Перейти на полную версию страницы

История одной картины Николая Бурейченко

«Живопись — это акт мудрости»

греческий философ Теофраст

Сретенский бульвар. Распахивается дверь, и из подъезда с улыбкой выходит моложавый сухой старик: «Пойдемте, я вас жду». Долго поднимаемся на шестой этаж. Каждый лестничный пролет чуть ли не в двадцать ступеней.

— Ого, куда вы забрались, — говорю я.

— Да, — отвечает Николай Бурейченко, — моей мастерской уже сорок лет.

Под самой крышей, так что даже невольно горбишься, при входе тоже ждут. Анфилада из уютных комнат и большая зала с окнами в потолке. Мы входим. Художник придерживает меня у дверей словами: «Сейчас все подготовлю». Пускает и напряженно, с любопытством ждет моей реакции. А я, после ласковых портретов, душистых букетов, теплых пейзажей, стою растерянно. И кажется, что в мастерской холодно.

«Боже мой!!!» Картина с большой буквы. Такие темы не приходят случайно. Они рождаются где-то в подсознании, долго отлеживаются и неожиданно обретают форму и язык. Передо мной Христос и страждущие. Он — с простертыми руками, они — заняты только собой. Мусорная свалка, в закатном горизонте бульдозер ровняет холмы.

— Лет тридцать назад мне приснился сон. Он потом сыграл большую роль в моей жизни, — рассказывает художник. — Я дрожу, стоя в помойной яме. Рядом копошатся люди. Вдруг вижу Христа, который медленно спускается вниз и обнимает меня за плечи. Рассказал свой сон матери, она почему-то порадовалась.

По словам Николая Ивановича, жизнь его потом пошла совершенно в новом ключе. Он постепенно ушел от соцреализма, соцсвязей и соцбыта. А сон стал своего рода пророчеством. Глубокая внутренняя связь обнаружилась между ним и дальнейшей реальной жизнью художника. Главное, однажды сон стал «идеей, воплощенной в материю».

Николай Бурейченко родился на Кавказе еще до войны, в 1928 году. Первое воспоминание: он сидит в степи под верблюдом. Бегут взрослые, боясь, что животное ляжет и раздавит младенца. Помнит, как высокие бородатые дядьки (художники) окружили отца и хохочут. Оказывается, он ловко разрисовал отцовы документы. Потом было Ереванское художественное училище, законченное экстерном. Самообразования оказалось достаточно, чтобы освоить за два года программу Ленинградского института живописи, скульптуры и архитектуры имени Е. И. Репина. А потом Троице-Сергиева Лавра, куда Бурейченко приехал по распределению в краеведческий музей истории культуры, к работавшему там брату.

Там было тяжело, вспоминает художник. Он жил в атмосфере невежества, раболепства перед властями, в кругу малообразованных художников. На открытые партсобрания коллеги по цеху являлись в валенках и телогрейках, дабы не показаться интеллигентами, дискутировали по вопросу «надо ли художнику читать» и тут же постановляли, что не надо, потому что «художник вообще не должен думать». Секретарь творческой группы, употреблявший в речи формы «колидор», «пинжак» и «транвай», увидел однажды Бурейченко с томиком Еврипида в руках и сказал: «Смотри у меня, Коля, дочитаешься».

— Как-то знакомые пригласили закончить роспись церкви, — рассказывает Бурейченко. — Я ухватился за дело, хотел познакомиться ближе с бытом и жизнью Церкви. Я много читал, знал Евангелие, историю религий, но визуального контакта с Церковью не имел. Тогда же задумал и приступил к работе над большой картиной «Крещение Руси». Сделал сотни эскизов, писал долго, восемь лет. И так совпало, что закончил ее в юбилейный для России 1988 год — год тысячелетия Крещения Руси. Картина сейчас находится в Свято-Даниловом монастыре.

В начале перестройки Бурейченко, уже сложившегося художника, проявившего себя блестящим пейзажистом, портретистом и мастером религиозной живописи, пригласили расписывать еще один храм — Воздвижения Креста Господня в Кисловодске. По словам живописца, это были лучшие десять лет его жизни. Ни архиерей, ни настоятель храма не давили на художника, предоставили ему свободу, доверились его вкусу, образованию и таланту.

— Думаю, в России больше никому так не повезло, как мне, — говорит Николай Иванович. — Храм-новострой, гладкие, не члененные стены и полная свобода. Считаю, что здесь не может быть слова «должен». Паства, обстановка, время, стены сами диктуют, в каком стиле будет расписан храм. «Заказность» обречена на сухость и скованность. Люблю эту церковь, я здорово вложился в нее.

Бурейченко — художник психологического портрета. Он тонко подмечает неповторимое своеобразие, индивидуальность, характер и состояние изображаемого лица. Выставляет передо мной один за другим несколько автопортретов.

— Этот — написан 25 лет назад. Называю его «Разминка перед картиной “Крещение Руси”». Я был человек с таким мировоззрением, взглядом, любовью к античным ценностям. Это портрет реставратора культуры разбитой и разбросанной, почти уничтоженной за годы советской власти. А вот другой, — Бурейченко достает портрет старика с протянутой рукой. На меня смотрит усталое, поменявшееся лицо. — Картина написана четыре года назад. Видите, какая метаморфоза, внутренняя духовная эволюция, не дарвиновская, происходит с человеком, который напряженно занимается чем-то, думает, находится в поиске. Я, казалось, давно забыл о своем сне, но однажды, работая над «Голгофой» для кисловодского храма, сделал эскиз и понял, что это то, что мне надо. Я вспомнил свой сон. Нашлось решение композиции моей будущей картины: я увидел Христа, обнимающего нас, грешных. А дальше дело зависело от моего опыта, рисунка, наполнения фабулой. Третий эскиз был уже практически готовой картиной. Настоятель Высокопетровского монастыря игумен Иоанн (Экономцев), который тогда навещал меня в мастерской, был глубоко потрясен сюжетом. Он, тонко чувствующий живопись человек, благословил меня делать картину.

Три года прошли в работе над подготовительным материалом. Бурейченко объезжал подмосковные свалки. Терпеливо и упрямо изучал, писал их, пытаясь почувствовать и понять атмосферу.

— Однажды сижу на одной из загорянских свалок. Мимо по валу идут молодые люди. Спрашивают: «Что вы нашли в этом мусоре?» Я им в ответ: «Как на него посмотреть. Можно в красивом человеке увидеть мусор, можно в мусоре — красоту». Мусор предстал тогда передо мной вдруг огромной горой, в которой спрессованы прожитые жизни, мысли, чувства, страсти. Огромная могила страстей человеческих. В своей картине я пишу не мусорную яму. В изображенных здесь людях оживает то, что спрятано, погребено в этой яме. Человек, жизнь, смерть — все рядом.

В картине нет, кажется, ничего лишнего. Она следует строгим законам драматургии, любая деталь продумана, и чеховские «висящие ружья» обязательно выстреливают. Каждый образ как новое звено, набирается, соединяется с предыдущим, превращаясь в крепкую цепь.

Вот самосвал, вываливающий бомжей всех мастей. Это ладья Харона, везущая к вратам смерти. Такое сложно придумать. Бурейченко подслушал однажды в электричке разговор милиционеров. Они говорили, как прошла погрузка и отправка бомжей на свалку. Вот скалит пасть черный Цербер. Дальше — умирающий старик, которого избивают и грабят. Прообразом старика был ветеран, ценою собственной жизни спасший из горящего танка товарища. Он поплатился за подвиг здоровьем, семейным счастьем. И умирал в одном из московских дворов бомжом-инвалидом. Он противопоставлен грабящему его равнодушному зверью. За стариком — калека, афганский, может, чеченский ветеран. Дальше — прикрытый целлофаном мертвый, нашедший упокоение в таком странном месте. Целлофан прижат камнем — это символ. Он здесь — краеугольный камень, на котором Христос созидает Церковь свою. Наркоманы, музыканты, в лицах которых слабая надежда. Цепь образов превращается в извивающуюся змею греха. И над грехом — победивший его Христос.

— Это разночинцы всех сословий, — поясняет Николай Иванович, — страждущие и обремененные, о которых сказано в Евангелие и ради которых пришел Христос. Он ближе всего к ним. В этой картине я не пытаюсь вступать в социальную или политическую склоку. Я пишу то, что есть, что будет всегда, и где искать спасения. Христос пришел не к здоровым, богатым и праведным, но к больным, бедным и страждущим. Однажды епископ Егорьевский Марк, увидев картину, сказал: «Знаете, по какой причине они здесь оказались? Никто из них не видит Бога. Как только узрят, выйдут из этой свалки». Я попытался противопоставить здесь мир и небо. Свет и тьму. Над миром постоянно реет опасность, облако искушения и страсти. Но в мире существует, в чем я глубоко убежден, единственная надежда. Приход к Богу. Мы привыкли к полубанальным вещам, стесняемся нищеты, брезгуем лохмотьями. Мы чаще воротим нос, проходим мимо. А я жду, что зритель увидит картину и наконец вздрогнет. Ведь не вздрогнуть нельзя, когда драматизм переходит в трагедию.

Окно в небо. 2002 г.

Осень. 1982 г.

Катя. 1967 г.

Предчувствие. 1982 г.

Фома. 2002 г.

Меню сайта

Помочь Фоме