленький светло-голубой лоскут. Смотрю на него. Он переливается, как настоящая вода.

И только когда служба почти закончится. Не раньше. Когда старушки-служительницы начнут мыть полы, когда замолкнет хор, и люди потекут на улицу под звяканье монеток, грохот ведер и тяжелый стук деревянных дверей. Тогда я иду, целую круглые камни Голгофы и опускаюсь на колени перед Распятием. Лбом прижимаюсь к мокрому старому полу, к равнодушным холодным плитам. И кричу – молча, про себя, со всем скопившимся за долгое время отчаянием, из последних сил кричу: “Господи, помилуй меня грешную!” И еще – вдруг Он не пожелает меня услышать – добавляю: “Плиты, прошу вас, помогите! Вы столько всего видели”.

И тогда где-то в глубине души, а может, и наяву, здесь, в храме, слышу те же твердые слова, что Господь сказал Ионе: “Встань, иди”.

Иногда, когда душа у нас мягка и настолько уязвима, чтобы мы были как дети, нам говорят, что мы готовы встать и идти.

Перевод с английского Аллы ВИНОГРАДОВОЙ

0
0
Сохранить
Поделиться: