Рассказывает Александра Николаевна Агафонова:
Когда война началась, мне едва-едва исполнилось тринадцать. Город наш, Калуга, быстро оказался в оккупации.
Поначалу и не страшно мне было. Я, хоть и взрослая уже, всё думала: «Ничего, недолго осталось. Скоро всё как прежде станет». Но с каждым днем становилось только хуже. Взорвали водонапорную башню, и люди, оставшиеся без воды, были вынуждены искать сохранившиеся кое-где старые колодцы. Еды тоже не было: той, что выдавали по введенным немцами карточкам, не хватало. Участились бомбежки.
За месяц до вступления немцев в город уже было понятно, что этого не миновать: ведь он стоит на пути к Москве. Была организована эвакуация, но мои родители уехать не захотели. Я потом на них за это сильно сердилась, ведь жили мы очень тяжело.
Сложнее всех приходилось моему брату, восьмилетнему Юрке. Он трясся от каждого шума, спрашивал, что мы будем делать, если немцы придут к нам домой и уведут папу с мамой. А я не знала, что ему ответить.
Однажды, это было через пару недель после начала оккупации, я сказала брату:
— Пойдем на площадь, где у них штаб, посмотрим.
Я уже и не помню, зачем это предложила. Может, самой любопытно было, а может, и брату хотела помочь: вдруг он увидит вблизи немецких солдат и перестанет их бояться? Ведь клин клином вышибают.
Жили мы недалеко от того места, но раньше я его избегала: ходила в школу, которая теперь была в подвале, другой дорогой. По городу ползли слухи, что на площади издеваются над людьми, а затем расстреливают их.
Но в тот день я пошла туда смело и брата за собой потянула. Была поздняя осень. День был ветреный и дождливый. Когда мы пришли на площадь, увидели там повешенных. Мне стало плохо, и я отвернулась.
Брат дергал меня за рукав и кричал:
— Саша, пошли отсюда! Пошли домой, Саша!
Наверное, он кричал слишком громко, потому что к нам тут же подошел солдат и спросил по-немецки:
— Вам чего?
Я поняла, потому что немецкий учила в школе.
— Ничего, — тихо ответила я. Не знаю, услышал ли он что-нибудь. Юрка прижался ко мне и сжал мою ладонь так сильно, что мне казалось, он мне пальцы сломает.
Немец смотрел на нас долго и внимательно. Я окаменела от страха.
— Ждите, — скомандовал он и пошел через площадь.
Убежать я даже не попыталась: знала, что сделаю только хуже. Стояла там и думала, что это конец моей жизни. А я еще ничего не видела! Ни Ленинграда, ни Черного моря, ни настоящего счастья! Я смотрела на небо, и оно, серое, казалось мне таким красивым. Думала, что зря привела сюда Юрку, ведь он еще такой маленький и не виноват. Думала про родителей, про старших брата и сестру, которых больше не увижу.
И тут вернулся немец. Сказал нам:
— Ешьте.
Я отпрянула, не сразу поняв, что он протягивает нам миски с какой-то похлебкой. Она была горячая и очень вкусно пахла. А самое главное, это была настоящая еда, которой мы так давно не видели.
— Спасибо, — сказал внезапно осмелевший Юрка по-русски. Немецкого он не знал.
А немец вдруг улыбнулся! И я увидела, что у него ясные голубые глаза, и он, наверное, немногим старше нашего брата Вальки, ушедшего на фронт. Я немцев не любила. Мне думалось, они все злые и чего-чего, а уж улыбаться точно не умеют. Зачем им, если они пришли нас мучить?
А этот молодой мальчик умел улыбаться.
Я не знаю ни имени этого солдатика, ни его судьбы, но он, немец и оккупант, стал для меня одним из самых светлых воспоминаний военных дней.
Мы все тогда привыкли думать о немцах как об олицетворенном зле. Мы не делили их на отдельных людей, они были для нас толпой захватчиков, в которой все одинаково плохие. Может, они нас тоже не воспринимали как личностей, я не знаю, но не это важно.
Этот маленький добрый поступок помог мне понять, что добро и зло не зависит от национальности. Оно рождается в сердце человека.
Конечно, две миски похлебки, отданные советским детям, не отменили ужасов войны и оккупации, но они подарили мне веру в то, что даже в самых страшных ситуациях есть место человечности. Ведь мы, люди всех стран, одинаковые.
Нам повезло: спустя два с половиной месяца в ходе битвы за Москву наш город был освобожден. Потом, в тылу, мы уж легче жили.
Сейчас, в конце жизни, я часто вспоминаю эту историю. Дай Бог, у того немца жизнь хорошо сложилась. Ту войну я — как и все в моём поколении, наверное, — до сих пор ненавижу, а его ненавидеть не могу. Ведь он смог сохранить доброту посреди всего того ужаса, что тогда творился.