ТУТАЕВ

Рассказ

Корреспондент одной из московских газет Андрей Васильевич Шорин ехал к себе на родину в Тутаев. Была середина марта, на Волге еще не сошел лед, и от Ярославля ему пришлось добираться до места на автобусе. Всю дорогу Шорин находился в несвойственном ему возбужденном состоянии, но за этим возбуждением угадывалась некоторая тревога и странная, обостренная восприимчивость ко всему, что его окружало. Его взгляд останавливался на лицах ярославских старух, на цыганках, детях, он оборачивался на чужие голоса и вздрагивал, когда к нему обращались с вопросами измученные ожиданием люди. Из-за весенней распутицы многие рейсы задерживались или вовсе отменялись, и автовокзал был переполнен. Шорин потерянно бродил по маленькому залу ожидания, отстоял очередь в кассу, но, несмотря на свое удостоверение, билета так и не достал, и только под самый вечер ему удалось уехать стоя в последнем автобусе, втридорога переплатив шоферу. За окном тянулся унылый пейзаж, голый лес, поля с почерневшим, осевшим снегом, где-то на заднем сиденье громко плакал ребенок, и все это болезненно отзывалось в нем печалью и тоской. Быстро стемнело, изредка навстречу, слепя фарами, выезжал на огромной скорости грузовик, и казалось, на узком скользком шоссе автобус и встречная машина неминуемо столкнутся, но в последний момент они разъезжались, и опять тянулась пустынная темная дорога.

В салоне было тепло, уставшие люди спали, и Шорину впервые за много лет стало опять, как в молодости, странно, что он может написать об этих людях, об их плачущих детях, о маленьких забытых деревнях и голодных городах. И то, что он напишет, будет размножено в миллионах экземплярах, его будут читать в этой огромной стране с ее переполненными повсюду вокзалами и разбитыми дорогами, он получит официальные ответы и письма. Но как бы были, наверное, поражены все эти люди, считающие его независимым и знающим себе цену журналистом, если бы узнали, что он не любит своей работы, стыдится ее и в его жизни есть одно обстоятельство, которое он ото всех скрывает, полагая, что его деятельность и это обстоятельство есть вещи несовместимые. Он верил в Страшный Суд. Причем верил не отвлеченно и туманно, как иные из интеллигентов, а буквально всему, что написано в Библии, и с юности в нем жило неизвестно как и кем переданное ощущение, что все люди, и он сам, и те, кто его читает, и те, кто не читает, будут судимы сообразно своим делам.

Он давно собирался креститься. Однако по некоторым внутренним причинам откладывал это намерение, и лишь много лет спустя, когда, много написав, сделал себе имя, когда женился и вырастил двоих сыновей, после того как стали умирать один за другим кремлевские вожди и панихиды по ним предусмотрительно и исправно служились во всех российских приходах, когда наступили не раз предсказываемые им перемены, сделались год от года голоднее и теплее зимы и все пошло к какому-то надрыву, а может быть и концу, тогда только он решился совершить задуманное и с этой целью поехал в маленький волжский городок.

В этом городе жила его мать. В свои семьдесят с лишним была еще полна сил, читала газеты, смотрела телевизор, живо интересовалась политикой, и ему всегда казалось, что она довольна жизнью, как бывают довольны пожилые люди, сохранившие до старости бодрость и крепкий ум. Но в этот раз какое-то тоскливое предчувствие сжимало его сердце, и, глядя на не ждавшую его, растерянную и суетящуюся женщину, он вдруг поймал себя на ощущении, что его мать, бывшая учительница истории и убежденная коммунистка, в сущности такая же старуха, как те бабки, которых он видел утром на автовокзале, и она читает эти газеты и рассуждает о текущем моменте лишь для того, чтобы заполнить чем-нибудь пустоту своей одинокой старости.

Он рассеянно отвечал на ее вопросы, и ему хотелось рассказать ей о самом себе, о том, что его мучит и мучило все эти годы, но, снова поглядев на ее усталое лицо с какими-то одновременно жалкими и жадными глазами, на эту небольшую комнату, похожую на убогий гостиничный номер, с коллективными фотографиями учеников, из которых получились хорошие или плохие работяги, пьяницы, воры или честные люди, добрые и злые мужья и жены, но только не люди нового типа и новой морали, он отбросил эту мысль. Да и что он мог ей сказать? Что ее сын, которым она так гордится, боится оказаться после смерти там, где плач и скрежет зубовный, и теперь озабочен более всего не спасением родины, а спасением своей души. I

"Мама, мама, — подумал он, — несчастная моя, обманутая мама. С тобой-то что там будет? Осудят? Или просто скажут, не ведала она, что творила?" И ему вдруг стало не по себе, как будто он собрался навсегда уехать и бросить ее одну.

Он долго не мог уснуть в ту ночь, ворочался, иногда садился на край кровати, отдергивал занавеску и глядел на покрытую льдом реку и темный берег над нею. Два города стояли некогда друг против друга – Романов и Борисоглебск, но теперь их имена заменило одно, на слух, такое же древнее. "Тутаев, Тутаев, — пробормотал Андрей Васильевич, — а кто теперь вспомнит, кем он был, этот Тутаев, и за что ему такая честь? Боже мой, как же все нелепо устроено!" Он встал, тихо прошелся по спящему домику, выпил воды и, одевшись, вышел во двор.

Ночь была звездной и тихой, пролетели над садом бесшумные птицы и уселись на березе, точно пристыв к ее голым ветвям; оттаявшие за день лужи опять замерзли, их хруст раздавался по всему саду, и в этой ночи, и в звездах, и в недвижимых деревьях чудилось легкое, еле слышное дыхание. Но тяжелое, смятенное чувство лежало у Шорина на душе. Оставшиеся до утра часы казались ему невыносимо томительными. Он думал теперь о том, что завтра должно произойти нечто очень важное, быть может, самое важное событие в его жизни, и ему было страшно, что какое-нибудь обстоятельство может этому помешать.

Наконец он вернулся в дом и уснул, но спал Андрей Васильевич беспокойно. Странные картины преследовали его всю ночь. То виделась ему жаркая пыльная степь, толпа людей, бегущих по выжженной, вытоптанной земле, и он сам среди этих людей. То вдруг отчаянно крупно проступало грязное с каплями пота лицо мужчины в рваной гимнастерке и с красными ромбами петлицах, и он узнавал отца, погибшего в сорок втором году за Доном. То казалось ему, что он находится в незнакомом городе и его ищут и хотят убить, он не может найти убежища и снова бежит в толпе по знойной степи, а им навстречу поднимается политрук и пытается их остановить. Но озверевшая толпа сминает его, передние падают, сзади наваливаются остальные, и Шорин оказывается в груде тел. Он пытается выкарабкаться, ему душно, он рвется изо всех сил и хочет крикнуть, что ему нельзя, ему еще рано умирать, и с ужасом чувствует, что у него больше нет голоса — только течет изо рта кровь и наливается тяжестью тело.

От этой тяжести он проснулся и не сразу понял, где находится и почему на него одновременно смотрит столько детских лиц. За окном было совсем светло, мать куда-то ушла, и он пошел в церковь. Его сильно лихорадило. Он старался идти быстрее, но стали словно чужими ноги, пересохло в горле, и Андрей Васильевич почувствовал, что в любой момент с ним может произойти обморок наподобие тех, что часто бывали в детстве от недоедания.

На полдороге за ним увязалась облезлая черная собака. Она терлась о его ноги, иногда забегала вперед, ложилась на спину и блудливо повизгивала. Шорин попытался ее отогнать, но, отбежав на несколько шагов, она возвращалась. Тогда он поднял с земли палку и замахнулся. Собака не испугалась, вильнула хвостом, и он едва удержался от того, чтобы не обрушить кол ей на спину.

— Господи, да что же это такое, — проговорил он, отшвыривая палку, — скорей бы дойти.

Никогда не было ему так скверно.

Наконец показалась за домами окруженная каменной оградой высокая пятиглавая церковь с темными куполами. Во дворе стояла машина с московским номером, несколько мужиков тесали доски, и хорошо одетые мужчина и женщина фотографировали наружные фрески и резьбу.

Глядя прямо перед собой, Шорин прошел мимо двух нищенок, грызущих семечки, и стал подниматься по лестнице, но сверху на него крикнули:

— Куда? Куда? Не видно, что ли, пол только вымыли!

— Мне бы священника увидеть, — сказал он, держась рукой за перила.

— Священника, — проворчала женщина в синем халате, — на что он вам? Служба кончилась, а они все ходят. Не буду я его звать! Батюшка отдыхает.

Шорин поглядел на нее и понял, что она действительно его не позовет. Тогда он достал свое удостоверение и молча показал его женщине. Та нахмурилась и быстро пошла по галерее мимо ярких фресок, кивком позвав журналиста за собою.

Священник оказался пожилым полным человеком. Слушая Шорина, он пощипывал аккуратную седую бородку, качал головой, а потом неуверенно и несколько недоуменно произнес

— Мы так-то больше по воскресеньям крестим. Да и вам бы подготовиться надо, попоститься недельку. На службу походить.

— Я бы хотел сегодня, — попросил Шорин.

— Уж и не знаю, как быть, — пробормотал священник, угадывая в пришедшем тот самый тип людей, облеченных властью, с которыми ему хоть и не часто, но все же приходилось иметь дело по разным неприятным поводам. И все-таки, не удержавшись, спросил:

— Что ж вы, ждали столько лет, а сейчас торопитесь? Да и как без исповеди в ваши-то годы?

У него был тихий ровный голос, небольшие, но очень внимательные глаза, смотревшие немного настороженно и устало, и Шорин подумал, что этот человек очень болен.

— Я батюшка, лгал часто, — вырвалось у него вдруг против воли.

— В мире много лжи, — отозвался священник не сразу и опустил глаза. — Ну да ладно, вы приходите тогда вечером после службы. Да рубашку с собой принесете белую.

Последнее проговорил он очень торопливо и скрылся в алтаре за неприметной боковой дверью, на которой был изображен ангел с мечом.

До вечера еще оставалось много времени, идти домой и слушать рассуждения матери о политической измене в высшем руководстве и угрозе военного переворота ему не хотелось, и Шорин спустился оврагом к реке. На льду сидели рыбаки, с той стороны шли друг за другом несколько женщин, и Шорин пошел им навстречу на левый берег.

Там был как будто и впрямь другой город. Он стоял на высокой круче, перерезанной в нескольких местах глубокими оврагами, с шестью стройными церквами по-над Волгой, старинными каменными и деревянными домами, земляными валами, колодцами и садами.

Андрей Васильевич шел по главной улице, носившей имя Урицкого, заходил в магазины, в одном из них купил сорочку, и постепенно чувства его успокоились. Прелестен был этот тихий, не испорченный новостройками городок. К полудню выяснело, стало припекать солнце, по крытым улочкам потекли ручьи, и он подумал, что в его жизни могло так статься, что он никуда бы отсюда не уехал, а прожил бы тут всю жизнь и радовался этим домам, деревьям, реке. Зимою ждал бы, когда станет лед, а весной — когда он сойдет, и тогда его мать, наверное, не читала бы сейчас газет и не убивалась из-за того, что вожди не могут между собой договориться. Хотя если бы эти вожди понимали, что и их ждет то же, что ждет всех, и никакие самые торжественные панихиды по всей стране им не помогут, быть может, вели бы они себя иначе.

Он думал теперь о предстоящем крещении как о деле решенном и как бы уже свершившемся, но чем ближе был вечер, тем мятежнее делалось у него на душе, и он снова ощутил то мучительное беспокойство, какое испытал этой ночью. Он не мог понять, чем оно было вызвано: то ли этим сном, то ли воспоминанием о матери, то ли разговором с осторожным священником, видевшим, что к нему пришел совершенно посторонний человек, но что-то теперь не пускало Шорина в церковь.

Смеркалось, слабо зазвучал за рекой колокол, собиравший прихожан ко всенощной, а он по-прежнему брел куда глаза глядят. Множество самых разных мыслей, перебивая одна другую, теснились у него в голове, и наконец осталась одна, очень давняя и очень важная. Он подумал, что если все случится так, как он хочет или полагает, что хочет, и он будет крещен, то ему простятся все его прежние грехи, он умрет в своей старой жизни, чтобы родиться для новой, и никто и нигде не предъявил ему счета за прошлое Но, понимая это умом, Андрей Васильевич не мог представить, что именно должно произойти, чтобы все простилось, и как он станет после этого жить.

"Что ж вы, столько лет ждали, а сейчас торопитесь?" — прозвучал у него в голове вопрос священника, и Шорина снова залихорадило. Он отчетливо представил себе этого старого, немощного человека, как любят его, наверное, старушки и идут со своими печалями и скорбями, а теперь пришел вот он, Шорин, профессиональный, изощренный лжец с тридцатилетним стажем, и хочет эту ложь на него вывалить.

— А что бы вы сказали, святой отец, — пробормотал он в какой-то тоске и озлоблении, — если бы узнали, что я давно еще знал, что вот так приду однажды? Но не молодым — когда я так нагрешить успею, что чертям на том свете тошно станет, а потом приду. Ведь все одно — грехи-то простятся. Скажете, дурно пахнет идейка эта? Не достоин сей человек такой милости? Нельзя ему во Христа облекаться? А сами-то вы достойны ли? Вы-то как станете отвечать — что всю жизнь этой сатанинская власти служили, что списочки всех, кого вы крестите и отпеваете, в прежние годы в исполком подавали. А у вас тут и сейчас, может быть, все еще подают. Так что ж вы мною брезгуете, глаза долу опускаете? Исполкома боитесь? Что жаловаться пойду? Нет уж, батюшка, не вaм решать, кто достоин, а кто нет. Ваше дело меня окрестить! А если что не так, — произнес он в сильном возбуждении, — то пускай ангел с мечом мне дорогу преграждает!

Он заметил, что забрел совсем в глухой угол, где прежде и не бывал, и не сразу оттуда выбрался. А когда спустился к реке, то в первый момент ее не узнал.

Лед, на котором утром еще сидели рыбаки, был совершенно пуст. Неуловимо изменился его цвет, кое-где показались трещины, выступила вода, и до Шорина вдруг дошло, что случилось. Но как он, здесь выросший, мог не подумать об этом заранее? Сильное мартовское солнце сделало свое дело, река тронулась и на несколько дней разделила Тутаев вновь на два несоединяющихся городка, и пока не пройдет лед и не начнет ходить катер, связи между берегами не будет.

Холодок пробежал по его спине и объял думу мертвенным страхом. Дул сильный ветер с юга, и казалось, что река слабо вздрагивает. Вместе с ним стояло еще на берегу несколько человек, не успевших, как и он, перебраться на правый берег, и толковали о том, что ночь будет теплой, а значит, теперь уж не подморозит и надо ехать через Ярославль. "Вот и поглядим, — с отчаянной решимостью пробормотал Шорин, — попустит Господь или нет".

За его спиной раздались крики, матерная ругань, но он уже ступил на лед и, не оборачиваясь, пошел вперед. Пройдя шагов сорок, он подумал, что надо было по крайней мере взять палку и щупать перед собой дорогу. Лед был еще достаточно толстым, но очень рыхлым, и Шорин с усилием выдергивал ноги из ледяного крошева.

В одном месте нога ушла вглубь чуть ли не по колено, но, по счастию, лед не проломился, и, оперевшись на руки, Шорин приподнялся. "Вот и будет тебе сейчас купель", — пронеслось в голове. Однако ж он шел, хоть и шел довольно странно: не кратчайшим путем, а наискосок, туда, где стояла церковь, казавшаяся с воды совсем небольшой и приземистой. Уставшие от напряжения ноги дрожали, хотелось остановиться и перевести дух, но он продолжал идти, в какой-то момент даже забыв об опасности.

Наконец он дошел до берега. Здесь было пусто. Шорин сделал несколько шагов и сел на перевернутую вверх днищем лодку. Он не почувствовал ни облегчения, ни страха, какой часто наступает после только что пережитой опасности, а лишь одну опустошенность. Промокшие ноги стыли, но он по-прежнему глядел на реку и прислушивался к самому себе, подумав вдруг, что в его давнишнем замысле был один уязвимый пункт — он мог внезапно погибнуть, не успев креститься, И ему показалось теперь необычайно странным то, что этого не произошло. Точно была тут какая-то несообразность, и им снова овладела тревога.

Стало уже совсем темно, на землю опустился туман, и едва-едва виднелись огоньки на берегу, а левого берега, откуда он пришел, и вовсе не было видно. Он шел к церкви, ожидая и даже желая, чтобы встала на его пути какая-нибудь новая преграда, но все было спокойно и тихо, как обычно. Навстречу ему возвращались от всенощной старухи. Они шли, держась друг за друга на скользкой дороге, снова мучительно напоминая мать. Показалась церковь и тускло блестевшие перед воротами лужи. Напряжение его стало невыносимым, и, когда он уже поднимался по лестнице к ожидающему его священнику, острая догадка пронзила Шорина.

Он остановился, а потом повернулся и, невнятно что-то пробормотав, бросился к дому. Он бежал, обгоняя старух, задыхаясь в плотном ночном тумане, как бежал этой ночью по выжженной степи, как шел совсем недавно по льду. Наконец он вбежал в комнату, где сидела перед телевизором мать и пристально смотрела на расплывчатого сытого мужика с холодными глазами.

— Мама, — позвал ее Шорин, — скажи, ты крестила меня в детстве?

— Крестила, — ответила она, не оборачиваясь.

— Зачем? — вскричал он, опускаясь на табуретку и не в силах справиться с этим чудовищным обманом — будто уходила у него теперь из-под ног земля.

— Зачем? — переспросила она задумчиво. — Ты, когда маленький был, спал плохо. Вот нам с отцом и посоветовали тебя в церковь отнести. У меня даже где-то рубашечка твоя крестильная сохранилась.

Она подняла на него глаза, и он неожиданно увидел в них нежность и печаль. И, глядя в эти глаза, Андрей Васильевич почувствовал вдруг утешение, точно ослабла давившая на него весь день тяжесть и осталась от страха одна неизбывная тоска по какому-то далекому и чудесному миру, который он никогда не увидит, не будь на то чьей-то великой милости.

35 № 2 1996
рубрика: Архив » 1996 »

УжасноПлохоСреднеХорошоОтлично (1 votes, average: 5,00 out of 5)
Загрузка...

Комментарии

  • Оставьте первый комментарий

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.