Постижение Петербурга и создание личного петербургского мифа — основное занятие нормального питерского писателя.
Я не знаю, как обстоит дело в других городах, но в Петербурге любое название — ключ.
В детстве мы учили стихотворение: «Это имя — как гром, как град: Петербург — Петроград — Ленинград». Начиная с восемнадцатого века, каждая эпоха в истории страны маркируется переименованием нашего города, который, тем не менее, всегда сохранял ласковое прозвище «Питер». Питер — это как бы до невозможности расширившийся Петр. В какой-то степени Питер — эманация Петра Первого, его воплощенный и живущий дух. Любое изображение Петра Первого питерцами приветствуется. Поэтому когда рафинированные эстеты начали морщить нос при виде Шемякинского Петра на территории Петропавловской крепости, «петербуржцы и гости нашего города» проголосовали своеобразно: фотографироваться на коленях у «монстра» стало дурацкой, но стойкой привычкой. К нелюбимой статуе на коленки не полезут...
В советскую эпоху сохранялось понятие «Пушкинский Петербург» и «Петербург Достоевского», это звучало так же естественно, как сейчас — оставшееся за зоопарком название «Ленинградский». Имя «Петроград» появляется в «Медном всаднике» и звучит так естественно для слуха, что не сразу отслеживается. Революция изменила имена улиц и площадей. Но среди обитателей Ленинграда считалось нормальным знать и учить детей старым названиям. «Олега Кошевого — бывшая Введенская, — не задумываясь, могла сказать девочка-пионерка. — Красная — бывшая Галерная». Поэтому обратное переименование, в пору перестройки, происходило без особых нравственных судорог. «Введенская? — чуть призадумается немолодая домохозяйка. — Бывшая Олега Кошевого?»
«Промежуточные» названия — те, которые давала совсем молодая революция, — вроде улицы Красных Зорь, улицы Деревенской Бедноты, площади Урицкого, — знать было не обязательно, но вообще-то считалось особым шиком. Их произносили с едва заметным оттенком иронии: «Я живу на улице Куйбышева, бывшая Деревенской Бедноты...»
Писатели, в общем, никогда не говорили напрямую о влиянии города на человека. Достаточно просто описать город — влияние будет очевидно. В «Гравюре на дереве» Лавренева — тот же Петербург Достоевского, что и в «Белых ночах», та же графичность и та же безнадежность, доведенные до предела, до логического конца. Человек заперт в этой картинке — куда ему, спрашивается, деваться? Да никуда.
Некрасов быстро ощутил необходимость исследовать «физиологию» Петербурга. Он даже думал, что открыл какой-то новый стиль в литературе, «физиологический реализм», но ничто больше физиологическому анализу не поддавалось. «Физиология Крыма», например, не возникла.
Истинный обитатель Петербурга замкнут в нем, он — необходимый элемент гравюры на дереве.
Глядя из Питера, трудно с определенностью сказать, как литераторы представляют Москву. Мне все кажется, что средоточием Москвы — с литературной точки зрения — является Московский университет. Кто бы ни писал о Москве, он так или иначе имеет отношение к МГУ. От лирического героя поэзии Лермонтова до профессора Преображенского, который, как мы помним, «московский студент, а не Шариков».
В Петербурге не существует единого центра притяжения. Проза этого города распадается по районам. Петербуржец — существо до крайности территориальное. В первую очередь следует выделить василеостровцев. Васильевский Остров, находящийся практически в центре города, представляет собой некую изолированную, заколдованную территорию. Если у вас нет там конкретного дела, вы туда не попадете. Если у вас нет конкретного дела за границами острова, вы с него не выберетесь. Василеостровская проза — портовая по ощущению. Остров начинается Биржей (порт Петровских времен) и заканчивается Гаванью. Там — корабли. Куда бы ни плавал Виктор Конецкий, хоть на Северный полюс, хоть в Антарктиду, — пупом земли для него остается памятник Крузенштерну на набережной Лейтенанта Шмидта. О чем бы ни писал Вадим Шефнер, хоть о несуществующих планетах, — он остается василеостровцем.
Центральный район, описанный Пушкиным и Достоевским, обладает собственной физиономией и собственным настроением. На первый взгляд может показаться, что Петербург Пушкина кардинально отличается от Петербурга Достоевского, но на самом деле это не так: здесь город наиболее враждебен человеку; от него не убежать, во время наводнения он не спасет, в тяжелую минуту не утешит. Это очень холодное место. На открытых площадях человека стращает агорафобия, у себя дома, в перенаселенной квартире, — клаустрофобия. Как человек здесь живет? Он отравлен Петербургом — ему скучно жить где-то в другом месте.
Существует «парголовский текст» — текст ближайшего пригорода, насыщенный испарениями финских болот. От Незнакомки до куклы, найденной советскими солдатами в финском лесу, — этот текст наводит жуть.
И, наконец, существуют рабочие окраины: Московская застава, Левый берег. Там собственное настроение и собственный легендариум.
Над любым районом господствует знаменитая погода. «В раскрытую дверь видна петербургская погода, — пишет пародист. — Дождь сперва идет снизу вверх, потом сверху вниз, потом справа налево, потом слева направо, потом так и сяк по всем направлениям. Появляются Петербургские Зги».
Далее следует песня Петербургских Згов:
Мы Петербургские Зги,
Всюду летаем
И заползаем
Жителям здешним в мозги.
«Зги» — это постоянно, а бывают еще такие экстремальные приключения, как наводнения. Пережить хотя бы одно большое наводнение и потом показывать «свою» отметку на шкале наводнений — отдельное удовольствие.
Отдельная тема — памятники. Пушкин оживил Медного всадника — и пошло-поехало... до диссидентов Шаргородских, которые очень смешно описали в одном из рассказов ночной диалог Владимиров Ильичей: «Вы предали идеалы Ильича!» — кричит Ильич «с метровым лбом», а маленький Ильич с завода Ильича отвечает: «Я жил в Париже, я пил «божоле», я плевать хотел на вашу революции...» Поэтому когда пару лет назад взорвали Ленина на Финляндском вокзале — это была еще одна акция в копилку традиционного легендариума. В этом городе не бывает равнодушного отношения к Ленину, потому что много-много лет «мы все отмечены — мы ленинградцы».
С «Ленинградом» связана важнейшая для города тема — Блокада. Самый неожиданный человек может показать тебе двор и сказать: здесь в сорок первом складывали трупы. Считается, что настоящий ленинградец, к какому бы поколению он ни принадлежал, никогда не выбросит хлеб. Считается — в реальности это уже не так. Тем не менее, отношение к Петербургу как к чему-то священному во многом связано с Блокадой.
Петербург, по моему ощущению, в очень большой степени создан писателями, поэтами и художниками. Забытый поэт девятнадцатого века — Иван Пальмин — писал:
Зданья лепятся друг к другу
Всех родов архитектуры,
Бродят спившиеся с кругу
Даровитые натуры.
«Здесь все умирают от чахотки или погибают на дуэли», — мрачно констатируют пессимисты. «Твой брат Петрополь умирает», — вздыхал Мандельштам.
Брат Петрополь, впрочем, из тех вечно умирающих, которые, с другой стороны, вечно живущие. Как и всякий уважающий себя город, Петербург включает в свой паноптикум истории о градоначальниках: от культа товарища Кирова, через анекдоты о чудачествах (быть может, вымышленных) товарища Романова, к «сосулям» недавней градоначальницы, — все это богатейший материал для городской легенды.
В Петербурге вообще интересно жить. Это содержательный город. Если ты совсем один, у тебя все равно будет здесь собеседник. Петербург до крайности насыщен литературно.
С какого момента он перестал быть просто административной единицей, скоплением зданий и площадей? Кто вызвал этот феномен к жизни, произнеся слово?
Думаю, как и положено, история литературы началась с фольклора. Под городской фундамент закатали несколько легенд. Есть целая книга, исследующая фольклор, посвященный Царю Петру. Пушкин подобрал, подытожил и пустил в широкое русло то, что до него уже подтекало ручейками. Теперь этот поток уже не преградить никакой плотиной.
Фото Романа Мезенина