…Вот так обычно и бывает: вспыхнул информационный повод, также быстро погас — а сама проблема осталась где-то в его тени.
Интернеты отшумели по поводу новости, будто в Общественной Палате разрабатывают школьный курс русской литературы, из которой вычленят «опасные» моменты, и удалят неправильные мысли классиков из программы, чтобы не мешали воспитывать «патриота». В Общественной Палате это опровергли — и слава Богу. Тема исчерпана.
Но меня лично намного более заботит не сама тема, а комментарии к ней. Суть проблемы — на мой взгляд — в них. В одной из заметок журналист иронично оттоптался на, как ему показалось, очередном чиновничьем мракобесии: «…Согласно методичке, в «Ревизоре» Гоголь высмеивал не коварство чиновников, а «мытарства одной души», и Хлестаков выступает в роли Антихриста…» И вот тут, как всегда, проблема в том, чтобы отделить овес от плевела. Централизованно, на государственном уровне фильтровать классиков на предмет «опасных моментов» — даже гипотетически мне кажется абсурдом: кто присвоит себе право решить, что вот это опасно, а вот это полезно? Правительство меньше русской литературы, а учителя с детьми, уверен, сами разберутся на уроке. И все будет зависеть от конкретной школы и конкретного преподавателя. Вопрос частный. Но есть и вопрос нечастный — избавление от литературоведческих штампов советской школы. Это — тема большая. Даже общественная. Хорошо, что об этом сегодня много говорят учителя и литературоведы. Плохо, что не все это слышат. Журналист в своей заметке подает некий тезис как повод посмеяться («Хлестаков — Антихрист? Ну Вы даете!»), а с литературоведческой точки зрения это может оказаться очень даже нормальным и очень даже интересным. Вопрос подхода. Журналист раздает оценки — адекватно / неадекватно — ориентируясь на то, к чему мы привыкли. А привык он к штампам из школьных методичек. Их вколачивали так прочно, что лично я помню до сих пор (впрочем, школьником я был не так уж давно — с 1993 по 2004). И вроде все согласны, что любой текст существует только в интерпретации, что нельзя в литературе давать однозначные трактовки, но на практике получается наоборот: есть привычная школьная псевдо-норма (Катерина — «луч света в темном царстве»), а то, что в школе было непринято, — повод посмеяться.
Мне посчастливилось учиться в двух школах у двух преподавателей литературы. «Две большие разницы», как говорят в Одессе. Во второй школе уроки литературы были сказкой, мы фантазировали, пытались, например, мысленно снять фильм по «Отцам и детям» и сформулировать актерам задачу, учительница ясно говорила: «Вы должны знать мнение автора, но обязательно иметь и свое». А вот в первой школе — наоборот: образы из методичек шли в наши юные головы бодрым строем плечом к плечу.
Катерина из «Грозы», как и полагается, была «лучом света в темном царстве». От этой фразы веяло скукой как от нерешаемого уравнения, где все переменные — неизвестны. Почему царство темное — я, хоть убей, не понимал. Нет, Островский вроде не превозносил нравы купечества, но просто мне казалось, что не о нравах купечества пьеса. Она о страстях в сердце человека, среда — дело второе. И уж тем более я не понимал, почему неуравновешенная истеричная Катерина должна быть «лучом света». Только позже, когда в студенческом театре мы ставили много Островского, я вдруг понял: бедная Катерина просто совершенно запуталась — в себе и в жизни. Но тогда тем более почему она — пример для подражания? Чтобы увидеть в Катерине «луч света», а вокруг нее — «темное царство», надо вслед за критиком Добролюбовым сначала проникнуться революционным пафосом, увидеть кругом губительную среду и угнетение, а уж потом разглядеть в героине мученицу, которая в знак протеста изменяет мужу и совершает самоубийство… Мой мозг противился такой насильственной логической операции. А помните, как Катерина рассказывает Варваре о своей религиозности? Это же непостижимо! Она говорит: «И до смерти я любила в церковь ходить! Точно, бывало, я в рай войду, и не вижу никого, и время не помню, и не слышу, когда служба кончится…» Церковь любить «до смерти», это вообще как? Меня поразила догадка нашего режиссера: «Может, Катерина впадает в прелесть?» Какой уж тут после этого «луч света»… Но как видно, понимать я это начал не в школе, а намного позже. В школе же было просто смутное ощущение, что вся это история с «темным царством» — что-то невнятное, не убедительное, как будто надуманное. Что-то не то. Собственно, таков был для меня итог школьного изучения Островского.
«Что-то не то» было и в школьном Обломове. Оставьте человека в покое, ему хорошо! Что же вы пристали к нему с обличениями и с копанием в образе его жизни?! Не должен он вам ничего. И никому ничего не должен. Ни стремиться, ни сокрушаться, ни побеждать себя. И не надо выводить его из спячки. Дайте человеку отдохнуть — и не ваше дело, из-за чего он устал. Но — нет. Как сейчас, помню, вопросы, написанные под диктовку учительницы дергающимся детским почерком на доске: «Почему Обломов ведет такой образ жизни?» Какой — «такой»? А Вы почему такой образ жизни ведете, Нина Ивановна? «Кто спасает Обломова?» Имеется виду Штольц, а если не Штольц (которого не возлюбил критик Добролюбов), то Ольга Ильинская. Только отчего Обломова спасать-то? За ним что — гонятся? Вы его-то спросили? «Осчастливить против желания — нельзя», как мы знаем из фильма «Покровские ворота». А «сон Обломова» — это же чудо из чудес, это же рай! Покажите мне человека, который отказался бы, чтобы ему было так же хорошо, как Обломову в его сне. Почему надо сразу ниспровергать и, повинуясь методичке, обличать лень? На настоятельные требования учительницы все же объяснить, почему Обломов ведет такой образ жизни, я целиком читал стихотворение Коржавина — «Каждый выбирает для себя».
И наконец, Хлестаков. Можно посмеяться или даже позубоскалить над предложением видеть в Хлестакове — Антихриста. В одной из моих школ была «очень верующая» учительница, которая «все сводила к духовности», как мы это называли: про Антихриста-Хлестакова она нам не говорила, но если бы сказала, я бы наверняка не удержался бы от того, чтобы позубоскалить: «Опять она про своего Бога...» Просто только в институте я, к своему стыду, узнал о том, что знаменитая немая сцена «Ревизора» — это аллегория Страшного Суда. И что Гоголь сам об этом писал в «Театральном разъезде», потому что после постановки, восторга публики и замечаний критиков чувствовал себя совершенно непонятым. Он ведь писал не о нравах чиновников, а о движениях человеческого сердца, за каждое из которых предстоит перед Богом ответить. То есть, к каждому придет ревизор. Это авторская позиция. Само собой, ее не нужно абсолютизировать: никто не отменял принцип свободы интерпретаций — у каждого будет свой Хлестаков и свой «Ревизор». Но даже при таком подходе идея с Хлестаковым-Антихристом кажется лично мне страшно интересной и глубокой — намного интереснее и глубже того, что я слышал в школе. Я искренне не понимал, почему школьный Хлестаков — обычный враль и пройдоха — должен так сильно занимать мое внимание. Не слишком ли много чести? Но если подумать о Страшном Суде: как раз в это время, по Новому Завету, придет Антихрист, а «анти» в переводе с греческого — «вместо», тот, кто «вместо Христа». Хлестаков и вправду нехотя оказался вместо подлинного ревизора —Того, Кто спросит с каждого за грехи. И если Хлестаков — образ Антихриста, то, Боже мой, как же этот Антихрист нелеп и жалок! Как он мелок и смешон! Но как легко при этом люди его «обожествили», сделали значительным, наделили силой и властью… А может, и я бы прельстился и обманулся на их месте? Не знаю…
Я не педагог и не литературовед. Просто когда-нибудь и мои дети пойдут в школу. И мне бы очень хотелось, чтобы, когда кто-то в классе воскликнет: «Хлестаков — Антихрист? Это бред!», добрый и мудрый учитель мягко поправил бы: «Да, это неожиданно. Но это не бред. Это — литература. Здесь возможно все».
Иллюстрации Н. Щеглова к роману "Обломов".