Кто из нас никогда не спорил о вере? Но спор спору рознь: атеист и верующий, с пеной у рта доказывающие друг другу свою правоту, переходя на личности, — увы, картина обычная...
В начале 20-го века в Англии жил человек, больше всего ценивший благородный спор, цель которого — честный поиск истины, а итог — дружба. «Люди обычно ссорятся, потому что не умеют спорить», — говорил он. Это писатель Гилберт Кийт Честертон. Однажды приняв христианство, он стал его активным защитником. Его роман «Шар и крест» — мечта об одном споре между христианином и атеистом, споре, ставшем приключением и вызовом миру.
В 2010 году роман был — впервые в России — поставлен на сцене (Московского государственного историко-этнографического театра, режиссер-постановщик Михаил Мизюков). Атеиста Тернбулла в нем сыграл актер Дмитрий Колыго, который в жизни так же искренне сомневается и задает вопросы, как и его герой на сцене. Оказывается, на эти вопросы и сомнения Честертон отвечал и не раз — своими книгами и своей жизнью.
Благородный спор продолжается!..
Дмитрий Колыго, актер, исполнитель роли атеиста Тернбулла в спектакле «Шар и крест» по одноименному роману Г. Честертона:
Я впервые столкнулся с Честертоном, когда Михал Саныч (М. А. Мизюков. — Ред.) принес этот роман в театр, и мы сели все вместе, всей труппой, его читать. На слух я не понял ничего — настолько сложно!.. Примерно через полгода было распределение ролей. И когда я узнал, что буду играть Тернбулла — атеиста — я очень обрадовался! Мне очень близок этот тип людей, потому что я сам рос и воспитывался в атеистической среде: моя мама была парторгом у себя на заводе, я был октябренком, пионером, комсомольцем и, более того, комсоргом театра в свое время.
Единственным глубоко верующим человеком в нашей семье была моя бабушка: помню, она всегда молилась, Библию читала — я к ней ездил маленьким и запомнил эту толстую Библию с картинками, с черно-белыми репродукциями. Мне очень было интересно их рассматривать, правда, интерес был такой пугающий, что-ли: странные там были картинки, не такие, к каким мы привыкли, — самолеты, заводы и т. п. Что-то загадочное там было для меня....
Гилберт Кийт Честертон (1874 — 1936), английский журналист и писатель, апологет христианства*:
«Общий фон в мои детские годы был агностический. Мои родители выделялись среди образованных и умных людей тем, что вообще верили в Бога и в вечную жизнь... Дед, которого я не застал, был, судя по всему, замечательной личностью, историческим типом, если не героем истории. Принадлежал он к методистам, проповедовал в старом уэслианском духе, участвовал в публичных спорах, что унаследовал его внук... Его сыновья (...) баловались пессимизмом, который так хорош в счастливые дни молодости, осуждая благодарения в молитвеннике, поскольку у многих нет причин благодарить Создателя. Дед, такой старый, что он уже с трудом говорил, молчал, молчал — и произнес: “Я благодарил бы Бога за то, что Он меня создал, даже если бы оказался погибшей душой”».
♦♦♦
Но рос я все-таки атеистом. Нет, я не думал, что религия — «опиум для народа». Просто мне казалось, что это нечто отдельное, для старых бабушек, которые не могут принять современные ценности.
Хотя сейчас, когда стал больше интересоваться верой, читать, я заметил, что то, чему нас учили, — моральный, нравственный кодекс строителей коммунизма — очень похоже на библейские заповеди. По крайней мере, есть вещи очень созвучные. Другое дело, что там учили верить в себя самого, в человека, в коллектив, в его силу, но никак не в силу сверхъестественную.
Я так лет до 30 и существовал с этими понятиями. Смысл жизни формулировал для себя так: жить так, чтобы было лучше людям.
Когда случилась Перестройка, мы стали больше узнавать о религии, моя мама приняла Православие. Наш художественный руководитель, Михал Саныч, пришел к вере через определенные свои жизненные трудности. А я пока — не пришел. Я к этому абсолютно не готов — ходить в церковь, молиться, верить в то, что Кто-то меня направляет, а не я сам решаю, как мне быть!
Так что атеист Тернбулл оказался созвучен моим настроениям, моим взглядам на жизнь. Под многими его мыслями я мог бы подписаться.
«Все, что я знал о христианском богословии, отпугивало меня. Я был язычником в двенадцать лет, полным агностиком — в шестнадцать... Конечно, я питал смутное почтение к отвлеченному творцу и немалый исторический интерес к основателю христианства. Я считал Его человеком, хотя и чувствовал, что даже в этом виде Он чем-то лучше тех, кто о Нем пишет… Я не читал тогда апологетов, да и сейчас читаю их мало. Меня обратили не они…
Гексли, Герберт Спенсер и Бредлоу посеяли в моем уме первые сомнения Начитавшись рационалистов, я усомнился в пользе разума; кончив Спенсера, я впервые задумался, была ли вообще эволюция; а когда я отложил атеистические лекции Ингерсолла (американский юрист и политический деятель, сам давший себе прозвище “Великий агностик”. — Ред.), страшная мысль пронзила мой мозг. Я был на опасном пути.
Да, как ни странно, великие агностики будили сомнения более глубокие, чем те, которыми мучились они».
♦♦♦
По первому образованию я — физик. В театр я попал случайно, понял, что это мое, и остался, потом закончил Щепкинское театральное училище. Но первый мой институт — МИФИ. Поэтому я привык все подвергать проверке логикой. Всему должно быть объяснение с научной точки зрения!
Правда, объяснить все — не всегда получается, и вот тогда возникает то, что я называю чудом. Например, в нашей профессии есть какой-то момент чуда — момент рождения образа. Ты работаешь над ним, думаешь о нем, ищешь какие-то созвучия своего персонажа и себя. И когда получается, когда ты становишься несколько другим человеком на сцене — это чудо, которое я не могу объяснить с научной точки зрения! Хотя... я пока не могу привязать это к Божественному. Может, это просто какая-то неизведанная часть моей личности, моего мозга?
«…Почему-то многие убеждены, что неверящий в чудеса мыслит свободнее, чем тот, кто в них верит. Это безжизненный предрассудок, исток которого — не свобода мысли, а материалистическая догма...
Я всегда чувствовал, что все на свете — чудо, ибо все чудесно; тогда я понял, что все — чудо в более строгом смысле слова: все снова и снова вызывает некая воля. Короче, я всегда чувствовал, что в мире есть волшебство; теперь я почувствовал, что в мире есть волшебник. Тогда усилилось ощущение, всегда присутствовавшее подсознательно: у мира есть цель, а раз есть цель — есть личность. Мир всегда казался мне сказкой, а где сказка, там и рассказчик».
♦♦♦
...Я имел шанс прочувствовать, что такое православное богослужение. Мне приходилось петь на клиросе. Мы с труппой изучали церковные песнопения — для спектакля, наш регент, Елена Николаевна Бобровникова, нас водила в храм — петь на службе. Физически я прочувствовал, что такое служба — на ногах простоял все эти два часа, всю службу пел. Но... не знаю... меня очень смущает, не отталкивает, нет, скорее «напрягает», мешает поверить, конкретизация: надо идти в церковь, надо молиться вот именно так, а не иначе, Бог выглядит вот так... Ведь в понимании христиан Бог — бесконечен, у Него нет ни начала, ни конца. Зачем же говорить, что бесконечность выглядит вот так? Я не могу пока принять этой конкретизации, абсолютно не могу!
«Вера подобна ключу...
У ключа определенная форма, без формы он уже не ключ. Если она неверна, дверь не откроется. Христианство, прежде всего, философия четких очертаний, оно враждебно всякой расплывчатости. Это и отличает его от бесформенной бесконечности, манихейской или буддийской, образующей темную заводь в темных глубинах Азии…
Многие жалуются, что религию так рано засорили теологические сложности, забывая, что мир зашел не в тупик, а в целый лабиринт тупиков… Если бы наша вера принесла толпе плоские истины о мире и о прощении, к каким пытаются свести ее многие моралисты, она бы нимало не воздействовала на сложный и пышный приют для умалишенных…
Во многом ключ был сложен, в одном — прост. Он открывал дверь».
♦♦♦
Истовый католик Эван Маккиен, мой оппонент по спектаклю, мне близок только тем, что он искренен в своей вере и готов драться за нее. Так же как и Тернбулл, который умрет за свою — атеистическую — веру. Ведь конфликт спектакля в этом и заключается: впервые Тернбулл увидел человека, своего оппонента, который по-настоящему готов бороться. Он писал статьи в газете «Атеист», пытался логически опровергнуть веру в сверхъестественное, пытался вызвать верующих на дискуссию, чтоб они ответили, а людям — все равно. Всю свою жизнь он пытался найти оппонента, и вот он нашел достойного человека, с которым может поспорить… до смерти.
«Я беспрерывно с ним (Бернардом Шоу. — Ред.) спорил, и вынес из этих споров больше восхищения и любви, чем многие выносят из согласия. В отличие от тех, о ком я здесь пишу, Шоу лучше всего, когда он с тобой не согласен. Я мог бы сказать, что он лучше всего, когда он не прав. Прибавлю, что не прав он почти всегда. Точнее, все в нем не право, кроме него самого».
♦♦♦
С другой стороны, я нашел созвучное и в другом: в том, что атеист Тернбулл мучается, есть Бог или нет на самом деле. Если в начале он искренне верит, что религия — выдумки, плевал, дескать, я на вашу религию, ваших священников — то к финалу он начинает сомневаться, задумываться.
Мучения Тернбулла мне тоже знакомы. В момент, когда человек вдруг начинает — как Эван — очень логично, с моей точки зрения, объяснять, почему он верит, начинаешь сомневаться. Вроде он действительно прав, может, действительно что-то есть в этом...
«Видите ли, я рационалист: я ищу разумные основания для своих интуиций…
Моя вера в христианство рациональна, но не проста. Она, как и позиция обычного агностика, порождена совокупностью разных фактов, но факты агностика лживы. Он стал неверующим из-за множества доводов, но его доводы неверны. Он усомнился, потому что средние века были варварскими, — но это неправда; потому что чудес не бывает, но и это неправда; потому что монахи были ленивы — но они были очень усердны; потому что монахини несчастливы — но они светятся бодростью; потому что христианское искусство бледно и печально — но оно знает самые яркие краски и веселую позолоту; потому что современная наука расходится со сверхъестественным — а она мчится к нему со скоростью паровоза».
♦♦♦
Я не могу сказать, что я конкретный атеист сейчас. Потому что огромное уважение вызывают люди, которые поверили, священники... Я играл священника в сериале «Бедная Настя». Там нужно было вести службу на церковно-славянском языке — кусочек венчания и кусочек отпевания. Я был одет в настоящее облачение. Когда я надел все это — рясу, епитрахиль, крест наперсный... — было очень торжественное чувство. Меня так сильно это все заинтересовало, захотелось почитать побольше про Церковь, про религию.
Кстати, интересный момент был на съемках: я облачился, сижу в гримерке, повторяю текст службы. И одна молодая актриса — они ведь не знали, кто я на самом деле — подходит и говорит: «Батюшка, вот скажите, там есть такой момент, когда я подхожу, можно мне вот так-то и так-то сделать, как лучше?» Я хотел было поиграть в священника, но не смог. Сказал: «Простите, я актер». Была мысль попытаться, вжившись в роль, что-то ответить — заодно, мол, и порепетирую. Но не смог я — не знаю, почему!..
Ощущение, когда одеваешь на себя облачение, свечи горят — хоть мы и на съемочной площадке, не в храме, — когда начинаешь сам произносить этот текст, а потом, когда поворачиваешься к людям со словами «Мир всем»… Торжественность какая-то внутренняя возникает необыкновенная!
«Я горжусь моей верой настолько, насколько можно гордиться верой, стоящей на смирении, особенно тем в ней, что обычно именуют суеверием. Я горжусь, что я опутан устаревшими догмами и порабощен мертвыми поверьями (именно это упорно твердят мои друзья журналисты), поскольку хорошо знаю, что умирают именно ереси, а догма живет так долго, что ее зовут устаревшей. Я очень горжусь священнослужителями, поскольку даже это осуждающее слово хранит старинную правду о том, что быть священником — это служба, труд, работа. Очень горжусь я «культом Девы Марии», ибо он внес в темнейшие века то рыцарское отношение к женщине, которое сейчас так неуклюже возрождает феминизм...»
♦♦♦
Вот после этой роли я стал еще больше интересоваться религией.
Библию начал читать с Ветхого Завета — прочитал до середины и как-то не смог дальше. Потом полез в Новый Завет и тоже не смог осилить до конца! Это ж надо очень быть подготовленным, на это нужно время и серьезное желание. А поскольку сумасшедшая жизнь — дети, семья, театр — тут только в электричке иногда читаешь: «А, уже выходить»… Не то это, не то…
Суета и лень — вроде бы несозвучные понятия: ну как это — ленивый и суетливый? Вроде такого не бывает. Бывает! Вот эта суета жизненная и леность остановиться, глубже копнуть (не берем роли, конечно, это твоя работа)… настоящая беда!
«Часто жалуются на суету и напряженность нашего времени. На самом деле для нашего времени характерны лень и расслабленность, и лень — причина видимой суеты. Вот как бы внешний пример: улицы грохочут от такси и прочих автомобилей, но не из-за нашей активности, а из-за нашего покоя. Было бы меньше шума, если б люди были активнее, если бы они попросту ходили пешком. Мир был бы тише, будь он усерднее».
♦♦♦
Я понимаю, что надо будет куда-то прийти. Атеизм — это не вера, я понимаю это. Надо будет куда-то «притуляться». Пока что я не совсем уверен в силе тех законов, которыми живу — совестливость, честность. Я не совсем уверен, что справлюсь сам с определенными вещами. Нужна какая-то внутренняя подпитка, которая не позволила бы сделать так, как делать не надо. Удержать от этого атеизм не может, потому что он полностью полагается на человеческие силы. Пусть ты честный, пусть ты хороший, но если действительно встанет вопрос какого-то серьезного выбора, можно и поддаться искушению.
«Христианство заговорило снова. «Я учило всегда, что люди по природе своей неустойчивы; что добродетель их легко ржавеет и портится; что сыны человеческие сползают к злу, особенно если они благополучны, горды и богаты (…) Зовите это, как вам нравится; я же зову это истинным именем: грехопадение человека».
Мы должны быть готовы к тому, что в лучшей из утопий любой, самый благополучный человек может пасть; особенно же надо помнить, что можешь пасть ты сам».
♦♦♦
Я бываю в церкви: у нас есть знакомые, они живут в Головково, в деревянном доме, мы каждое Рождество ездим к ним и ходим на службу. Мне там очень хорошо, приятно находиться, никакого дискомфорта я не испытываю. Когда все крестятся, я тоже крещусь. Там хорошо. В других храмах мне почему-то как-то холодно, неуютно. А в этой церкви — уютно.
Вот наша знакомая из этой деревни, воцерковленная женщина, Татьяна, приходит со службы счастливая, довольная — это по глазам видно! И ей почему-то веришь...
«Наша вера — один из многих рассказов, но так уж случилось, что этот рассказ правдив. Она — одна из многих теорий, но так уж случилось, что это — истина.
Мы приняли ее — и почва тверда под нашими ногами, и прямая дорога открывается нам. Наша вера не ввергает нас в темницу иллюзий или рока. Мы верим не только в немыслимое небо, но и в немыслимую землю. Это очень трудно объяснить, потому что это — правда; но можно призвать свидетелей. Мы христиане и католики не потому, что поклоняемся ключу, а потому, что прошли в дверь; и трубный глас свободы разнесся над страною живых».
♦♦♦
Я обратил внимание, что человек, который действительно верит, не любит спорить. Он так улыбается, соглашается с тобой: «Ну, погоди, все будет», он уходит от этих споров. Но это тоже неправильно, мне кажется! Если ты веришь, ну, докажи! Это как-то не по мне: вот веришь — и не надо никому ничего доказывать.
Я как-то ехал в электричке, вижу, батюшка сидит. Смотрю, он на старославянском что-то читает, молитвы, наверное. Я подсел и попытался с ним заговорить на эту тему. А он мне сказал: «Вы приходите в церковь, там все поймете», дал брошюрки краткие и... не стал со мной спорить. Мне стало совсем неинтересно...
«Трудно защищать то, во что веришь полностью. Куда легче, если ты убежден наполовину; если ты нашел два-три довода и можешь их привести. Но убежден не тот, для которого что-то подтверждает его веру. Убежден тот, для кого все ее подтверждает, а все на свете перечислить трудно. Чем больше у него доводов, тем сильнее он смутится, если вы попросите их привести.
Вот почему в убежденном человеке есть какая-то неуклюжая беспомощность. Вера столь велика, что нелегко и нескоро привести ее в движение. Особенно трудно еще и то, что доказательство можно начать с чего угодно. Все дороги ведут в Рим — отчасти поэтому многие туда не приходят».
♦♦♦
Я хочу не поспорить, я понять хочу! Пусть объяснят мне, почему так, а не иначе. Ну, почему? Например, накладывают епитимью за что-то. Мне кажется, человек сам себя очень сильно наказывает, когда о своем проступке думает, совесть его мучает. А получается, он выполняет по указу человека какое-то действие — сделаешь, мол, и все, душа отболит за этот грех, тогда Бог простит тебя. Почему именно это? Почему именно священник определяет, что тебе делать?
Допустим, это вещи второстепенные. Но я, например, ни от кого еще ни разу не услышал, кто для него Бог. Никто об этом мне ничего не сказал. Пока для меня это — исполнение всех обрядов. А кто такой Бог?...
«Если считать, что Он (Христос. — Ред.) только человек, вся история становится несравненно менее человечной. Исчезает ее суть, та самая, что поистине пронзила человечество. Мир не намного улучшится, если узнает, что хорошие и мудрые люди умирают за свои убеждения; точно так же не поразит армию, что хорошего солдата могут убить… Но если мы хоть как-то знаем человеческую природу, мы поймем, что никакие страдания сыновей человеческих и даже слуг Божиих не сравнятся с вестью о том, что хозяин пострадал за слугу. Это сделал Бог теологов, а не Бог ученых. Таинственному повелителю, прячущемуся в звездном шатре вдали от поля битвы, не сравниться с Королем-Рыцарем, несущим пять ран впереди войска».
♦♦♦
Роль Тернбулла, эта книга, «Шар и крест», меня изменила в том плане, что я стал более осторожен в выражениях. Раньше мог черно пошутить на тему религии — я вообще люблю пошутить, иногда саркастически — а после этого спектакля стал себя одергивать.
Пока я не готов к тому, чтобы принять веру. Мне кажется, сделать шаг в Церковь — к этому должно что-то подвигнуть, это серьезно. Ради эксперимента я бы этого делать не стал, это страшно. Это же получается как шпионство, что ли. Я очень боюсь таких жестов резких, массовых — «Давай, как все!» Ну и будешь ходить в храм, как все, потом все реже и реже. У меня есть такие мысли сейчас: почитать побольше, узнать о Церкви, потихонечку. Хочется больше вникнуть. Но не изнутри, а пока извне.
«Лучше всего увидеть христианство изнутри; но если вы не можете, взгляните на него извне... Конечно, лучше всего быть так близко от нашего духовного дома, чтобы его любить; но если вы не можете этого, отойдите от него подальше, иначе вы его возненавидите... Хуже всего именно тот, кто особенно рад судить, — непросвещенный христианин, превращающийся в агностика…
Он не может судить о христианстве спокойно, как сторонник Конфуция, или как сам бы он судил о конфуцианстве. Он не может волей воображения перенести Церковь за тысячи миль, под странные небеса Востока, и судить о ней беспристрастно, как о погоде...
Если мы увидим Церковь извне, мы обнаружим, как она похожа на то, что говорят о ней изнутри. Когда мальчик отойдет далеко, он убедится, что великан очень велик. Когда мы увидим христианскую церковь под далеким небом, мы убедимся, что это — Церковь Христова».
*Курсивом приведены цитаты из произведений Г. Честертона «Ортодоксия», «Вечный человек», «Автобиография». — Ред.
Обозреватель журнала "Фома" и автор данной публикации Валерия Посашко рассказывает о том, чем ей особенно интересен Гилберт Кийт Честертон:
Фото Владимира ЕШТОКИНА