Древний символ Церкви — корабль — используется (во всяком случае в России и в ХХ веке) и как символ движущегося в русле своей истории человечества; это можно обнаружить и у Мандельштама, и у Есенина, и почти наверняка у кого-нибудь еще. Возможно, в истоках такой символики — псевдомессианский характер русской революции, но тема эта требует отдельного рассмотрения, а нам интересна такая деталь: мачта корабля-Церкви представляет собой крест, и это — знак не только конечного целеполагания, но и надежности. Для «общеисторического» корабля это считается необязательным, более того, нежелательным, что, разумеется, политкорректно, но значительно менее надежно.
Любителям морских путешествий и приключений или по меньшей мере чтения о них наверняка неоднократно встречались звучные слова поворот оверштаг. Это такой маневр парусного корабля, когда он ложится на новый галс (попросту — меняет направление), пересекая при этом линию ветра. Уметь надо, само собой разумеется, небось, не политические перевороты. А поворот оверкиль — это такой мрачный юмор; проще говоря, поворот корабля по продольной оси, а еще проще — переворачивание его кверху дном. При повороте по вертикали на 180° у байдарки (точнее, у правящего ею человека) есть шанс перевернуться дальше, еще на 180°, либо повернуться обратно и вернуться в изначальное положение. На это способна и яхта — при условии, что не отломился киль, а для более крупного корабля это уже невозможно.
Вот что-то вроде поворота оверкиль происходит с историческим кораблем, и для тех, кто полон мужества и решимости проповедовать христианство, — а проповедовать его, быть свидетелями и исповедниками нам следует до последних секунд существования этого мира — это может быть важным: когда к кому-то обращаешься, полезно знать, к кому именно. Когда что-то говоришь, просто необходимо отдавать себе отчет в том, как это может быть воспринято.
Сравнительно недавно я решила было перечитать «Просто христианство» К. С. Льюиса — и безмерно удивилась. Исходный пункт его рассуждений — то, что в Бога люди верят или не верят, но уж хорошими-то хотят быть все. К сожалению, теперь, полвека спустя, это далеко не так: в основном хотят быть не столько хорошими, сколько крутыми и успешными. А ведь если подумать, то это исключительно значимая перемена.
Когда-то мы смеялись над голливудским сюжетным стандартом, причем не только в кино, а и в том, что называется легким чтением: имеют место good boys — «хорошие парни» и bad boys — «плохие парни»; коловращение сюжета сводится к тому, что, хотя по видимости все преимущества на стороне плохих парней, побеждают все-таки хорошие. Тогда о том, что это есть признак христианской культуры, можно было говорить разве что в шутку, как утверждал это Честертон о детективе. Теперь понятно, что это не совсем шутка. Полезно поупражняться в этой классификации, читая «Остров сокровищ»***; заодно там можно найти и много чего еще интересного, например — практически непреодолимое обаяние злодея Сильвера. И ведь он не скрывает, что злодей!
Был когда-то вестерн «Хороший, плохой, злой». В чем там было дело, я уже не очень-то помню, вестерн как вестерн, но вроде бы там злой терпел поражение, плохой как-то не слишком запомнился в силу своей промежуточности, а хороший, естественно, все и всех преодолел. Сейчас «парни» бывают даже еще более разнообразными, а побеждают те из них, кому умелые авторы адресуют симпатии зрителя/читателя. И далеко не всегда эти персонажи обнаруживают хоть какую-никакую склонность к добродетели. И чем дальше, тем меньше.
Минотавр.
Роспись килика, начало VI в. до Р. Х.
Достаточно давно вошел в наш культурный обиход Хулио Кортасар, действительно значительный писатель (правда, кажется, с угасанием всеобщего интереса к чтению угасает интерес и к нему, как и ко множеству других хороших писателей). У него есть совсем маленький рассказ, на страничку с небольшим — монолог «кого-то», кто живет в уединении и тоске. Иногда, как он говорит, к нему приходят другие существа; они испытывают страх, а он «освобождает их от страха». Но жизнь у него все равно невеселая и он вовсе не против того, чтобы она окончилась. Рассказ завершается крайне неожиданно: «Поверишь ли, Ариадна, — сказал Тесей, — Минотавр почти не защищался». Так вот и выясняется, что этот тоскующий герой — чудовищный полубык-получеловек, живущий в лабиринте и принимающий человеческие жертвы, — сам он называет это «освобождать от страха». Веками он считался олицетворением ужаса. Теперь предлагается ему сочувствовать.
* * *
Так что же получается — поворот оверкиль сулит человечеству неминуемую гибель? — Возможно, но необязательно. Никто не мешает нам, находящимся в трюме гибнущего корабля, в поисках света и воздуха пробить дно и таким образом освободиться. Дело ведь не в корабле, а в жизни, этой и будущаго века. А перевернувшийся корабль ни на что не годен. На растопку разве что или на то, чтобы понаделать из него чего-нибудь временного: плотиков, шалашей...
Тем более что у нас есть соответственная культурная модель. Помните, у Пушкина: Вышиб дно и вышел вон («Сказка о царе Салтане»)?
* Отрывок из статьи М. А. Журинской, полный текст читайте в журнале «Альфа и Омега», № 60/2011 год. — Ред.
** Однако кое-какая правда в одежной проблеме есть. В свое время С. С. Аверинцев в книге «Поэтика ранневизантийской литетатуры» писал о двух концептах наготы: для ветхозаветного религиозного сознания нагота — это позор, а для Рима эпохи упадка — знак торжества «избранных» над плебсом, наглое право патрициев (и отчасти уже патрицианок) не стесняться никого. Ну, а уж когда обнажается плебс, он же охлос... — М. Ж.
*** Я отнюдь не хочу назвать «Остров сокровищ» легким чтением, просто его могут читать и подростки,
и взрослые — со своими целями и результатами. — М. Ж.