На Пасху и Рождество наш православный театр, состоящий сплошь из моих товарищей, объезжает колонии нашей области с новым спектаклем. Сам я бесталанный, в спектаклях не участвую, но по благословению батюшки преподаю в женской колонии Закон Божий и уроки трезвости. На этот раз вместе с осужденными женщинами мне посчастливилось быть зрителем, а потом и проводником обратной связи и даже толкователем спектакля «Василий и Василиса» по мотивам одноименного рассказа Валентина Распутина.
* * *
Я сидел и серьёзно томился: когда уже Василиса образумится и простит мужа Василия, отселенного ею за грехи молодости в амбар. В молодости Василий был подвержен частнособственническим настроениям и любил выпить, отчего становился буен и придирчив.
На сцене шли годы, повзрослели их дети, погиб на войне старший сын. Василий воевал и вернулся с фронта живым, но обида не гасла, превращая светлую, юморнýю труженицу Василису в сварливую старуху.
Первые слезы показались в зале, когда Василиса не допустила мужа на свадьбу сына. Чтобы не омрачить праздника и тенью раздора, Василий остается в амбаре и по-сиротски, безропотно прислушивается к доносящимся из дома звукам веселья. Мои симпатии, поначалу отданные Василисе, целиком переходят к Василию. Скорби украсили его детской кротостью и великодушием.

«Господи, — думал я, узнавая Василису в некоторых своих домашних поступках, — хочу быть Василием, а не Василисой. Удержи во мне этот образ». Привычные и как будто потускневшие в душе евангельские истины вновь набирали силу и свежесть.
Еще одно действующее лицо появляется на сцене. Александра, тихая, прихрамывающая женщина, скитается по Сибири в поисках сына, пропавшего во время эвакуации. Обожжённое войной сердце Василия не может не откликнуться на ее горе. Приютив Александру в амбаре, он уходит в тайгу на промысел, а памятозлобие Василисы как пожар перекидывается на несчастную женщину. Тяжелым смертным духом веет от ее брани. Мне хочется закрыть глаза и уши. Забыв, что предо мной никакая не Василиса, а добрейшая преподавательница нашей воскресной школы, я шепчу: «Господи, что же это делается, помилуй нас». Когда обстановка на сцене становится совсем нестерпимой, начинается долгожданное чудо преображения.
На минуту забыв обиду, Василиса вспоминает о Боге и горячо просит открыть, почему ее правота и принципиальность оборачиваются терзаниями души? За какие грехи дети перестали ее уважать, а соседи смеются? Ну конечно же! Василиса тоже страдает, а значит, не все потеряно.
Той же ночью, сама того не желая, Василиса подслушивает тихий плач Александры, и дух сострадания исцеляет ее больное многолетним осуждением сердце. Когда после слов «Евон как… Плачет… слезами-то горе не зальешь» она приглашает Александру в дом и ласково утешает, я оглядываюсь на зал.
Триста одетых во все зеленое женщин, от совсем девчонок до бабушек, осужденных за намеренные и нечаянные преступления и искупающих вину напряженным швейным трудом, скученностью и режимом, триста непохожих — от обтерпевшихся до озлобленных, от обращенных до неверующих и злословящих Церковь человеческих душ — единодушно плачут слезами самого высокого, самого духовного счастья. Райская благодать и красота Нагорной проповеди, минуя рогатки предубеждений, доставлена точно в сердце...

В подошедшей скоро финальной сцене почти ничего не происходит и происходит нечто необъяснимое. Вернувшийся из тайги Василий чинит во дворе рыболовные сети. Мягко и застенчиво, как в молодости, на краю сцены появляется новая Василиса. Вместо привычной телогрейки на ней что-то светлое. Голос за кадром говорит о ее благодарности Богу за исцеление, за мирную, разумную радость, переполняющую ее душу, но я почти ничего этого не слышу. Я во все глаза смотрю, как она медленно через весь двор движется к Василию, и не могу понять, что происходит. Мне кажется, что все пространство сцены заполнилось каким-то густым и как будто не имеющим источника, теплым золотисто-оранжевым светом. Я боюсь глубоко дышать, чтобы не спугнуть это невыразимо прекрасное видение… Может, сегодня добавили какие-то особенные театральные фонари? Только я сам помогал монтировать сцену и знаю, что фонари те же самые.
По удаленности я различаю только общую мягкость лица и движений Василисы, но каким-то умом понимаю, что именно в ней кроется причина этого необъяснимого света.
* * *
Как всегда в воскресенье я приеду в эту колонию вести Закон Божий и уроки трезвости и, как было уже не раз после спектаклей нашей воскресной школы, услышу восторженные отзывы. Очутившиеся в колонии недавно и еще не слышавшие о нашем православном театре расскажут, что шли на спектакль как на одно из добровольно-обязательных мероприятий, съедающих у осужденного последние крохи личного времени. Что в свой единственный выходной рассчитывали написать письма, поштопаться и направлялись в клуб почти с ненавистью, но поднялся занавес… Чужая, незнакомая жизнь, захватившая сцену, стала набирать вес, значимость, и не прошло и пяти минут, как все они были утешены и уже не помнили, что находятся в исправительном учреждении, и это драгоценное для узника благодушие к узам не покидало их до самого вечера.
Молодая женщина скажет, что не доверяла Церкви, но сегодня пришла в воскресную школу, потому что душа потянулась к разбуженным «Василием и Василисой» чувствам. А теплота слов, сказанных после спектакля батюшкой, не оставила сомнений, что за этим нужно идти в храм.
Рассказ другой женщины удивит незаурядным для исправительных учреждений поворотом мыслей и чувств. Чтобы не потерять его искренности, передам его в том виде, в котором услышал сам: «Когда мы из клуба после спектакля вышли, я заметила, что на колонию другими глазами смотрю, как будто она немного на пионерский лагерь стала похожа. Будто о нас тут заботятся, спектакль вот привезли, на ужин скоро пойдем, у нас тут неплохо кормят. А еще подруга у меня здесь есть, как в детстве. Не наркоманка. А то я уже и забывать стала, какие они, нормальные друзья, бывают.
От сравнения зоны с пионерским лагерем мне самой смешно стало, но и теплее на душе. Показалось, что теперь по-другому будет, и всех, кого я в этот день видела, даже самых противных, мне немного жалко было. Как будто нас всех на свадьбу не позвали, но мы их за это простили. И вот трудимся тут на фабрике, не унываем и этим на Василия похожи. Я в церковь уже скоро год хожу, а, кажется, только сейчас что-то про неё понимать стала».
Много еще искренних слов и расспросов о нашем театре и его актерах прозвучит в этот день, а когда все выговорятся, настанет моя очередь.
* * *
Сегодня под впечатлением спектакля наплыв новеньких. Ради них мы отложим учебный план и продолжим начатое моими товарищами. К тому же с новенькими, как известно, нужно обращаться бережно, как с минным полем.
Сколько раз я убеждался, как чуток Господь к молитвам осужденных, однако никогда не знаешь, какой перевод привычных нам слов может сработать и вызвать сшибку в еще далеких от Церкви и к тому же успевших глотнуть тюремного воздуха головах. Так «смирение» может оказаться синонимом опущенных рук, «гордость» — лучшим двигателем личностного роста, а «жалость» — почти всегда чувством, унижающим обе стороны. И не вздумайте просить у Бога терпения, чтобы не стать терпилой. Впрочем, я наговариваю на тюрьму. С тем же «испорченным телефоном» я сталкивался, беседуя с продвинутыми мамами в одной частной школе.

Для расшатывания мирского духа и введения в мир евангельских истин спектакль — дар Божий! Сказано же, что подлинное искусство — это всегда комментарии к Евангелию. Сегодня мы пройдем по пьесе и убедимся, что началом и основанием ее счастливого конца стало раскаяние Василия и смиренное переселение в амбар в первом акте. По совпадению — прекрасная модель поведения для отселенных в места не столь отдаленные. «Разве бы хорошо было нам, зрителям, — обращусь я к своим слушательницам, — окажись Василий человеком гордым и разрулись он с женой по понятиям, допустим, той же тюремной справедливости? (Смешки в классе.) А хотя бы и обычной, житейской, поставляющей семьдесят процентов разводов. Чем, если не кротостью и смирением, так мил Василий нашему сердцу? Разве не терпение, целомудрие (его отношение к Александре) и жалость к неразумной жене помогли ему дождаться ее прозрения и создать для него лучшие условия?
А какими несчастными вышли бы мы с вами из клуба, не переломи наконец Василиса своей гордости и не взмолись Богу? Разве это было унизительно? Это было прекрасно.
Если задуматься, почему, заходя в клуб в своем обычном самочувствии жертвы, мы вышли не просто развеявшимися, как это бывает после какой-нибудь киношки, а великодушными, вдохновенными и даже, как сказал бы поэт, удивленными полнотой бытия? Что произошло за эти полтора часа и нельзя ли нам так устроиться, чтобы принимать это райское состояние души независимо от расписания гастролей?
Оказывается, можно и даже очень желательно. Именно с намерением научить нас рыбачить, а не накормить красной рыбой, хотя и накормить тоже, был задуман этот спектакль. Заставив сопереживать Василию и Василисе, раскаиваться в собственных похожих делишках, радоваться Божьей помощи и победе любви, нас провели через самую сердцевину духовной жизни. И представьте себе, что тем же путем, через те же движения сердца к тому же результату движется верующий церковный человек и те же полюбившиеся нам православные актеры каждый раз, когда читают утренние и вечерние молитвы или участвуют в церковных службах. Для радости им не нужно ждать следующего спектакля.
На поверхности наша Церковь может казаться сложной и мрачноватой, при том что ее главная цель — удерживать нас в счастливом финале «Василия и Василисы». Когда светящаяся, переполненная духом любви и благодарности Богу Василиса медленно приближается к Василию.
Я вполне понимаю, что высвечиваю только одну сторону духовной жизни и даже чем-то напоминаю коуч-мотиватора. Что путь к Богу — это не только хорошее настроение, но и преодоление себя до слез, кропотливый труд и вражеские нападения. Однако, как сказал Клайв Льюис, иногда бывает полезно объяснить не совсем правильно, а потом поправить. Особенно с новичками.
* * *
После занятия ко мне подойдет одна осужденная и, торопясь, чтобы успеть со своим отрядом на обед, расскажет свою историю.
«Вы меня, наверное, не помните, я только один раз в воскресную школу приходила. Вы тогда рассказывали про Адама и Еву. Я поняла так, что, когда они в первый раз согрешили, все еще можно было исправить, если бы они не валили друг друга, а, наоборот, собой закрывали. Как таких хороших на улицу выгонять?
Еще запомнила, что на самом деле это и сейчас не поздно. Всю эту беду, которая тогда заварилась, каждый из нас может в себе исправить, если так начнет поступать. Вы еще сказали, что все под рукой, для эксперимента можно один день этому посвятить: ходить и всех, кого встретишь, оправдывать в уме. Если у человека характер плохой — может, родители пьющие были, в школе ее обижали? А может, просто нервная система больная досталась, никто не видит, а она мучает ее изнутри. Помоги, мол, ей бедной, Господи. У кого получится, тот рай сразу вокруг себя начнет замечать. И будто которые серьезно в Церковь пришли, говорят, что по этой схеме и в колонии можно интересно жизнь проживать.

Я тогда подумала, что все эти рассказики рассчитаны на терпил, к реальной жизни в зоне не имеют отношения, но что-то все-таки застряло в голове. Еще потому, что вы про Бога говорили, что Он не прокурор, не судья, а только любит нас, жалеет, а я сама пятый срок отбываю, судов-пересудов не считала. Если про Бога вспоминаю, сразу прокурор приходит на ум.
Вечером на проверке стою и от скуки про рай думаю. По ходу получается, чтобы туда попасть, нужно первым делом свои грехи приговорить. Перед судьями я привыкла «чистосердечно раскаиваться в содеянном», но там неискренне, а тут, если пух на себя накидывать, вроде как смысл пропадает. Стала заставлять себя самые плохие поступки вспоминать, чтобы стало стыдно, и тут у меня такое чувство возникло, как будто это уже было со мной — этот движ, когда ты не в других, а в себе что-то роешь. И вспомнила.
Лет, может быть, в пять-шесть я заболела сильно, мне в интернате (я сама интернатская) запасные колготки в пакет бросили и в больницу отвезли. Никакие там воспитатели с интернатскими детьми не остаются, я одна в боксе была, и как мне страшно было, я плакала много. Боялась, вот сейчас опять с уколом зайдут. И я очень плохой себя считала.
У нас среди маленьких в интернате такое поверье было, будто бы мы себя плохо вели и родители от нас отказались. Мы там все ждали, что однажды мама с папой придут на нас посмотреть, и нужно момент не упустить — сильно-сильно у них прощения попросить. Тогда они нас обратно домой заберут. Я тяжело болела, думала, теперь они меня обязательно должны навестить. Повторяла, как буду прощения просить, только вспомнить не могла, что натворила.
В общем, нахлынуло все это на меня, и такую обиду, злость я на вас почувствовала и на Церковь. Каким таким любящим Богом они нас лечат? Где Он был со Своим раем, когда я прощение репетировала, какие у сироты были грехи? Прокурор и есть. Ни одного же шанса мне в жизни не дал. Сейчас я у Бога прощения прошу за те слова, а тогда мне очень обидно было.
А на проверке передо мной еще полтыщи таких же убитых, как чучела одетых баб стоит, мои мысли подтверждает. У всех одна мечта — в больничке неделю отлежаться, чтобы на фабрику не выходить, только покурить и поесть вставать. Никто их не любит, родные боятся, и мне самой они тоже неприятны. На самом деле не все так страшно, конечно, и в колонии люди живут, но тогда мне все так казалось.
Ну вот. А в воскресенье нас на спектакль повели. Я, может, уже лет десять не плакала, совсем по колониям жесткая стала, а свадьба началась, Василий в амбаре сидит — слезы не спросясь потекли. Я за него и за себя тогдашнюю маленькую плакала, но почему-то обиды уже не было. Наоборот, мне это зачетным показалось. Будто в моей жизни тоже что-то настоящее, достойное было.
А когда Василиса эту Александру, которая сыночка разыскивала, стала грызть, меня как током ударило. Я ведь тоже гражданка пересиженная и умею на блатном копыте какую-нибудь убогую в бригаде пригасить. Василиса хромоножку грызет, а я себя вижу. Мне хочется волосы на себе рвать, по лицу себя бить.
После спектакля у меня в голове слова повторялись: вот оно как, оказывается. Ночью на койке представляла, что я тоже там с ними живу и хромоножку от Василисы собой закрываю. Не помню, когда так хорошо было на душе. Я поняла, что в ваших словах — что Бог нас любит, жалеет — правда есть. И что в колонии можно по-другому жить.
Я тогда себе слово дала слабых, обиженных в отряде защищать. Я уже знаю, что из тюрьмы не выйду никогда. Выйду, конечно, и сразу обратно заеду, как здесь говорят. Здесь полколонии таких. Я давно поняла, что неизлечимая, а за наркотики сейчас большие сроки дают. Видно, ничего уж тут не поделаешь. Но когда я решила обиженных защищать, у меня как будто смысл жизни появился. Как вы думаете, можно ради этого жить?»
Р. S.
После спектакля впечатление от необыкновенного света, показавшегося мне в финальной сцене, никак не отпускало меня. Опасаясь самообольщения, я рассказал о нем батюшке и спросил, как будет правильно к нему относиться. «Не будет ли непозволительным дерзновением предположить... — волнуясь и заходя издалека, обратился я к батюшке, — предположить, что за этим явлением может скрываться нечто большее, чем просто игра света и воображения?»
Немного подумав, окормляющий больше 30 лет исправительные учреждения священник ответил, что ни подтвердить, ни опровергнуть этого мы не можем, но почему бы и нет? Где, как не в колонии, где души легко грубеют, есть особая нужда быть пораженным красотой милующего человеческого сердца? Кто знает, может, это Господь усилил наши скромные выразительные средства собственными прибавлениями.
Рисунки Анны Доронкиной