Михаил Логинов. Забытый пансион (фрагмент из книги)

С согласия автора мы публикуем выдержки из «Забытого пансиона» Михаила Логинова, чтобы читатели могли составить собственное представление об этом романе.

Пролог

 

Москва. 3 марта 1812 года.

 

— А, все равно, поймают, — махнула рукой Таня.

— Поймают-то, поймают, — рассудительно ответила Настя, — лишь бы вечером, а не сейчас.

— Мадам Лемэр ругаться будет, — вздохнула Жюли.

— Мадам Лемэр будет ругаться, если нас сейчас поймает. Если вечером — тоже заругается. А останемся в пансионе, все равно найдет, к чему придраться, — успокоила ее Настя.

Говорили шепотом, в полутемном дортуаре. До мартовского вечера далеко, но солнце уже покинуло спальню. Гулять удалось бы часа три-четыре, не больше. Сначала идти в Новинки, потом пару часов на каруселях — вернешься лишь в сумерках. Если не затемно. Что уже двойное нарушение правил пансиона мадам де Лемэр — в темноте запрещалось гулять даже по куцему садику во дворе.

Поэтому, убежать нужно поскорее. Оставалось, решить — как.

— Уйдем через забор, — предложила Настя, — возьмем чурбаны из поленницы, подкатим, заберемся.

— … перелезем, — продолжила Таня — А как обратно?

— Обратно — просто, — сказал

а Настя. — Вернемся, постучимся. Пустят, а ругаться будут — не привыкать.

Возражений не было и подружки вышли из дортуара.

По коридору шли на цыпочках, старые половицы, будто вступив в сговор, не скрипели.

Пансион опустел, как в июле. Из пятидесяти воспитанниц осталось полтора десятка. Пансионерок, у которых родня в Подмосковье, забрали домой на Масленичную неделю. Таких немного, все больше из дальних краев. Кое-кому, а если уж честно говорить, большинству, удалось попасть на горки и карусели. Если у воспитанницы есть своя горничная, да еще эта воспитанница такая прилежная и примерная, как Катя Севрюгина, то почему бы ей не отправиться на Подновинские гуляния, взяв десяток подружек?

Среди них могла быть и Жюли. В полдень Севрюгина встретила ее в коридоре. Была она в шубе, настоящей, собольей шубе, из ее родных краев, где соболя снуют по деревьям, как белки. На ногах белые пимы из шкуры дикого уральского козла, на лице томная улыбка.

— Жюли, душка, а не хочешь с нами? — лениво сказала она, хотя взгляд был острый, неулыбчивый.

Жюли растерялась, да так, что одновременно и мотнула головой, и спросила: «а как же…?».

— Как твои душки-мовешки? Федорову не возьму — мне некстати с мужичкой водиться. Для боярыни-вольтерьянки Нелединой я сама родом не вышла. Так что, или с подружками, или со мной.

Жюли покачала головой, уже уверенно и промолчала.

— Ну и оставайся, мамзелька. Мы на каруселях поскучаем, а ты в пансионе повеселишься!

Горничная была не только у Севрюгиной. Так что пансионерок осталось немного. Сейчас они дремали — чем еще заняться до ужина?

Кстати, насчет ужина…

С поварни потянуло веселым жареным духом.

— Васильна блины жарит, — заметила Настя. — Вот добрая душа!

И была права. Командирша пансионной кухни повариха Васильевна вовсе не была обязана готовить блины каждый день Масленичной недели. Могла бы сварить постные щи с утра, да и оставить подсобнице Алёне подать девчонкам на ужин, а самой провести веселые вечера на стороне. Но не стала. И сейчас жарила блины.

— Блиночков хочется, — тихо сказала Жюли.

— Ага. Задержимся на полчаса, пока мадам Лемэр не вернется, — прошептала Настя. — Увидит нас, и…

— «Мои дорогие дочки. Что мы задумали сегодня?» — уже совсем тихо сказала Таня, голосом владелицы пансиона. Настя махнула на нее рукой — не накликай.

Мадам Лемэр еще не вернулась, но без встречи не обошлось. Едва дошли до гардеробной, тихонько, без шуршанья, надели шубы, обули валенки, как дорогу преградила невысокая фигура, в потрепанном сюртуке.

— Здравствуйте, Генрих Антонович, — сказала Настя.

— Вы идти на ярмарка? — спросил преподаватель немецкого языка, а также всех естественных наук и пансионный доктор по совместительству.

— Нет, во дворе погулять немножко. Солнце-то как светит.

Таня тихо, но выразительно вздохнула. Врать она считала недостойным. Жюли вздохнула тоже, наконец-то осознав, что в очередной раз участвует в недозволенном поступке.

— Это ошень корошо, — ответил Генрих Антонович, — вы есть здоровы?

— Здоровы, как коровы, — сказала Настя. Немец, хотя и прожил в России меньше трех лет, оценил каламбур, рассмеялся.

— Это совсем корошо. Но мой долг узнать, не начать ли вы болеть?

Девчонки вздохнули в унисон. Не помогло. Пришлось подойти к окну гардеробной, позволить Генриху Антоновичу пощупать лоб, открыть рот и ответить «не кружит ваша голова?» и «не ломит ваши кость?».

— «Нет» — это совсем корошо, — улыбнулся доктор, — но не гулять слишком долго.

И, когда девчонки хором прокричали «данке!» и повернулись, добавил:

— Мадам Лемэр сегодня немножко сердиться.

Намек прошел мимо ушей, ибо план начал рушиться. Генрих Антонович остался в гардеробной, у окна — сам он покашливал, и гулять не собирался. Однако садик был у него в полном обозрении, и обойти здание было бы совсем нахально. Согласились с Таней, лучше выйти через поварню.

— Шустренько, шустренько, коридором, — прошептала Настя, — Васильна блинами занята.

Шли шустренько, но Васильна, несмотря на скворчанье четырех сковородок,   углядела беглянок в своих владениях.

— Ох-ты, батюшки, всплеснула она руками, с приставшими к ладоням каплями теста, Федорыч опять печи не протопил — барыньки по дому в шубах ходят!

Говорила, а сама посмеивалась.

— Домна Васильевна, блины-то поджарились? — Настя не заметила вопроса. — А то Жулечка проголодалась.

— Как не поджарились? — И Васильна протянуло блюдо. — Берите, я комкастые отложила.

Блины были совсем не комкастые и чуть подстывшие, так, чтобы обжечь палец, но уже не обжечь язык. Настя и Жюли утянули с блюда по два, Таня — один. Были блины такие нежные, жевать не надо, растворились во рту, казалось, крикнув напоследок: «еще!».

Но не оставаться же здесь лопать блины!

— Домна Васильевна, у вас блинцы подгорят, — крикнула Настя. Повариха отвернулась к плите и девчонки, не теряя секунды, пробежали короткой черной лестницей, с ее дрянными запахами, на задний двор.

Колоды, припорошенные недолгим ночным снегом, отыскались сразу. До забора было шагов пятнадцать.

Подружки замерли, думая, как дальше. За пятисекундное раздумье Таня успела зачерпнуть снег и оттереть пальцы от масла. Взглянула на Настю — командуй.

— Так, чудо-богатыри, валим колоды, катим к стене. Быстрей, пока турка не очухался!

Колоды были не только припорошены, но и подмерзли. Однако навалились плечами, и чурбаны опрокинулись на снег.

— Быстрей-быстрей, — кряхтя приговаривала Настя, — не то турка ухлопает.

— Твой батюшка так под Измаилом катал? — тяжело дыша спросила Таня.

— Да. Когда штурм протрубили, секунда дорога. Кто офицер, кто солдат не смотрят, главное ров фашинами забросать. Сказал солдатам: за «Отче наш» не управимся — всем карачун».

Подкатили колоды разом. Обернулись, кинулись помогать Жюли — та отставала, хоть ее чурбан был меньше.

Малую колоду поставили поверх самой большой, еще одну, как ступеньку — рядом. Зубья забора были простые, без модных заостренных гвоздей, но все равно, колко. Таня сняла шубейку, полезла первой — Жюли и Настя поддерживали чурбан. Накинула шубу на зубцы, перевалилась, не желая сплоховать перед подружками, поторопилась разжать руки, спрыгнуть на ту сторону.

— Снегу тут, с ноября нападало, — донесся голос из-за забора. — Не побьешься, а утонуть можно!

Жюли пошла второй. Забралась на малую колоду, ухватилась за зубцы под Таниной шубой, на пару секунд задержалась, но Таня крикнула — ловлю! И Жюли спрыгнула на улицу.

Настя, не тратя времени, заскочила на шатавшийся малый чурбан и быстро — ведь не держат, очутилась на заборе. Поползла по нему, как кошка, сняла шубу с зубцов, кинула Тане, прыгнула.

— В такой сугроб — да хоть с Ивана Великого, — с восторженным ужасом воскликнула она.

*   *   *

 

— С чего это Антоныч к нам взыскался? — спросила Настя.

— Уроков сегодня нет, а он же немец, он не может даром хлеб есть, вот и хотел нас полечить, раз не учит,— ответила Таня, — а ты, как думаешь?

Жюли не сказала — не хотела сбивать дыхание.

Шли быстро, а если под горку, то бежали. Хотелось сберечь время для гуляний, а еще мерзли ноги. Снег из валенок, конечно, вытряхнули, но второпях.

— А что, душеньки, так ли хотим на карусели? — спросила Настя. — Может, на Воробьевы горы, с горок покататься.

— Туда идти дальше, — возразила Таня, знавшая Москву лучше подруги. — Или ты хочешь, специально скатиться, чтобы гадать?

— Как гадать? — удивилась Жюли.

— Примета есть такая, — запыхаясь, проговорила Настя, — девица, с Масленичной горки дальше всех укатится, выйдет замуж от дома родного подальше. А нам-то это к чему? Мы же не знаем, из какого дома пойдем замуж. Батенька мой, может, в другое имение уйдет управляющим, твоя родня, Танюшка, из Петербурга уехала, а у Жюли…

— А у меня вообще никакого родного дома, — Жюли, довольно бодро дополнила смущенное умолчание подруги.

Всем трем стало немного грустно, а так как грустить не хотелось, то припустились в бег.

В такой спешке подружек обгоняли только тройки, а их было немало. Трезвон бубенчиков, ржание, веселый посвист, грязный снег из под полозьев. Казалось, все золовки Москвы мчались в эту субботу на посиделки к невесткам.

И не только золовки. В лихой тройке сидели два молодца-гусара. Увидели девиц, улыбнулись. Один показал было на сани — мол, садитесь к нам, другой мотнул головой, крикнул:

— Не гуляйте долго, маменька заругает, больше не пустит.

Настя успела зачерпнуть снег из высокого сугроба, мигом слепила снежок, попала только в ободок, уносившейся тройки.

— Не очень-то хотелось, — сказала она, — пусть Севрюгина с такими катается.

— Душенька-подруженька, кто предложил, за Севрюгину — леща? — укоризненно сказала Таня. — От нее и в пансионе тошно.

— Ну, я, — сердито сказала Настя, — лупи, только время не тяни.

— Тоже мне Фемистокл!

Жюли спросила — кто такой Фемистокл? Таня пообещала леща ей самой, за рисованье и дремоту на истории. Но так как давать леща не хотела, то быстро рассказала про великого афинского вождя, который на решающем совещании перед решающей битвой с персами, поспорил со спартанским полководцем и тот замахнулся палкой. Фемистокл сказал: ударь, но выслушай.

Жюли узнала, кто такой Фемистокл, Настя осталась без леща, зато Таня чуть не отстала от душек-подружек — ведь ей пришлось бежать и рассказывать, а те — молчали.

Один раз она оглянулась. Показалось, — кто-то следит за ними, не отстает и не обгоняет. Потом еще раз обернулась, но на этот раз не углядела. Третий раз смотреть не стала — чего на глупости время тратить.

*     *     *

 

У Новинского монастыря, казалось, собралась вся Москва. Подружки на миг остановились перед толпой, как пловец замирает на берегу, решая, где лучше окунуться в воду.

— Бережем шапки, — сказала Настя. — Если отобьемся друг от дружки, встречаемся у столба с сапогами. Деньги лучше мне отдать, у меня карман глубокий.

Жюли протянула ей щепотку медяков, Таня тоже дала мелочь и две ассигнации. Настя, наморщив нос, мигом все пересчитала, засунула в карман, прикрыла варежкой и махнула рукой — вперед. К каруселям.

Но добраться до каруселей оказалось непросто. Глаза разбегались по сторонам, и то Настя дергала Таню — давай остановимся, то Жюли просила подождать немножко. А иногда, останавливались втроем.

Бывать на масленичных гуляниях доводилось только Насте, да и то не в Москве. Таня ходила давно, под ревностным эскортом гувернантки и няни. Запомнила только сердитый шепот мадам Луизы: «мадмуазель Татиана, идемте дальше, это грубая простонародная забава».

Жюли не была ни разу.

Как не остановиться, не подивиться на «морского зверя» — то ли поросенок, то ли заяц[1], только маленький — мальчишка показал его за полушку на троих, дал чуток потискать. Не замереть возле «огнеглота», пускавшего ртом пламенные облачка, под скороговорку помощника: «ой, люди добрые, дайте копейку, пока Москву не спалил!». Не засмотреться на медведя с вожаком. Мишка, хоть по времени года должен был сонным, заразился масленичным весельем, плясал, порыкивал — народ то хохотал, то с визгом отскакивал. Даже будочник-полицейский смеялся, отставив алебарду.

Дошли до карусели. Сегодня катание еще было платным — это завтра, в последний день Масленицы простому народу позволят крутиться без гроша. Все равно, карусель окружала толпа. Парни — купецкие приказчики, и мастеровые, с шутками, помогали девицам взобраться на деревянных коней.

Хотели ринуться к толпе, но Настя дернула подружек за рукава.

— Гляди, Севрюгина сотоварищи! Это — без леща.

— Без леща, — согласилась Таня. — И без карусели.

Действительно, Севрюгина садилась в карусельную кибитку — особое, удобное барское место, за пять копеек. В свой экипаж допустила Сосницкую и Тулупову — близкая свита. Остальные, отпущенные с ней девчонки, устроились на деревянных конях.

— Может, пойдем, — без уверенности сказала Настя, — не одна карусель.

— Не одна, — покачала головой Таня, — зато близко. Увидят.

— Думаешь, не увидят — так мадам Лемэр не узнает, что мы здесь были?

— Придем не поздно, может, не узнает.

Настя хотела было возразить — мол, если сейчас не покрутиться на каруселях тогда, засветло вернуться не удастся. Но представила насмешливый голос Севрюгиной: «Федорова, Неледина, так вас отпустили, или совсем из пансиона выгнали?». Махнула рукой.

— А ладно. Пойдем к балаганам!

Балаганы были разные, от большущих, дощатых, в две избы величиной, до мелких шатров — на столб натянута рогожа. На одном написано кривыми, черно-красными буквами:

«Человек-паук — ест живых людей, как мух».

В объясненье неграмотным, художник намалевал многолапое мохнатое чудовище, ухватившее испуганную девицу.

— С тебя начнет, — указала Настя на Таню, — ты и благородная, и красавица, и выше меня на вершок.

— Нет, с тебя, — ответила Таня, — ты жужжишь, как муха.

Предоставив решать самому пауку, заплатили по копейке и вошли в балаган.

Человек-паук к счастью для зрителей был сыт и на людей не бросался. Он висел под полутемным потолком в огромной сети, лениво перебирая волосатыми лапками. Лишь иногда продвигался поверху, приближался к народу, резко цыкал, отчего дамочки взвизгивали.

Смотритель, с огромной рогатиной-ухватом в правой руке, рассказывал грустную историю: ребенок на чердаке потерялся, да так там и остался. Пауки его воспитали, мошку-мух есть заставляли, руки-ноги стали мохнатые, а зубы — клыки кривоватые. Восемь лапок из ребер повылезли, и глазеть на него можно издали.

Потом чердак сгорел, человека-паука поймали сетью, и теперь возят по ярмаркам, собирают на пропитание, мух зимой покупать.

Еще смотритель постоянно показывал на кривоватую черту посередине балагана и советовал не переступать, чтобы не случилось беды.

Показывал на ухват — может, удержу, а может, и нет.

Народ охал, не подходил к линии и на два аршина. Впрочем, Настя быстро переступила черту, взглянула на паука, быстро сказала «жжжжуууу» и скоренько обратно.

— Дурят, — прошептала она подружкам. — У него две руки человечьи, он ими за остальные лапки дергает, чтоб шевелились.

— Но дурят умеючи, старались, — шепнула Таня. — Пошли по другим диковинкам.

Заглянули в змеюшник. Перед ним приплясывал-извивался зазывала, наряженный каким-то невиданным змеем, и тараторил. «Змея гадюка — укус смерть и мука. Заморский змей полоз — укусит — выпадет волос. Заходите взглянуть на удава — душить для него забава»

Вошли — разочаровались. Зазывала был живей, чем все змеи, вместе взятые. Они дремали в больших коробах, со стеклянной стенкой, не собираясь показывать ядовитые клыки.

— А правда, что если гадюка укусит, то насмерть? — шепотом спросила Жюли.

— Враки, — ответила Настя. — У нас в Костеевке Ваську — дворового мальчишку, гадюка укусила. Ничего, вовремя прижгли, травой отпоили, два дня валялся, на третий бегал уже. Я однажды гадюку прибила.

— Это как? — спросила Жюли. Таня придвинулась, тоже интересно.

— Палкой. Только не толстой нужно, а гибкой, чтоб хребтину переломать. Вообще-то, они трусливы. Надо, когда по малину идешь, шуршать и шуметь. А эта на тропе легла, уходить не хочет. Девчонки — визжат, на меня смотрят, что ты командирша прикажешь? А они все босиком, да и я туфли сняла. Палку вырезала и карачун тебе, змеюка! На ветку повесила, небось кто-нибудь напугался.

Подружки оценили Настину храбрость и ушли от вялых змей, искать что-нибудь поинтересней.

В соседнем балагане показывали «бабу-слониху». Жюли предложила зайти, но Настя мотнула головой.

— Посмотри, что на дверях нарисовано. Какая это слониха, у бабы ноги водянкой раздуло, вот и всё. Чужим уродством любоваться грех.

— А Человек-паук? — спросила Жюли

— Сравнила! Там паяц в костюме. Он потом из него вылезет и пойдет водку пить. А слоновые ноги — навсегда.

 

 

*         *          *

По балаганам шатались долго, пока от мартовского вечера не осталась лишь печальная светлая полоска. Подразнило солнышко весенним днем, а потом ушло.

Народа стало меньше — разошлись по домам кушать блины. Ярмарочная толпа, распалась на отдельных гуляк, возле каруселей, балаганов и бочонков с водкой. На бочонках висели ковши и ковшики-крючки — зачерпнуть большую и малую порцию.

Гуляки на подружек смотрели с удивлением. Взглянул и будочник. Теперь он уже не просто глазел на медведей и прочее веселье, но высматривал нарушения порядка.

Дошли до каруселей. И здесь народа поубавилось. Ближайший круг почти заполнился, но пять лошадок пустовали без седоков.

— Душка-Жюлька, прежде каталась? — спросила Настя. — Если нет, слушай. Не бойся, не то от страха улетишь. А как раскатаешься — не радуйся слишком, тоже выпадешь.

— Хватит пугать, — Таня как раз отсчитывала карусельщику копейки, — давайте сядем, покрутимся, да и в пансион. А то видишь, на нас уже пальцем показывают.

— Кто? — спросила Жюли. Но тут свистнула флейта и карусель закрутилась. А с ней и вечерняя Москва, полная веселых масленичных огней. Огоньки плясали-кружились так быстро, что Жюли перевела взгляд на небо. Там закружился свой хоровод ранних весенних звезд.

От такой непривычной картины стало совсем уж страшно. Жюли взглянула на подруг, летевших впереди, Настя обернулась.

— Аяяяяяяййййййй. Жюли, догоняяяяййййй! Шпорь коняяяя!

Шпорить деревянного коня Жюли не стала, крепче вцепилась в него. Зато визжала громче Насти.

Таня визжала тоже, и все девицы на карусели визжали. Казалось, от визга, от гиканья и свиста парней, деревянные лошади мчат еще быстрее. Но не брыкаются, не норовят сбросить седоков, выпрыгнуть с круга, рвануть галопом по утоптанному насту.

Поэтому, Жюли, уже скоро не боялась и визжала лишь от радости. Чуть не выпала, когда начала махать руками.

Все же с непривычки, едва карусель остановилась, поспешила сойти. Увидела, что мир по-прежнему вертится вокруг. Сделала три шага в сторону, села на снег, даже прилегла. Звезды мчались в карусельном хороводе, но туманное облако понемногу уходило из головы, звезды понемногу сбавляли скорость.

И тут на нее упала тень.

 

— А, у Жюльки любезный кавалер объявился, — заметила Настя, соскочившая с карусели, на сторону противоположную от подружки. — Пойдем к ним, — это уже Тане, — пока кавалер не решил, будто барышня одна гуляет.

Кавалер любезничал, вот только как-то странно. Он протянул руку Жюли, помогая подняться. Но, несмотря на полутьму, Настя издали разглядела, что руку протянул левую. А вот правой, сделал что-то у шеи девочки, рванул на себя, правой рукой, левой же оттолкнул Жюли, будто и не пытался поднять. Развернулся и наутек.

Толчок был сильный, сродни удару. Но Жюли все равно вскочила, будто упала на пружину. И рванула за любезным кавалером. Догнала его в стороне от карусели, ухватила за шиворот, заорала, не жалея горла:

— Rends-moi ça, c’est à moi! (Верни, это моё! /фр.).

Кавалер не собирался возвращать добычу. Наоборот, вырвался, отбросил Жюли в снег.

— Разбойник! — ахнула Настя. — Держи его!

Больше она не сказала ни слова — берегла дыхание. Таня, мчавшаяся следом, тоже молчала. И лишь вставшая Жюли, чуть прихрамывая, тоже бежала, и голосила: «Караул!».

Если бы не короткая стычка с ней, разбойник оторвался бы от преследования и скрылся в темноте. Теперь же дистанция между ним и Настей не превышала десяти шагов. Пусть гуляния и опустели, еще попадались кучки гуляк. Они слышали «караул!» и могли бы схватить негодяя. Поэтому он обегал прохожих, зато Настя мчалась почти по прямой.

Наконец, разбойник выскочил на темный пустырь — летний козий выпас. Еще немного и уперся в забор чьей-то усадьбы. Залез на сугроб, изготовился прыгнуть, но ноги пробили ледяную корку и он погрузился в снег. Вылез, нашел надежную площадку, прыгнул, схватился за деревянные зубцы…

Настя, углядевшая его в темноте, подскочила и вцепилась в ноги.

— Сдавайся, не то без порток оставлю! — крикнула она. Впрочем, это было лишнее: разбойник не успел ухватиться, свалился с забора, упал рядом с Настей. Перевернулся, вскочил:

— Уйди, — коротко, зло сказал он.

— Отдай, что украл и уйду, — ответила Настя. Хоть и полутьма, но разглядела: противник был мальчишка, то ли ее возраста, то ли чуть старше, но всяко не взрослый.

Долго глядеть не удалось. Мальчишка кинулся на Настю, замахнулся, а так как она не хотела уходить с дороги, ударил в лицо.

— Ах ты…!

Настя не нашла подходящего слова, зато руки все придумали сами. Левая сорвала шапку с разбойника, правая — надежно вцепилась в волосы. Парнишка пытался махать кулаками, но Настя сблизилась с ним, лишив простора для удара. Да еще пыталась найти левой рукой ухо.

— Душка, бей его, — крикнула она, увидев подбегавшую Таню.

Таня бить не стала. Но, на полном ходу врезалась в негодника, а так как комплекцией ему не уступала, тот полетел в сугроб.

Оба несколько секунд глазели друг на друга. Таня по инерции рухнула сверху. Настя успела выпустить волосы и не упала.

Паренек барахтался в плотном снегу, как щука в траве. Пытался вырваться, но Таня его удержала, потом поставила колено на грудь. Драться с ней он не решался. Наоборот, взглянул Тане в глаза, и не столько со злостью, сколько с удивлением, отметил:

— Ух ты, сильная краля!

— Ах, кавалер любезничает! — воскликнула Настя. Она встала на колени рядом, правую руку уже надежно запустила в волосы, а левой рукой наконец-то добралась до уха и так же крепко ухватила. — Ну, лайдак, ну собачий сын, ну курча, ну бесенок! Драться вздумал! Хочешь, лысым бесом сделаю?! И без уха оставлю!

Пленник смотрел зло и молчал. Все же помотал головой — не хочу.

— Отдай! Отдай! — крикнула подошедшая Жюли.

Её отчаянный голос стал последней каплей. Парнишка вздохнул, разжал правый кулак и протянул золотой медальон, с оборванной цепочкой. Жюли выхватила, разглядела в полутьме, будто разбойник мог подменить вещицу, засунула за ворот.

— Что делать будем? — наконец произнесла Таня. А сама с интересом разглядывала пленника. Обычный уличный мальчишка, от которого держи подальше и кошелек, и шапку. Потому обычно и не разглядишь. Сейчас же удалось. Лицо правильное, нос, правда, чуток скошен — сломан в драке, но картину не портит. В глазах ни хитрости, ни злости, зато тоска и отчаяние.

— В полицию, куда еще, — ответила Настя. Она отпустила ухо, ощупала свое лицо, убедилась, что большого урона нет, и опять взяла парнишку за ухо.

— Не надо в полицию. Бить будут, потом — в Сибирь, — тихо сказал пленник.

— В Сибири тоже бить будут, — утешила его Настя. — Кедровым поленом.

— Чего болтать? — сказала Таня, то ли пленнику, то ли Насте, — какая Сибирь? Отправят в воспитательный дом.

— Я там был, сбегал дважды, — угрюмо сказал мальчишка, — теперь не отправят. Пожалейте меня, барыньки. Я сирота.

— Вот интересно, — с чувством сказала Настя.— У меня матушки нет, у Татьяны Ивановны — отца, Жюли вообще круглая сирота. Мы же не воруем.

— Вы не голодные.

— Так и ты не голодный, — возразила Настя. — Был бы голоден — пирог бы украл, а не золотую штучку.

— Простите, Христа ради, — совсем тихо сказал парнишка.

Таня вмешалась в диалог.

— Тебя как зовут?

— Митька. Простите, Христа ради.

Настя хотела что-то сказать, но лишь мотнула головой.

— Полиция идет, — сказала Жюли. До этого она молчала, лишь судорожно дышала и всхлипывала. Запускала руку в шубу, будто хотела убедиться, что медальон у нее, а не у вора.

Действительно, к ним приближался огонек — фонарь. Слышалось ругань и кряхтение.

— Степаныч… Ну все теперь будет, и таска, и битье — полный праздник, — без всякой придури констатировал Митька.

Таня приподняла колено. Настя тоже выпустила и волосы, и ухо: так держать уличного мальчишку при взрослых было совсем не комильфо. Правда, смотрела настороженно: вдруг даст стрекача?

Можно было не волноваться. Митька смотрел на полицейского, как кролик на удава. Не сонного, в змеюшнике, а беспощадного охотника в джунглях.

Вот и Степаныч — усатый будочник преклонных лет. В левой руке — фонарь, в правой — алебарда. Воткнул оружие древком в снег, схватил Митьку за левое ухо, рывком поднял на ноги, как редьку из грядки. «Хоть бы другое ухо подставил, дурачок», — прошептала Настя.

— Допрыгался пострел! — рявкнул страж закона. — Чего натворил, кара египетская?

От Степаныча тянуло водкой. На губах блестело масло съеденных блинов. Он был огорчен от того, что заставили пробежаться. Потому-то настроен беспощадно.

— Что натворил, а? Чего молчишь? Говорил же: увижу на ярмарке — так взгрею, год не забудешь!

Митька бормотал что-то невразумительно, но даже попросить пощады во весь голос не решался.

— Язык на ярмарке продал? Узнаю, так ведь за запирательство еще больше попадет. Барышни, чего он натворил? — спросил будочник, глядя на Таню, как самую представительную из всех трех подружек.

— Озоровал, — сказала та, — снежки в нас кидал. Мы не дали ему копейку на пряник, так он стал в нас снежками кидаться. Анастасии даже под глаз попал.

Настя сделала изумленную гримасу, быстро показала Тане язык, но промолчала. Жюли удивленно взглянула на Таню, потом на Настю. Та ответила серьезным взглядом: пусть Татьяна говорит.

Степаныч Митькино ухо не выпустил, но явно растерялся. С таким злодейством на масленичных гуляниях он встретился впервые.

— Ты чего, в барышень снежки кидал? — с напускной суровостью сказал он, в очередной раз выкручивая ухо, да так, что Митька не удержался от «ой-ой-ой»! — А вы тоже хороши: караул кричать. Будто разбой случился.

— Да это же разбой и есть — кидаться снежками, — серьезно сказала Таня. Будочник внимательно взглянул на нее.

— Кстати, барышни, как вы в такой поздний час, одни здесь оказались? Откуда вы такие?

— Из благородного пансиона мадам де Лемэр, — ответила Таня.

— Пансион, значит. И что же мне делать с вами прикажите?

Вопрос ясного ответа не имел. Настя представила, как будочник, с алебардой и фонарем, поведет их от Новинского, на Сретенку. А Митька? Верно, и его потащит. Даже прыснула от такой картины.

— Да мы уже собирались идти, — сказала Таня. — Только вот, задержка вышла.

— Нет, это не годится, чтобы барышни в такую пору по Москве без присмотра ходили, — покачал головой будочник. Он не мог понять: обманули его или заставили пробежаться из-за нескольких снежков. Поэтому злился. — Надо вас отвести в ваш пансион, да рассказать, как вы с прощелыгами в снежки играете!

— Митька, — шепнула Таня, — как зовут его? Тихон? Тихон Степанович, извините, пожалуйста, что мы не подумали и вас побеспокоили. Возьмите, пожалуйста, на крючок, угоститесь за наше здоровье. — И протянула серебряный полтинник.

— Да тут побольше крючка будет, — растерянно сказал Степаныч и взял монету.

— Говорите, вам на Сретенку надо? Вот, что, чертов постреленок, проводишь их в пансион, куда скажут. Завтра справлюсь: если созоровал чего, тогда не ухо, а нос тебе оторву, клещами. Веришь?

— Как не верить? Вы, Тихон Степанович, самый честный будочник на Москве, — ответил Митька, правда, с такой интонацией, что Таня чуток прыснула.

— Ну, гляди, разбойник. Знаю, где тебя искать. А вы барышни, тоже, не гуляйте в такую темноту. В другой раз, вас застану, так вашему главному гувернеру отведу.

Таня, а за ней и остальные душки-подружки наперебой стали его уверять, что задержались случайно и если бы не этот разбойник, уже давно спали бы в уютных кроватках. Будочник махнул рукой, еще раз дернул Митьку за ухо, подхватил алебарду и зашагал в сторону ярмарочных огней.

*         *           *

 

 

— L’as-tu pardonné au nom de Voltaire? — спросила Настя.

— Pas au nom de Voltaire, mais au nom de Rousseau, — ответила Таня. — Par sa naissance, ce n’est pas un voleur, mais un orphélin n’ayant pas reçu d’éducation. Sa nature est déformée par de mauvaises conditions.

Ты его простила во имя Вольтера? — спросила Настя.

Не во имя Вольтера, а во имя Руссо, — ответила Таня. — Он не вор от природы, он сирота, не получивший воспитания. Его сущность извращена плохими условиями.

Говорить было нелегко — подружки почти бежали. И если днем, при свете, по улицам, то сейчас по какому-то странному пути, неизвестному им, зато знакомому Митьке. Путь вел переулками, закоулками, тупиками, из которых, однако находился выход. Пришлось трижды пролезать в заборные щели, и трижды просто перелезать заборы. Однажды вскочили с поленницы, на плоскую крышу сарая и спрыгнули в сугроб с другой стороны.

 

Едва полицейский удалился, Настя стала убеждать, что лучше дойти самим, но Митька резко сказал: «не отстану. Обещал проводить — провожу».

— Не в притон какой-нибудь, к своим дружкам?

— Вот вам крест, что отведу. — И Митька без спешки перекрестился. — Я же не душегуб последний. А куда идти — знаю. Я за вами еще от вашей усадьбы шел.

— Ну, разбойник! — удивилась Настя.

— Без него в темноте заплутаем, — Таня прервала спор, — пошли.

Так началось удивительное ночное путешествие, по диагонали, или по птичьему полету, без обходов. Митька, уразумев, что подружки торопятся, летел впереди, когда вскакивал на забор — задерживался, подавал руку. Если отрывался, то издали махал, тихо свистел — здесь я.

Как не спешили Настя и Таня, но от спора не удержались.

— Моему батюшке, — продолжила Настя, уже по-русски, — приходилось разбойников ловить. Они на свободе, так все Кудеяры-атаманы, а как поймают, так сиротинушки, мол, не своей волей в разбой пошли. Тихие овечки, только с ножами, да кистенями.

— А твой батюшка их вешал? — спросила Таня.

— Конвоировал в город, начальство разбиралось. По-разному бывало.

— Вы не волнуйтесь, у меня трепка впереди, — Митька вынырнул из темноты.

— Ты по-французски понимаешь? — удивилась Таня.

— Нет. Догадался: жалеете, что меня помиловали. Вот я захотел вас утешить.

— Утешил, — вздохнула Настя.

Дальше шли не разговаривая — берегли силы.

Пришлось перелезть очередной забор. Митька спрыгнул первым, за ним подружки. Еще не сделав и двух шагов, как поняли — поторопились.

Раздался нарастающий лай — низкий, хриплый, грозный. Потом вылетел пес. Был он черный, кудлатый, почти не видный в темноте. И от этого особо страшный. Подскочил, но сразу не бросился, замер, будто решая, в кого вцепиться первым.

— Мамочка, — тихо сказала Таня. Настя оглянулась — не успеть ли, залезть на забор. Нет, не удастся. Еще Настя заметила, что Митька выдался вперед, закрывая Татьяну.

Пес замолк, присел — сейчас кинется. И тут Жюли шагнула к нему.

— Осторожней, дура, — испуганно крикнул Митька. Жюли сделала еще шаг, протянула руку. Погладила. Пес тихо зарычал, но, не обнажая клыки, скорее, для порядка.

— Пти шьян, маленький песик, — тихо сказала Жюли, продолжая гладить собаку, даже почесала за ушком. — Мы свои. Мы не обидим.

Пес опрокинулся на спину, задрыгал лапами, потребовал, чтобы заодно почесали живот. Жюли сперва почесала рукой, потом — правым сапожком.

— Она собачье слово знает? — прошептал Митька.

— Она с любыми животными обходиться умеет, — ответила Настя. — Не знала, что и с волкодавами тоже.

— А со сторожами умеет? — спросил Митька. Услышав — «нет», заторопил подружек: еще выйдет сторож, а нам забор перелезать.

— Слова от поломанных ног у тебя есть? — проворчала Настя. — Допрыгаемся. Жюли, оставь собаку. Пусть дальше сторожит, лишь бы нас не ухватил.

— Последний забор, — ответил Митька. — Барышня, извините за дуру.

И не соврал. Действительно, как перелезли забор, так и вышли проулком на знакомую улицу. А там уже и пансион.

Девчонки и Митька остановились возле ворот. Час был поздний, но в двух окнах пансиона, не по времени, горел свет.

— Нас ждут, — прошептала Жюли.

— Вы ведь без спросу гуляли? Вам нагорит? — спросил Митька. Настя, не желавшая шутить, ответила: «да».

— Может, постучимся, я крикну, что вас ограбил и убегу? — предложил Митька.

— Спасибо, сами справимся, — так же тихо ответила Настя. — Беги за своей трепкой. Больше не воруй — не все добрые.

Митька кивнул и что-то буркнул — понимай как угодно. Потом внимательно посмотрел на Таню, будто пытался запомнить.

— Вас Татьяна зовут?

— Зачем тебе? — спросила Настя.

— В молитве поминать буду, — тихо ответил Митька.

— Татьяна, — подтвердила Таня. — Ты, правда, не воруй. Пожалей себя, ведь попадешься, и не пощадят.

— Простите, барышня, — сказал Митька. Непонятно за что: то ли за нападение на подружек, то ли за то, что не сможет последовать совету. Потом степенно всем поклонился и исчез в темноте.

Несколько секунд подружки молчали.

— Имя ему нужно, — наконец, улыбнулась Таня. — А вообще, добрый малый.

— Ага, добрый, — отозвалась Настя.— Синяк будет под правым глазом. Ну что, душки-подружки, погуляли, пора и честь знать.

— Может, мы попозже войдем? — предложила Жюли. — Ведь тогда настанет Прощеное воскресенье, мадам Лемэр придется нас простить.

— Ох, — вздохнула Настя, — боюсь, тогда мадам Лемэр вспомнит, что она католичка. Ну, ладно…

Быстро перекрестилась. Потом скомандовала.

— Смирррно! Торжественным шагом марш!

И уверенно постучала в калитку. Та открылась сразу.

За калиткой стоял Федорыч, пансионный сторож.

— Заждались вас, девицы, — без особой укоризны сказал он. — Мне велели розги приготовить.

 

*           *             *

Один, без девчонок, Митька двигался еще быстрее. Одолевал забор за забором, двор за двором, находил лазы, годные лишь для кошки, проникал в них и дальше, дальше, дальше. Однажды прокрался по крыше оранжереи, разглядел под собой, верхушки небольших пальм и даже созревший ананас. Другой раз чуть не спрыгнул на пса-сторожа. В отличие от Жюли, беседовать и щекотать за ушком не стал, а лишь рванул быстрей собственного страха и успел перелететь забор.

Достигнув Китай-города, замедлился. Отдышался, слегка ударил себя по лбу, мол, куда я спешу? Шел уже медленней, оглядываясь, не выслеживает ли кто-нибудь его путь? Зашел в короткий переулок, обогнул большой извозчицкий трактир. Поднялся на ступеньку к вроде бы заколоченной двери и постучал коротким, барабанным, размеренным стуком:

Трам-там-там. Трам-там. Трам-там-там.

Небольшая пауза. Ни скрипа половицы, ни иного шороха. И все же дверь открылась, будто сама.

Митька вздохнул, вошел в привычную темноту.

— Дядя Никитаааа!

Дядя Никита ждал за дверь. И едва Митька оказался в коридоре, схватил за многострадальное левое ухо.

— Отчетай, ширшонок? Кулотку приначил?

— Нееее.

— И кулотку не приначил, и бутырю влопался! Меня ужо спытмали: с чего твои ласутки в Новинском хлитят, да тифонят? Ах ты сульга хоноватый!

— Дядя Никита, — заныл Митька, а кто давеча пильмажник с двадцаткой финанов приначил?

Дядя Никита не перестал дергать, но, по крайней мере, оставил попытки оторвать Митьку от пола.

— Дядя Никита, а кто стуканцы у барина выклимал?

— Погутырь у няма! — грозно сказал дядя Никита. Дергать, однако, перестал.

— А кто на Мокровах бурмак стифонил, — продолжил хнычущий Митька, — Пенда финанов, не меньше бурмак краснушный. Аааа!

Митькино ухо было отпущено, зато он получил коленом под зад.

— Чего же вы так, дядя Никита? — с обидой, но затаенной радостью, сказал он.

— Поговори тут! — сказал дядя Никита, высокий жилистый старик, с черной бородкой. — Мне барин хранцузский закантырил кулотку у хранцузской ласеньки откаять. А ты чустымно прибатурился. Мне теперь барину хранцузскому надо пенду финанов отбырить, да еще почунаться.

Митька извинился перед дядей Никитой издали, чтоб не получить новый пинок. Заглянул на кухню. Там, в лучинной полутьме, как и во всех московских домах, этим вечером, повар — молодой, нескладный парень, дожаривал блины.

— Тебя сегодня кормить не велено, — со злорадством объявил он.

— Так и не корми, Авдюха, воронье ухо, сам покормлюсь, — весело ответил Митька. Он еще с порога заприметил тарелку со стопкой блинов. То ли руки у Авдейки были кривоваты, то ли на поварню его погнали с застолья, но комом у него выходил каждый третий блин.

Авдейка плеснул очередной черпак теста на раскаленную сковороду, а потом замахнулся черпаком на Митьку. Был и вправду похож на нескладного ворона, решившего заклевать цыпленка. Митька промчался по кухне, ухватил пяток блинов, не забыл взвизгнуть — блины были горячи. Развернулся на каблуках, будто вприсядку плясал и проскользнул под занесенным черпаком и к порогу.

— Давай Авдей, к плите скорей. Еда подгорит — тебе нагорит, — выстрелил Митька скороговоркой уже из-за двери. Блины, правда, поторопился засунуть в рот — теперь никто не отнимет.

Авдюха выругался, но блины вправду начинали подгорать.

Дожевав, Митька нашарил в темноте знакомый чулан. Разулся, снял шубейку и лег на кучу тряпья. Накрылся шубой, закрыл глаза, озабоченно потер левое ухо и начал тихонько, то ли насвистывать, то ли мурлыкать какой-то мотивчик, услышанный в балаганном оркестре.

Заснуть не удалось. Кто-то прокрался в чулан, несмело тронул его за руку.

— Митяй, а Митяй. Хошь хлеба?

— После блинов-то? — проворчал Митька, прервав мотивчик. — Давай.

— Каких блинов? — удивился собеседник, мальчишка двумя годами младше Митьки. — Тебя же кормить не велели.

— Все-то знаешь, Пашка. Много знать будешь — скоро состаришься, — ответил Митька, откусывая от ржаной горбушки. — А чего не посолил? О, точно состарился, забывчив стал.

— Соли принести?

— Так сойдет, — Митька махнул в темноте невидимой рукой. — Дядя Никита шибко сердился?

— Еще как. Ему пришлось перед барином извиняться.

— Каким барином?

— Барином-хранцузом. Который золотую штуку украсть заказал.

Митька переложил остатки горбушки в левую руку. Правой нащупал Пашкину голову, намотал волосы на пальцы, крепко дернул.

— Не медальон украсть заказал, а кулотку стифонить закантырил, — наставительно сказал он. — О делах надо завсегда на офени шистать. И вообще, — поправил сам себя, — не стифонить, а приначить. Как приначил — твое дело. Хоть купил.

Пашка взвизгнул, обещал следить за языком. Митька выпутал пальцы из его шевелюры, велел говорить дальше.

— Барин-хранцуз долго сидел в чистой горнице, ему Авдейка трижды блины приносил, все слопал. Потом к нему дядя Никита вышел. Сел за стол и говорит: «вот вам, барин, деньги, а медальона не будет». Тот возмущаться стал, то по-хранцузски, то по-русски. Я неподалеку вертелся, расслышал: «вы послать глюпий мальшик. Он испортить».

Митька попытался нащупать в темноте Пашкино ухо, или, на худой конец волосы, но тот благоразумно отодвинулся.

— Еще о чем говорили?

— Я же не все время рядом терся. Слышал, что хранцуз, вроде, большие деньги сулил, говорил: «надо послать большой мужик. Надо убит».

— Ого, — не скрыл удивления Митька. — А дядя Никита?

— А он сурово ответил: не туда, мусью, пришел. Я обычный маклак, трактир держу, старьем торгую. Людей у меня не режут. Ты к татарам обратись, да и они не возьмутся девчонку зарезать. Так что, блины доедай, и топай, откуда пришел. Деньги свои не забудь. Так и ушел. Митька, а ты взаправду городовому попал.…. бутырю влопался? Сбег от него?

— Нет, — ответил Митька. — Меня она выручила.

— Девчонка?

— Ага, — Митька кивнул головой в темноте. — Только не та, что с кулоткой, а подружка. Вообще их три было. Я уж думал — утеку. Сперва меня догнала та, у которой блестяшку взял. Лопочет, верно, просит — «отдай». Сама худая, маленькая, глаза большие. Мне жалко стало, будто сердце у человека вынул. Вырвался, бегу. Тут меня другая догнала. Прыткая, веснушчатая, вцепилась, как кошка в воробья. Я ей в глаз — не помогло. Цепкая коза. Одну руку отруби, второй не отпустит. И тут Она подходит.

Митька замолчал. Отдышался. Как продолжил, голос стал тихим и торжественным.

— Идет по снегу, как лебедь плывет среди кувшинок. Подошла, смотрит на меня, говорит: «отдай, пожалуйста». Голос нежный, будто малого котенка гладишь. А глаза — черные, утонуть можно. Я на нее взглянул, вот те крест, рука сама кулотку отдала.

— Колдунья? — испуганно прошептал Пашка.

— Дурак, какая колдунья! Просто… Не знал, что такие красули бывают.

Тут вижу, Степаныч бежит. Ну, думаю, пропала головушка. Схватит меня, утащит, примется мучить, пока всех не выдам.

— А меня бы выдал?

— Если Степаныч допытмать станет, ты бы сам меня выдал, — ушел Митька от ответа. — Я испугался. Смотрю на девушку-красавицу. Говорю: «душа-девица, не отдавайте меня на муки». Молиться за вас буду!».

— А она?

— А она говорит Степанычу. «Отпусти его, мелкий человечишка. Я княжна-боярыня, я сама знаю, кто прав, кто виноват». Он и отпустил. Вот и все.

Немножко помолчали. Потом Митька, сказала.

— Пашка, ты, мне, конечно, друг и брат. Только вот, если ты Авдейке проболтаешься про эту красотулю, а он языком по ней пройдется… ей Богу, ему язык оторву и тебя съесть заставлю. Веришь?

Сказал так искренне, что Пашка испугался, пообещал молчать. После чего заснул в углу, где тряпьё было еще дрянней, чем в Митькином углу.

Заснул и Митька. Да с такой блаженной улыбкой на лице, что кто увидел бы — обзавидовался.

 

*   *     *

За калиткой стоял Федорыч, пансионатский сторож.

— Заждались вас, девицы, — без особой укоризны, зато с грустью сказал он. — Мне велели розги приготовить.

Жюли испуганно дернулась. Настя взяла ее за руку, шепнула: «и нынче обойдется, вывернемся».

В гардеробной их уже ждала мадам де Лемэр. По правую руку — старшая классная дама, мадам Лево и две ее помощницы: мадам Щекина, и мадам Кольчицкая.

— Итак, дорогие мои девочки, не слишком ли рано вы сегодня вернулись с прогулки? — с расстановкой сказала директриса.

— Сердится, — шепнула Настя. — Иначе, сразу бы ругаться принялась.

— Кстати, мои девочки, — продолжила мадам де Лемэр, не дожидаясь ответа,— скажите, кто вас отпустил на столь долгую прогулку? Мадам Лево?

Мадам Лево возмущенно покачала седой головой: ну как о таком можно даже подумать!

— Может быть, мадам Щекина и мадам Кольчицкая?

— Я?! Отпустить этих мерзавок? — высоким, пронзительным голосом воскликнула Кольчицкая. Да так громко, что перекрыла глуховатое возмущение Щекиной, примерно в тех же словах.

— Вас не отпустил никто, — вздохнула мадам де Лемэр,— однако вы покинули пансион. И как же вы осмелились? Я жду ответа!

За спиной мадам Лемэр появился Генрих Антонович. Пригляделся к беглянкам. Грустно кивнул головой и скрылся.

Настя чуть подалась вперед.

— Уважаемая Елизавета Ивановна. Я хотела спросить разрешения у вас, но, к сожалению, вас не было в пансионе. Тогда я хотела спросить уважаемую Анну Георгиевну — взгляд на мадам Лево, но уважаемая Анна Георгиевна спала.

— Я… Я спать?! — возмутилась мадам Лево.

— Извините, отдыхали после обеда, — уточнила Настя. — Мы вас беспокоить не стали и ушли сами.

На сцене появились новые участники, точнее, зрители. А именно — Севрюгина и Тулупова. Они вышли из полутьмы на цыпочках, в белых ночных рубашках. Двигались аккуратно, старались не скрипеть половицами. Севрюгиной это удавалось — плыла лебедушкой. Неуклюжая Тулупова вышагивала, скрипела, замирала, поднимала ногу как цапля на болоте и скрипела еще громче.

Директриса и воспитатели то ли не слышали, то ли не замечали нарочно.

— Елизавета Ивановна, — сказала Таня, глядя в глаза мадам де Лемэр, — извините нас за нарушение правил. Но наш поступок стал следствием вашей несправедливости.

— Какой несправедливости, моя крошка? — тихо, даже кротко спросила мадам де Лемэр. От этого кроткого тона Жюли слегка вздрогнула.

— Вы лишили масленичных развлечений всех, кто не имел родственников, прислугу или не имел счастья находиться под покровительством Севрюгиной. Я исправила несправедливость и увела подруг на прогулку.

Севрюгина, услышав свою фамилию, вздрогнула. Но улыбнулась и кивнула головой: «да, да, мое покровительство — дорогого стоит».

— Невоспитанная мерзавка! — воскликнула Кольчицкая. Не так громко, чтобы заглушить Щекину, рявкнувшую: «дрянь!».

Мадам Лево лишь печально вздохнула.

— Дитя мое, — проникновенно сказала мадам де Лемэр, — справедливость в моем пансионе — соблюдать мои правила, а несправедливость — их нарушать. Жюли, ответь, почему ты опять связалась с этой разбойницей — взгляд на Настю, — и с этой вольтерьянкой — взгляд на Таню.

Жюли растерянно оглянулась, пыталась найти нужные слова.

— Пришли! Пришли, слава Богу, мои сердечные, — раздался громкий и радостный голос.

Все обернулись. В гардеробную вбежала Домна Васильевна, запыхавшаяся, в наспех застегнутой кофте.

— И где вас носило проказницы? — столь же торопливо продолжило она. — Мы уж перепугались. Елизавета Ивановна, — обратилась она без передышки к директрисе, — простите их, пожалуйста!

— Явилась, заступница, — презрительно процедила Севрюгина. Тулупова усмехнулась.

Мадам де Лемэр сердито взглянула на зрительниц, но обратилась к Васильне.

— Иди голубушка, без тебя разберемся.

— Я-то пойду, Елизавета Ивановна, а вы простите их. Завтра же Прощеное воскресенье. Они по малолетству согрешили, грех на них сердиться.

— Я прощу их, но завтра, — улыбнулась мадам де Лемэр.

Севрюгина, а за ней и Тулупова усмехнулись, Тулупова — громко. Васильна вздохнула, взглянула на трех проказниц и ушла.

— Севрюгина, Тулупова, — возмутилась мадам Лево, — вы тоже стать нарушать правила пансиона?

— Да уж, душеньки, идите почивать, — пробасила Щекина, — замерзните тут.

Мадам де Лемэр строго взглянула на Севрюгину.

— Извините, — сказала та, — просто мы все волновались, заснуть не могли. Ведь подружки пропали, пусть и шаловливые. Вдруг, что случилось?

И тихо толкнула Тулупову — говори.

— А мне интересно стало: неужели даже сегодня без розог обойдется? — с искренним любопытством пробасила она.

— Марш спать! — крикнула Кольчицкая. Подруги вздохнули, неторопливо удалились. Перед тем, как повернуться, Севрюгина сочувственно взглянула на Таню и улыбнулась: я же говорила, доиграешься!

— Я жду ответа, — мадам де Лемэр продолжала глядеть на Жюли. — Я хочу понять, почему девочка из настоящей французской аристократической семьи нарушила установленные мною правила, причем в дурной компании. Я очень бы хотела понять тебя и простить и очень огорчусь, если ты отнимешь у меня эту возможность.

Жюли стояла, слегка вздрагивая. «Скажи, мы тебя утащили», — шепнула Настя.

— Я сама… Я сама попросила Федорову и Неледину сходить со мной на карусель, потому что никогда на ней не каталась, — тихо сказала Жюли.

— Какая предерзкая дрянь! — воскликнула Кольцицкая. Мадам де Лемэр махнула на нее рукой.

— Что же. Мне очень грустно. Я очень хотела простить вас. Увы, я разочарована. Я очень не люблю применять строгие меры, но вы вынуждаете меня сегодня прибегнуть к ним…

Ровно в эту секунду опять появился Генрих Антонович. У него на носу были очки, носимые не постоянно, но по важному случаю. Судя по нервной походке, одышке и гримасе на лице, случайно был важный.

Не обращая внимания на удивленные вопросы мадам де Лемэр, он вприпрыжку подбежал к Насте. Левой рукой поднял ей подбородок, поправил локтем очки на носу, открыл толстую книгу, взглянул в нее. Потом опять посмотрел на лицо Насти. И воскликнул:

— Это есть ужас! Дье гефанришен флекен! Это есть, — взглянув на мадам Лемэр и мадам Лево, — сэ ле таш данжёрез. Это есть опасно пятно.

Голос доктора был столь громок, а тон столь напуган, что мадам де Лемэр и классные дамы отшатнулись.

— Ви давно иметь это пятно? — тревожно спросил Генрих Антонович.

— Я упа…, — растерянно сказала Настя. Догадалась и затараторила, — да, да, это пятно появилось утром.

— Но ведь доктор нас осмотрел днем, — шепнула Жюли. Настя незаметно наступила ей на ногу — не мешай! Таня вздохнула: вранье она не любила, но вредить подругам, да и себе не собиралась.

Генрих Антонович быстро-быстро пролистал книгу, еще раз взглянул на лицо Насти. И вздохнул — сбылись худшие опасения.

— Это есть ошень, ошень опасно! Это есть, дас фрухшлинсфледер, это лихо… лихоратка! Лихоратка весны.

Жюли дрожала от страха, Настя — от смеха. Мадам де Лемэр и классные дамы отступили на два шага.

— Я должень положит их в лазарет. Им нужно лежат в тепле, покой, им нужно быт далеко другой девошка.

— А как же розги? Неужели мерзавки опять уйдут от наказания, — пробасила Щёкина, пусть и напуганная, но не забывавшая о дисциплине.

Генрих Антонович шагнул к Щекиной, протянул ей книгу, весившую полпуда.

— Вы хотеть воспитывать больные дети? Тогда вы стать врач пансиона, тогда вы ответ, если они умереть, а я стоять, сложа руки!

Щекина отскочила, будто прикосновение к врачебной книге, грозило ей пятнами весенней лихорадки.

— Надеюсь, вы не будете их баловать в лазарете? — немного растерянно сказала мадам Лемэр.

— Мой долг лечить, а не баловать, — сурово ответил Генрих Антонович, — девочки, идти за мной.

Девочки пошли. Настя успела показать язык Щекиной.

*     *   *

 

— Видишь, говорила же я, что ничего не будет, а вы — боялись, — шепнула Настя. — Не, мне-то, как раз было. Твой добрый малый синяк поставил.

— Не синяк, а «ле таш данжёрез», — давясь от смеха, ответила Таня.

Они находились в самой уютной части пансиона — в лазарете. Здесь и матрацы на кроватях были мягкими, и бельё свежее. Теплее, чем в дортуаре, не двадцать кроватей, а всего четыре. И главное, мадам де Лемэр, и классные дамы заходили в лазарет лишь, если их звал Генрих Антонович, а звал он их редко.

Жюли, немного напуганная «ле таш данжёрез» спросила его, когда они выздоровеют.

— Это я понять завтра, — ответил он. — Если вас простят во имя воскресения прощения, тогда вы выздоровеете завтра. Если нет, то вы полежите еще несколько дней.

— Спасибо, Генрих Антонович, — тихо сказала Таня, но добавила, — вы говорили, что врать нехорошо.

— Врать нехорошо. Но наказывать детей, что они пойти на праздник — еще хуже. Спите.

А так, как Жюли все еще немного тревожилась — уже не из-за болезни, но, всхлипывала, разглядывая медальон, то дал ей какой-то успокоительный отвар. Как и все лекарства Генриха Антоновича, он был ароматным и сладким.

Еще проведала «больных» Васильна. Принесла миску с сырниками, политыми густой сметаной.

— Ешьте, доченьки, — сказала она, — Великий пост уже послезавтра, полакомьтесь, пока можно. Я нарочно для вас пожарила, после блинов. Догадалась, что вы на ужин не придете.

— Это почему? — спросила Настя, уплетая сырник.

— Так я же видела, как вы в валенках-шапках по кухне гуляете. Все и стало понятно. Да еще Генрих Антович говорит: «я видеть их трех вместе, они задумать шалость». Вот ведь, хоть и нехристь, а добрая душа.

— Он не нехристь, а лютеранин, — уточнила Таня. Васильна махнула рукой.

— Раз в церковь не ходит, значит, нехристь. Поправляйтесь доченьки, да смотрите, не шалите так в другой раз. А то Генрих Антонович не выручит.

Дождалась, когда сырники будут съедены, унесла миску, погасила свечу.

Жюли — спасибо микстуре, уже спала. Иногда вздрагивала, дергалась. Тогда левая рука лезла под одеяло — проверить, держит ли правая медальон.

Сокровище, из-за которого Настя заработала синяк, висело на простой, но крепкой ленте. Ее нашла и повязала сама Васильна — пальцы хоть и грубые, но с иголкой управлялись не хуже, чем с поварешкой. Обещала найти хорошего мастера, починить разорванную цепочку.

— Как напугана-то, — тихо сказала Настя. — Она всегда по-французски говорит, если что не так.

— Не всегда. Помнишь, как мы с ней знакомились, когда ты ей в сумку лягушку положила?

— Ага. А она ее взяла аккуратненько, протянула мне, да и говорит: возьми свою сестру. Я ей сразу сказала — это ты наша сестра. Так и подружились.

— Успокоится, тогда и расспросим. Спать хочу.

И они заснули. Как и вся Москва, чтобы отдохнуть и набраться сил перед последним днем масленицы 1812 года.

 

 

Часть первая

 

Парфетки, мовешки и отчайки

 

 

Глава 1

 

«Наш пансион почти не отличается от Екатерининского института в Москве, а Екатерининский институт — как Смольный институт в Петербурге, — всегда говорила мадам де Лемэр родителям будущих пансионерок. — Значит, вы сможете сказать родителям их женихов, что дочери-невесты окончили Смольный институт».

Мадам де Лемэр, зачем обманывать? Смольный институт, как и Екатерининский институт, находятся под покровительством вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая сама и назначает начальниц. А покровительница и начальница пансиона мадам де Лемэр, в Пушкарном переулке, она сама, мелкая дворянка из Пикардии. И в ее пансион попадают только девочки, которых не взяли в Екатерининский институт. Или родители не стали огорчать дочек предсказуемым отказом.

Возьмем Анастасию Федорову. Кто её отец? Личный дворянин, выслуживший своё дворянство, от рядового рекрута-мужика до капитана. Для сентиментального романа хорошо, но для потомственных дворян, к которым относятся институтки-соученицы, это не комильфо. Только благодаря заступничеству князя Багратиона, Орловское дворянское собрание, признало Федорову потомственной дворянкой. Однако учиться с мужицкой дочерью предстоит не орловскому дворянству, поэтому Екатерининский институт не для неё. А вот в пансионе мадам де Лемэр — самое место.

Возьмем Татьяну Неледину. Ей бы в Смольный институт, она и была туда зачислена. Но, случилась, скажем мягко, неприятная история с её отцом. Покойный вельможа стал такой притчей в языцех, что его дочери было бы нежелательно учиться в Смольном институте даже под другой фамилией. Маменька отправилась горевать в далекое саратовское имение, но, так как хотела дать дочери образование, то проезжая Москву, оставила ее в пансионате мадам де Лемэр. Не в Екатерининский же институт отдавать.

Возьмем Жюли Дюфо. Тут о благородстве нет вопросов: за пятьсот лет несколько Дюфо были маршалами Франции. А то, что дед и дядя потеряли голову на якобинской гильотине, так это, в отличие от отца Нелединой, событие, безусловно благородное, украшение биографии. Жаль и отец и мать умерли в эмигрантских скитаниях, а тетушка так и не стала российской подданной и племянницу в него не вписала. Тем самым закрыла ей дорогу в казенный императорский институт. Пришлось Жюли жить и учиться в частном пансионе.

Так что, заведение мадам де Лемэр не Смольный или Екатерининский институт. Потому и порядки здесь чуть-чуть иные. Меньше учителей, меньше предметов. Хорошим манерам здесь учат, но не очень усердно. Этим пансионеркам никогда не стать придворными фрейлинами. Меньше надзора и придирок, больше вольностей.

Особенно много вольностей таким ученицам, как дочь директора уральских казенных заводов Екатерина Севрюгина. Отцовский секретарь, что привез Катю в Москву из далекого Екатеринбурга, мудро сообразил — с её повадками ей в Екатерининском институте не место. Еще исключат с позором для отца. И устроил девицу в пансион мадам де Лемэр. Заплатил за два года вперед, с избытком, а самой мадам де Лемэр подарил горностаевую шубу — не у каждой княгини такая.

За такую щедрость Севрюгина и спит, сколько хочет, и гуляет, за стенами пансиона, когда захочет, если, только, уроков нет. Другим пансионеркам тоже иногда удается выбраться на прогулку за стены, с взрослым сопровождением. Этого в других институтах благородных девиц не положено.

В остальном же в пансионе мадам де Лемэр живут так же, как в Смольном и Екатерининском институте. Учениц безупречного поведения называют парфетками и отмечают белой лентой. Невоспитанных лентяек и ябед зовут мовешками. Еще есть отчайки — отчаянные, которые даже если на уроках не ленятся, то начальству дерзят и могут удрать на прогулку без спроса.

И подъем здесь тоже в шесть утра.

*         *       *

 

— Встаем, встаем, все встаем!

Звонкий, ненавистный колокольчик. По дортуару быстро шагают классные дамы, отдергивая одеяла. Пусть одеяльце и тонкое, все равно, под ним теплее, чем в огромном, холодном зале, с рассохшимися рамами и вечными щелями в них. Ззя-бко, брр!

Таня, не любившая принуждение даже в мелочах, встала до колокольчика. Неторопливо поднялась, пригладила волосы. Застелила постель — это она делала сама, хотя и положено горничным. Пошла в умывальню раньше всех.

Настя проснулась со звонком. Краем глаза видела приближающуюся мадам Кольчицкую. Сладко зажмурилась, успела увидеть обрывок недосмотренного сна. И лишь когда мадам протянула руку к одеялу, выпрыгнула, будто откинули крышку часов. Бывало, она привязывала краешек одеяла к кровати — пусть подергает. Но от этого самой было спать зябко — одеяла не хватало, и Настя решила возобновить шутку не раньше апреля. Пока же просто вскочила, перекрестилась и бодро направилась в умывальню.

Жюли спала крепко. Даже когда одеяло было сдернуто к ногам, не проснулась. Только глубоко вздохнула, чуть не всхлипнула. Сжалась калачиком, сберегая сон. Лишь когда ворчащая Кольчицкая, совсем сняла одеяло и повесила на спинку кровати, медленно встала. И потянулась в умывальню, позади всех.

*         *       *

Воду для умывания нагрели еще с вечера. К утру она, конечно, остыла, хорошо хоть не замерзла. От одного ее вида зябко. Но надо умываться, не то Щекина или Кольчицкая схватят за шиворот, подтащит к тазу с водой и окунет по уши, а то и с ушами. Знали это даже новенькие, потому и умывались сами. Кто черпал воду пригоршнями, кто размазывал по лицу, с оглядкой на Кольчицкую. А когда та вышла, поторапливать кого-то в спальне, так и умываться перестали.

Настя тронула воду пальчиком. Громко вздохнула: «эх, горяча». И чуть не окунулась в таз с головой. Фыркала, плескалась, брызгалась, показывала, как ей нравится.

— Федорова, не зябко тебе? — удивленно спросила Наташа Наумова, январский новичок. К преимуществам пансиона мадам де Лемэр относилось то, что поступить в него можно было в любое время года.

— Это разве зябко? — удивилась Настя, — так, свеженько. Меня батенька водой ледяной окатывал, вот это зябко.

— Как это? — удивилась Наумова, даже выронила комок мыла в таз. Пансионерки, умывавшиеся по соседству, перестали плескаться — заслушались.

— Мы в Суворова играли. Я всегда батеньку мучила: давай в Суворова поиграем! Иной раз поленницы не хватало войска выстраивать. Он уставал, меня стращал: завтра по-суворовски устрою подъем. Я забыла, он поднял меня барабаном — по кастрюле поварешкой лупил. Отвел в баню, там уже пять ведер налито. Три на себя вылил, два — на меня. Вода колодезная, да и сентябрь уже на дворе.

Девчонки заохали, затряслись в знак сочувствия. Спросили, как ты жива-то осталась?

— Обтерлась, вот и все. Правда, к батеньке потом с игрой не приставала. Он только мне про Александра Васильевича рассказывал, про Рымник, про Измаил, про Требию. Так что, эта водичка — чай остывший.

И в подтверждение плеснула на лицо двумя пригоршнями.

— Мужицкую дочку и в колодец спусти — не отмоешь, — заметила Тулупова. Выспалась она крепко и сладко: стащить ее с постели можно было лишь с матрацем, а сил на это не хватило бы любой из классных дам. Потому и вошла она в умывальню после всех и прислушалась к рассказу Насти.

— Барские дочки к воде не ходят, вода сама к ним ходит, — нараспев ответила Настя. Слила половину таза, чтобы стал легче, сделала вид, будто продолжает умываться. Вдруг, схватила за края, ринулась к Тулуповой.

Девчонки, понимавшие, что сейчас будет, отскочили в сторону, Лиза Шмит оттащила Наумову.

Тулупова тоже хотела улизнуть. Но Таня, умывшаяся раньше всех, схватила ее за руку, со словами: — Ne se dépêche pas l’aristocrate! (постой, аристократка!) Сделала это так изящно, что полтаза мыльной воды выплеснулись на Тулупову, на Таню же попало лишь несколько брызг.

Впрочем, вода досталась не только Тулуповой. Свою, пусть и малую долю, получила классная дама Кольчицкая, вернувшаяся в умывальню — поторопить.

— Она тоже, она тоже, — бубнила Тулупова, показывая на Таню.

В драку с Настей не лезла. Во-первых, рядом классная дама. Во-вторых, не комильфо. В-третьих, однажды уже пробовала и, несмотря на превосходство в размерах и весе, еще раз не хотела.

*             *           *

После умывания и молитвы, в пансионе завтрак. Сейчас Великий пост, поэтому в тарелках жидкая каша, без масла. Еще два пирожка, тоже постных, с кислой капустой и брусникой. Чай, не очень сладкий, не очень крепкий. И черный хлеб — его сколько угодно.

Это хорошо, потому как, кое-кому на завтрак кроме хлеба ничего не положено. Таня, Настя и еще две девочки приговорены к «черному столу». Девочки за сугубую лень и сон на вчерашних уроках, Таня и Настя — понятно за что.

Ленивые девчонки грустят, с завистью поглядывая на чужие пирожки. Таня утешает их, рассказами о древних героях, философах и святых, у которых стол бывал еще беднее. Настя слушает и ест хлеб, с таким видом, будто ей достался именинный пирог, самая смачная серединка с запекшейся масляной корочкой. Посмотришь — позавидуешь.

Хлеб и вправду, вкусный, свежий, пышный. Печет его сама Васильна. Потому-то, кстати, мадам Лемэр и терпит ее воркотню, а иногда и самовольства. Где же найдешь еще такую хозяйку, чтобы и повариха, и ключница, и домоправительница, да еще и пекарь?

Кроме «черного стола» в институтах и пансионах, существует «прилежный стол», там едят отличники. Есть он и в пансионе мадам де Лемэр, но Васильна не печет для него особые пирожные. Такой стол существует за свой счет.

Прилежный стол в пансионе — для Севрюгиной. Она и умылась у себя в комнате, и на столе у нее особые постные яства. И цукаты, и мармелад, и яблоки, и изюм, пряники, и миндальное молоко. Из всей пансионной еды Севрюгина не побрезговала только хлебом, уж больно пышный и вкусный.

За прилежным столом Севрюгина, Сосницакая и Груздева — на месте Тулуповой. Тулупова специально подсела поближе к черному столу, с большим пряником в руке, полюбоваться, как ее враги переносят наказание. Груздева кушает мармелад и забавляет Севрюгину рассказом о том, как на святках, в отцовском имении, сенные девки нагадали ей свадьбу с генералом.

Севрюгина слушает, посмеивается, сама же иногда бросает взгляды на ленивый стол. Кстати, не зря.

Жюли допила чай, съела пирожок с капустой, а вот с брусникой — взяла в руку. Пирожок такой маленький, в кулак поместился. Пошла к дверям, но быстренько, ловко, незаметно свернула к «черному столу», положила Насте.

Незаметно от всех, кроме Севрюгиной. Та вышла из дремоты, прервала Груздеву.

— Ну-ка, отвечай, ты подружка мне? Да? Иди, и скажи Щекиной, что Дюфо нарушила правила.

Растерянная Груздева покачала головой.

— А говорила — подружка, — обиженно произнесла Севрюгина, — добро, ступай подальше от моих пряников. Сосницкая!

Севрюгина — парфетка. Ябедничать не комильфо, ябедничают мовешки. Поэтому ябедничать будут другие.

Сосницкая тоже хотела быть парфеткой. Но ей еще больше хотелось быть душкой-подружкой Севрюгиной. Не только из-за пряников, только дура откажется быть лучшей подругой уральского заводчика. Поэтому встала, вздохнула и направилась к мадам Щекиной, проворонившей нарушение. Нагнулась, прошептала.

— Ах, мерзавка, — пробасила Щекина, стряхивая крошки с губ — крошки от пряника, подаренного Севрюгиной. Вскочила, направилась в соседнюю комнату, в которой завтракали классные дамы.

Через минуту, оттуда вышла мадам Лево. Подошла к Жюли.

-Dufo, pourquoi vous avez violé les règles?

— Je pensais la punition s’est achevé, — прошептала она.

— Я ей сказала, что нас за «черный стол» случайно посадили, — заявила Настя.

Мадам Лево вздохнула, как бывало всегда, когда приходилось объявлять о наказаниях.

— M-lle Федорова, за дерзость еще один день черного стола. M-lle Дюфо, черный стол сегодня и завтра.

Две лентяйки с испуганным сочувствием взглянули на подруг. Настя махнула рукой.

— Пряников мы у Федорыча купим. А этих — наказать надо.

— Надо, — согласилась Таня. — Накажем.

*         *         *

 

Закон Божий обычно был первым уроком. Почему так — бытовали два объяснения. Первое — этот урок самый важный. И второе, чтобы пансионерки, не доспавшие в постелях, могли вздремнуть за партой. «Ну, это, смотря, кто классная дама, — отвечали старожилки, — если Щёкина, то удастся, а если Кольчицкая, или тем паче мадам Лево, лучше и не пробовать».

Сегодня дежурила Щёкина. Поэтому, досыпала половина класса. Кто — незатейливо, будто в дальней дороге, в дилижансе, кто — в полудреме поскрипывал пером по бумаге. Перо царапало белый лист, не оставляя следов. Всем известно, отец Георгий, хотя и просит записывать, но никогда не проверяет.

Отец Георгий был невысок, с тихим голосом и короткой седенькой бородой. Кто-то из девочек назвал его однажды «мышом» и кличка ходила наравне с именем едва ли не вслух. Нельзя сказать, что батюшка что-то вынюхивал или хватал крошки. Скорее, он напоминал осторожного мыша, с легким испугом выглядывающего из норки — нет ли кота, не шуршит ли метла? А если уж осмелился вылезти, то всегда готов юркнуть под порог.

Сегодня отец Георгий рассказывал про Вселенские соборы, начиная с самого первого.

— … Кроме утверждения Символа веры, Собор установил праздновать Пасху в первое воскресенье, после первого полнолуния, после весеннего равноденствия. Танечка, ты хочешь меня спросить?

В голосе отца Георгия слышалось знакомое беспокойство. Перед вопросами Тани он робел. Во-первых, помнил, что она дочь вельможи, хоть и с очень нехорошей историей. Во-вторых, вопросы были непростые, выше его ума.

Так случилось и на этот раз.

— А почему вы не рассказываете, что Святитель Николай заушил на этом соборе ересиарха Ария? Или этого не было?

— Было. Когда же нечестивый ересиарх Арий продолжал настаивать на лжеучении своем, то получил заушение от Святителя Николая.

Проснулись все, кроме мадам Щекиной. Девчонки протирали глаза, прислушивались к спору. Вообще-то, задавать вопросы учителю, в пансионе мадам де Лемер, считалось опасным моветоном. Но священник к учителям не относится, с ним допустима вольность.

— Это, как «заушил», — спросила Тулупова заспанным голосом.

— По мордасам врезал, — объяснила Севрюгина.

— А разве в церкви можно по морде бить? — удивилась Тулупова. — Тем более, в соборе.

— Собор, это не здание, это вроде заседания Сената. Ты что, спала, не слышала?

— Спала, — честно призналась Тулупова.

— Батюшка, — между тем продолжала спрашивать Таня, — а разве духовное лицо может ударить по ланитам даже еретика?

— Как учил апостол Павел, согрешающих же пред всеми обличай, да и прочии страх имут.

— Обличай, но ведь не бей по лицу, — возразила Таня.

Отец Георгий с тоской оглядел класс. Теперь уже никто не спал, скучный урок превратился в развлечение.

— Это было давно, тогда еще не знали сегодняшней галантности и вежливости, — наконец сказал он.

— Батюшка, — искренне и громко сказала Таня, — но ведь еще прежде того было сказано: яко всяк гневайся на брата своего всуе повинен есть суду.

— Арий был врагом Церкви, — проговорил отец Георгий и умоляюще взглянул на ученицу: может, хватит?

— Любите враги ваша, — ответила Евангельской цитатой беспощадная Таня, — а может ли быть любовь в пощечине?

— Это выше моего ума. Тут только Филарет, или Десницкий растолковать могут, — совсем уж растерянно сказал батюшка.

Мадам Щёкина слушала спор из своего угла, но не вмешивалась. Она еще до конца не проснулась, к тому же, было интересно.

… Прозвучавший в коридоре колокольчик Федорыча, спас отца Георгия от продолжения спора.

 

*         *         *

 

— Эх, — искренне, с недогоревшим азартом, вздохнула Таня в коридоре у окна, — поспорить не удалось. А хотелось.

— Это потому что, батюшка слабый оказался, — ответила Настя. — Попы господ всегда боятся, особенно такие.

— Какие такие?

— Которые из простых. Поп он ведь сын попа, а дед, может, мужиком был. Вот он и робеет. А вообще попы иногда крепкие бывают. Папенька рассказывал, у них в полку, отец Павел, ох силен был!

— Пушку таскал, вместо лошади? — спросила Таня.

— Ну, так тоже был силен. Но в слове Божием еще сильней. Пять языков знал, кроме русского и церковного, кого угодно переспорить мог. Однажды в Польше ксендза переубедил в православие. Так и перешел ксендз в нашу веру, со всем священным достоинством, их же перекрещивать не велено. Жаль только…

— Что ксендз потом снова стал католиком?

— Нет, что с ксендзом не знаю. Отец Павел запил. Поначалу начальство не видело, потом не замечало…. Ну, потом, уж не могло не видеть, пришлось ему из полка уйти.

— Ох, вздохнула Таня, и было в этом вздохе много несказанных слов. О том, что хорошему попу, да что, попу, всякому хорошему человеку на родной земле проще спиться, чем остаться непьющим хорошим человеком.

— Душки, мы ведь хотели Сосницкую наказать, — напомнила Жюли, оглянувшись по сторонам. Мало ли кто из пансионерок, прикормлен севрюгинскими пряниками, еще предупредит.

— Накажем. И Сосницкую, и Севрюгину. Только не на уроке Генриха Антоныча

Жюли захотела узнать, как накажем? Настя махнула рукой: сами подставятся. Лишь бы шанс не упустить.

*         *         *

Генрих Антонович вел в пансионате мадам де Лемэр четыре предмета: немецкий язык, арифметику, географию, естествознание. Сегодня была география. Нередко девчонки спорили перед уроком: что на этот раз придумает педагог. И не угадывали.

Урок начался с шоколадных конфет. Каждой ученице досталась бомбошка, обсыпанная сахарной пудрой. Показалось или нет, но девчонки, приговоренные к ленивому столу, получили конфеты крупней и увесистей, чем остальные.

Распорядились ими по-разному. Настя слопала сразу, поблагодарила Генриха Антоныча, сложила руки, уставилась на учителя: готова слушать. Таня конфету отложила, Жюли поглядела, подумала, может тоже оставить, но скушала.

Севрюгина неторопливо повертела, будто спрашивая: это угощение или издевательство? Окончательно проснувшаяся Тулупова глядела с надеждой, может, отдаст ей. Но Севрюгина все же съела и вздохнула, показывая — других радостей от этого урока я не жду.

Свою конфету получила и мадам Кольчицкая, дежурившая на уроке. Скушала и вышла из класса. В дверях попросила учителя не баловать девчонок, хотя понимала — баловать их будут.

— Вы видеть эти конфета? — спросил Генрих Антонович. Ученицы закивали головами, хотя кое-кому, чтобы увидеть пришлось взглянуть на соседскую парту. — Сегодня вы узнать, где растет дерево, из плодов который делают такой лакомство.

И начал рассказ о том, что когда-то испанцы узнали, что язычники-мексиканцы пьют напиток из семян шоколадного дерева и стоят эти плоды на вес золота. О том, как со временем в Южной Америке появились целые плантации шоколадного дерева, о том, как какао-бобы сушат, жарят, мелют и получают жирное, ароматное тесто, из которого можно сделать вот такие конфеты.

Генрих Антонович рассказал о свойствах шоколадного дерева, о том, что расти оно, может лишь, если жарко и тенисто. Напомнил, что такое экватор, предлагал девочкам решить, в каких испанских провинциях южной Америки, и вообще, в каких странах мира могут расти такие деревья, а в каких — нет. Называл европейские города-порты, куда приходят корабли с шоколадным грузом, останавливался и спрашивал учениц: в какой европейской стране находится этот город?

Девочки тянули руки, отвечали и спрашивали сами. Настя хотела узнать: может ли вырасти шоколадное дерево в Кахетии, не так давно присоединенной к России. Учитель ответил, что, наверное, нет.

— И это есть очень грустно. Наполеон запретить торговать с Англией, Англия — топить корабли французов, поэтому шоколад и кофе привозят в Россию очень мало.

— У моего дедушки была плантация шоколадных деревьев, — шепнула Жюли.

Таня шепотом ответила ей: очень жаль, что сейчас не осталась, могли бы привезти тебе шоколад, а то добрый Генрих Антоныч, должно быть, потратился изрядно на конфеты для урока. …

— Нет, душка, и не сравнивай. Он же из пехоты, да и безродный. Ну как такой жучок, после гусара. Разве, с ним раз другой в кондитерскую сходить, приличных бомбошек покушать.

Севрюгина беседовала с Сосницкой о чем-то более интересном, чем шоколадное дерево. Не прекратила разговор, даже когда подошел Генрих Антонович.

— Вы хотите спросить меня? — сказал он.

— Хочу, — улыбнулась Севрюгина. — В этой, как вы сказали, Венесуле…

— Венесуэле, — поправил учитель.

— В этой Венесуэле гусары есть? — спросила она. — Не знаете? Ну, если там гусаров нет, тогда мне неинтересно. Тогда поспать можно.

Положила голову на кулачок, тихо всхрапнула.

Учитель привычно вздохнул, отошел.

— Она ведь знает, кобыла такая, что Генрих Антоныч никогда не пожалуется, замечание не напишет, — громко сказала Настя.

Севрюгина если и расслышала, то не пошевелилась, только громче всхрапнула.

— Генрих Антонович, а правда, что дикие племена, в Бразилии, там, где шоколадное дерево растет, вот так в барабан бьют? — спросила Настя. И резко, крепко, не жалея кулачка, выбила дробь на парте.

Похоже, Севрюгина действительно уснула. Вздрогнула, подняла голову, огляделась.

— Мы говорить о диких в другой раз, — укоризненно сказал Генрих Антонович. Но улыбнулся.

*     *     *

После обеда был урок французского языка. На обед — постные щи и каша, гуще, чем за завтраком. Всё равно, от такого угощения не задремлешь, особенно если ты пообедал одним хлебом и водой, за «черным» столом.

Так к лучшему. Урок французского вела сама мадам де Лемэр. Она считала, что это единственный предмет, важный для пансионерок, не считая, уроков хороших манер. Директриса раздумывала, не ввести ли в пансионе «французские дни» — ни слова по-русски, как в Екатерининском институте. Но тогда Севрюгина набрала бы больше штрафных баллов, чем половина остальных учениц. Поэтому идея так и осталась идеей.

Настю мадам де Лемэр, кстати, невзлюбила именно после одного из своих уроков. За то, что Федорова объясняла новенькой Сонечке Кокошкиной — дворянке из вятской губернии, почему следует изучать французский язык.

— Ты представь, наш император опять с Наполеоном рассорится, начнется война. Мы пленных наберем и их в твою Вятку, на содержание определят. Надо же хоть немного язык знать.

Вообще-то мадам де Лэмер недолюбливала Наполеона: выскочка, узурпатор, не дает вернуться на трон законному королю. Но Наполеон напомнил, забывчивой Европе, что французская армия, как и французская культура, лучшая в мире. Откуда в России возьмутся пленные французы?

С тех пор мадам де Лемэр поглядывала на Настю с особым недоброжелательством.

Пансионерки расселись за пару минут до колокольчика. На таком уроке следовало вести себя особенно чинно.

— Итак, милые девочки, — начала мадам де Лемэр, — сегодня мы подтвердим, что язык ля бель Франс самый лучший для признания в нежных чувствах изысканного и любящего сердца.

Милые девочки взглянули с удивлением. После короткой паузы мадам Лемэр улыбнулась и продолжила.

— Представьте, луга прекрасной Шампани или Пикардии. Пастушок и пастушка выгнали на луга свое стадо. Среди зеленых деревьев и благоуханных цветов, пастух решил признаться в любви пастушке. Его слова просты, искренни и целомудренны. Напишите это послание, прозой, а может быть даже стихами. Постарайтесь, представьте, что пастушок обращается именно к вам.

— А что, во Франции пастухи тоже по-французски говорят? — удивлено спросила Тулупова.

— Стихами просто, — шепнула Настя Тане. — Вот так, например:

 

Пасу корову и свинью,

Возьму тебя в свою семью.

 

Только как на французский перевести?

— Попроси Жюли, — шепотом ответила Таня, — поскорей, пока не опередили.

Действительно, вокруг Жюли уже вовсю шептались, просили советов. Добрая Жюли подсказывала, а сама подбирала рифмы. Меньше, чем на стихотворение, мадам Лемэр от нее не рассчитывала.

Севрюгина не ждала подмоги от единственной француженки в классе. Жюли дружит с отчайками, водиться с ней не комильфо. Поэтому толкнула Тулупову локотком — передай Сосницкой, пусть выручает.

Конечно, Севрюгина, считавшая себя дамой высшего света уже сейчас, знала по-французски два десятка речевых оборотов. Но как разговаривает пастух, не важно, со своим стадом, или со своей возлюбленной, представленья не имела. И уж тем более французские пастушьи слова ей были незнакомы.

— Гляди-ка, — Настя толкнула Таню, — Сосницкая за Севрюгину сочиняет. А вот как если…

— Вот сейчас и накажем, — еще тише прошептала Таня. — Ты будь наготове. Передай Жюли записку, пусть так и сделает. А я сочиню для нёё.

— Тань, — смущенно шепнула Настя, — ты и за меня хоть какой-нибудь амур сочини, на три строчки.

— Мне для себя надо тоже, — вздохнула Таня, понимавшая, что не откажет подружке.

Вздохнула так громко, что мадам де Лемэр услышала. Цыкнула и следующие полчаса в классе раздавался скрип перьев, да шепоток, совсем уж запредельной тихости.

 

*         *         *

До конца урока оставалось минут пятнадцать, пора подводить итоги. Большинство пансионерок уже отложили листы и перечитывали свой труд, лишь некоторые дописывали. Или исправляли.

Сосницкая выполнила просьбу своей патронессы, сложила листик пополам и положила на соседнюю парту, пусть передадут Севрюгиной.

Вот тут-то Настя и тронула за плечо Жюли — начинай.

Жюли встала (первое нарушение правил), развернула свою тетрадь, чтобы все видели, и громко сказала (второе нарушение).

— А я не только написала, но и нарисовала пастораль!

Действительно, кроме четверостишия на листе был карандашный набросок: пастушок стоит перед пастушкой и читает ей что-то с листа, а сзади пасутся и прислушиваются козочки и овечки.

Все оглянулись, разглядывали рисунок. Даже мадам де Лемэр засмотрелась и лишь через пару секунд слегка возмутилась.

Насте хватило этих двух секунд, чтобы проскользнуть между рядами, схватить с парты бумажку Сосницкой и заменить таким же сложенным листиком. Так же быстро вернулась, села, положила руки на парту. И посмотрела на мадам де Лемэр столь вежливо и умильно, что та отказалась от мысли спросить её первой.

— Жюли, — сменив гнев на шутку сказала мадам де Лемэр, — ты занимаешься французским языком на уроке рисования?

И не дожидаясь ответа, начала выслушивать любовные признания пастуха к пастушке в стихах и прозе. Девочки вставали, краснели, как правило, запинались. Сосницкая вздыхала и торопливо дописывала собственный текст; мадам Лемэр милостиво не замечала.

Подошла очередь Севрюгиной. Она встала, небрежно развернула лист и принялась читать томным низким голосом.

T’est ma joie

T’est mon amour

Ты моя радость, ты моя любовь.

Настя схватилась за лицо, победила подступающий приступ смеха. Таня посмотрела на нее с укоризной: не сорви. Сосницкая глядела с испуганным удивлением: это был не её стих!

И только Севрюгина продолжала читать:

Ma mignonne,

Ma plus belle cochonne.

Ma plus belle grand cochonne!

Моя милашечка,

Моя прекрасная свинья,

Моя огромная прекрасная свинья!

Тут уж Таня не смогла удержаться и рассмеялась. За ней весь класс. Все-таки слово «кошон» знали почти все девчонки.

Даже Севрюгина вспомнила. И возмущенно взглянула на подружку-предательницу.

— Да как ты могла?!

— Что ты, душенька? — всплеснула руками Сосницкая, я ничего такого не писала. Я все хорошо сделала, только злодейки лист подменили!

— Это клевета! — воскликнула Настя. — Севрюгина все пишет сама! Она парфетка! Это она сама написала в адрес своей персоны «ма плю бель кошон».

— Всё равно, я бы на её месте сравнила себя с коровой, — заметила Жюли.

— И вообще, — сказала Таня по-французски, — Севрюгина права. Рыбак назовет свою любимую рыбкой, а пастух — тем, кого пасет.

Девочки за исключением тех, кто жить не мог без севрюгинских пряников, держались за парты, чтобы не упасть от смеха. Севрюгина визгливо бранила Сосницкую, та краснела и читала вслух собственное признание пастуха.

Мадам Лемэр сама покраснела, не меньше Севрюгиной. Она не знала, как наказать мстительниц за проказу, не наказав жертву за лодырничанье и пользование чужим трудом.

Как и утром отца Георгия, директрису выручил колокольчик Федорыча. Мадам де Лэмер, так ничего не сказав, велела классу удалиться. В дверях Настя посмотрела на Севрюгину, тихо сказала «Ма плю бель кошон!» и тихонько хрюкнула. Та было рванулась следом, но поняла — не догонит.

*         *         *

Копеечка, еще копеечка, полушечка, копеечка, пятачок, еще полушечка. Сколько же будет всего?

Федорыч возвращался в пансион, пересчитывая сдачу. И без подсчетов было понятно: на руках осталось не меньше гривенника. Девчонкам, правильней сказать, почти всем девчонкам, за ворота не выйти, по лавкам не прогуляться. Вот Федорыч и выручал. Небольшие денежки были на руках почти у всех пансионерок, а сладкого хочется всегда, особенно в Великий пост. Поэтому, он нес мешок, не забывая, кому что: два бублика Наумовой, сайку для Барановой, три яблока и большой пряник для Нелединой.

Кое-кому услуги Федорыча не нужны. Например, Севрюгиной. У нее есть горничная Голубка. Она и ходит за пряниками и калачами. Подружки Севрюгиной тоже могут чего-нибудь заказать. К счастью для Федорыча, две трети пансионерок к подружкам Севрюгиной не относятся.

Сдача была заработана честно. Обошел три лавки, торговался, поворачивал к двери, говорил, что если не скинут полушку, больше не заглянет. К Федорычу окрестные лавочники привыкли, знали, заходит он почти каждый день, и делали скидку. Вот эта скидка и звенела в кармане.

Всем денежкам там не остаться. Федорыч решил заглянуть в кабак, выпить шкалик, после поспешить в пансион с покупками. Задерживаться, смысла нет — не ожидал встретить кого-нибудь из знакомых.

Но задержаться пришлось. Едва хотел заказать водочку, как к Федорычу подсел незнакомец, вошедший в кабак следом. И сказал.

— Я хотеть вам угостить водка. Я хотеть говорить.

Пансионный сторож оглядел незнакомца. Серый сюртук — не подходящая одежда для кабака. Впрочем, сюртучишко потрепанный и даже в полумраке видна грязь на ботинках. Значит, не бережет обувь, нет своего экипажа. Нищий француз, или другой иностранец, хочет устроиться учителем в пансион? Вроде, этот мсье, уже устраивался, получил отворот. А потом все равно терся у пансиона. Для чего?

Впрочем, бережливый Федорыч задал сам себе эти вопросы, для интереса. Если незнакомец хочет его угостить, пусть угощает. Чарка, забесплатно, лучше, чем шкалик за свои. А меньше, чем за чарку он с чужаком говорить не будет.

— Проставь чарку, тогда и разговор, — ответил он.

Незнакомец не без помощи Федорыча объяснился с половым, заказал водку.

— Ну, давай свое дело. Да пошустрей, мне в пансион возвращаться пора.

— У ваш пансион есть девошка, она мне ошень нужна, — сказал незнакомец.

 

*       *         *

Отходить ко сну пансионеркам полагалось в девять вечера. Оставалось полтора часа. В казенном институте благородных девиц непременно был бы еще какой-нибудь урок, или мадамы сурово следили бы за пансионерками: не заняты ли глупостями, не читают ли вредные книжки. Но в заведении мадам де Лемэр по вечерам пансионерки предоставлены сами себе.

В комнате Севрюгиной в такой час обычно было весело: щелкали орехи, Тулупова рассказывала очередной вещий сон, а Сосницкая — смешилки. Иногда приглашали других девчонок, отведать орехов, да поведать сплетни про подружек. Иной раз в «салоне мадмуазель Севрюгиной» засиживались классные дамы, даже и директриса заходила.

Сегодня салон был печален. Тулуповой не до вещих снов, а Сосницкая где-то затаилась. Даже Голубка, горничная Севрюгиной, куда-то ушла.

Тихо было и в дортуарах. Мадам Лемэр экономила на свечах: жги свою, или читай у окна. Таня сидела на подоконнике с книгой, рядом — Жюли, как всегда что-то рисовала. Остальные девчонки, рассевшись по кроватям, развлекались негромкой болтовней.

— Душеньки-подруженьки, а давайте про любовь, — предложила Наташа Наумова.

— Давайте. Только, чтобы красиво, со страстями и с кровью, — сказала Лиза Шмит.

Таня оторвалась от Карамзина:

— Тогда просите Настю про своего отца рассказать. Тут и любовь, и кровь, а главное, всё, правда.

Согласились все, кроме Насти. Она принялась отнекиваться, мол, рассказывала уже дважды. Но те, кто уже слышал, все равно просили повторить. И Настя сдалась.

— Папенька мой, Сергей Иванович, дослужился из рекрутов до офицеров, — сказала она просто, с едва заметным напряжением. Пусть почти все пансионерки, чьи отцы — потомственные дворяне, и знают об этом, все равно по-прежнему неловко. — Служил и при Румянцеве, служил и при Суворове. Александр Васильич приметил Сергей Ивановича, когда тот еще капралом был. Выслуживался знаменами и ранами. Знамена — вражьи, раны — свои. При Кракове, когда за конфедератами гонялись, две сабельные пометы, польский флаг взял — сержант. При Фокшанах — турецкая пуля в грудь, турецкий бунчук взял — прапорщик. При Рымнике поранен ятаганом, взял флаг и пашу — подпоручик. При Кинбурне, когда турки с моря высадились, три раза в штыки ходил — три раны и чин поручика. А еще Сергей Иванович Суворову нравился.

— Исполнительным был? — спросил кто-то.

— Этим Александра Васильича не удивишь, — улыбнулась Настя. — Он не любил «немогузнаек», того, кто ответить не мог, а папенька мой был востер умом, отвечал быстро. Читал много, учил языки. Он и сейчас может на польском, и на турецком объясниться, и немножко на французском. Нельзя же офицеру неграмотным быть.

Девчонки порадовались, что турецкий язык им учить не нужно.

— А капитанский чин, — продолжила Настя, — при Измаиле выслужил. Тут не просто рана была. Турки котел смолы кипящей со стены вылили, на лицо попало с правой стороны.

— Весь котел? — охнула Наумова.

— Нет, что ты. Весь котел — не был бы жив, — ответила Настя. — Но, досталось крепко, еле глаз уцелел. Щека, от глаза до подбородка, будто теленок жевал. Это я не просто так вас пугаю, без смолы этой истории не было бы.

За окном темнело. Девчонки придвинулись слушать — интересно. Даже Таня, слышавшая историю уже в четвертый раз, не стала зажигать свечу и читать.

— Как с турками замирились, полк в Польшу перевели. Не в саму Польшу, а в Литву. Там шляхта — поляки, а мужики, все больше православные[2]. Тогда в Польше порядка совсем не было. Наша императрица, вместе с императором австрийским и королем прусским недавно от них земли отделила, поляки и хотели отомстить.

— Расквартировали полк под Сморгонью, в имении князей Броницких. — продолжила Настя. — Вообще-то, это княжий род, но довольно захудалый и обедневший. Остались две ветки. Одна в Короне, там, где настоящая Польша, они были чуть побогаче. А Броницкие на Литве, совсем обнищали. Они когда-то наших поддержали, им за это конфедераты всё хозяйство порушили, так что к ним в поместье даже нищие не сворачивали за подаянием. С местной шляхтой, конечно, жили в мире, но от этого прибыток небольшой. А еще Бог не дал пану Броницкому сыновей. Пять детей, и все дочки. Не знаешь, как выдавать, как приданое им выкроить. Вся скотина — четыре овцы. Парни в соседних застянках, песню сочинили; по-русски, примерно так будет:

 

Сваты подошли к крылечку,

Дай им дочку и овечку,

А Агнешку выдавать —

С ней придется пса отдать.

 

Насчет пса, не просто так. Вот с этой-то, младшей Агнешкой, совсем плохо вышло. Они без няньки росли, старшие девчонки глядели за теми, что помельче. Однажды не доглядели: она из печи на себя вывалила горшок с жидкой кашей. Все личико обожгла, считай, половинки лица и нет…

Подружки долго охали, даже заспорили, можно ли жить после такого.

— Ангешка совсем маленькой была, — укоризненно сказала Настя, — не знала, для чего лицо нужно девице. Узнала, конечно, когда подросла. Прямо никто не говорил, но шутили, мол, без войны такой красавице венца не видать.

— Почему? — спросила Наумова.

— Вот как начнется новая война с москалями, если какому-нибудь пану пол рожи саблей снесут, за того и выдадут Агнешку. О новой войне с москалями тогда все говорили, и шляхта, и ксендзы, и мещанство. Пока держались мирно. А тогда как раз, сосед, тоже князь, но побогаче, устроил бал. Явилось и всё семейство Броницких, даже Агнешку взяли, вдруг повезет с женихом? И мой батенька приехал.

Минуты три девчонки мечтали о балах, пока Таня не прицыкнула на них, вынудив слушать рассказ.

— Дошло до танцев. Дамы должны приглашать кавалеров и папенька мой без дамы остался. Народ в тех краях русских знал мало, боялись москалей: станцуешь с таким, а он тебя сразу в медвежий куст потащит. Маменьки и шептали дочерям, остерегали. А Сергей Иванович немножко тосковать начал и злиться. У него же в душе…

Настя долго искала нужное слово.

— Ну, вроде, как рана незатянутая, от того, что он мужицкий сын, дворянам не ровня. Да еще теперь урод, с лицом-то ошпаренным. Вдруг к нему Агнешка подошла. Её маменька и не думала за подол хватать. Пригласила на мазурку. Танцуют, танцуют, молчат. Она его лицо разглядела, и сама себе шепчет: «что же это было каша, или кофе варился?». Папенька расслышал, он по-польски понимал, и говорит: смола. А Агнешка удивилась, да и сказала: «вот не думала, что москали смолу в горшках варят и едят, неужто ни греча, ни овес у москалей не растет?». Батенька смеяться начал, чуть не упал. Стал ей объяснять, что это не горшком из печки, а котел с турецкой стены вылился. Танец закончился, они и дальше говорить стали.

Кто-то из девчонок обозвал Агнешку дурочкой. Таня заметила, что, по мнению даже знаменитого и кровожадного Друга Народа — Марата, писавшего романы в письмах, в России деревья не дают ни цветов, ни плодов.

— Тут, — продолжила Настя, к Сергею Ивановичу подошел княжич, племянник хозяина. Он выпивший был, не разобрался, возмутился: «да как ты, москаль, смеешь над девушкой-калекой смеяться? А знаешь, москаль, что у меня на боку висит?». Папенька опять смеется: «поварешка, пенки снимать». Княжич саблю вынул, кричит: «москаль, пошли во двор, переведаемся на саблях». Все струхнули: все же русских боялись, вдруг и вправду зарубит или в Сибирь сошлет. А папенька саблю взял и отобрал.

— Голыми руками саблю отобрал? — удивился кто-то.

— Ну, не великий труд, княжич пьян был. Отобрал, кинул с балкона подальше, в сад и говорит: «ваша милость, найдите саблю сначала, а лень искать — можно на кулаках переведаться». Тут княжич сообразил, что ему любым боком ничего хорошего не выйдет. Побрел в сад, ему по дороге дядя объяснил, что дурить не надо. Так и проискал саблю до утра.

Настя сделала паузу и тут на пороге нарисовалась Севрюгина. Может Сосницкую искала, может ей взгрустнулось одной, в вечернем полумраке.

Если и так, то при виде улыбающейся Насти и заслушавшихся её подружек, улыбка перешла в злость.

— Мужичка рассказывает сказочки про отца-мужика, а все ушки и развесили!

— Ма миьноне! Ма плю белль кошон, — с чувством сказала Настя. Вытянула губы и поцокала, будто подзывала к себе свинку.

Севрюгина вышла.

 

*         *       *

 

Федорыч слушал, пытаясь понять, что хочет от него незнакомец.

— Я дать вам пятьдесят, нет, сто рублей, если вы привести для меня девочка и отдать её мне, на мало час.

Федорыч вздохнул. Допил водку. Обернулся на незнакомца.

— Ты, мсье, зря ко мне обратился. Я подрядился барышень охранять, а не выводить прощелыгам всяким. Топай-ка, лучше, пока цел.

— Нет, вы не понять меня, — продолжил соблазнитель. — Вы отдать мне девочка совсем ненадолго, я не сделать ей плохо, я дать вам сто рублей!

Пансионный сторож встал, подошел к мсье, ухватил за шиворот.

— Человеческого языка не понимаешь, так я объясняю. — И потащил к порогу.

— E n’ai pas besoin de la fille, tout ce que je veux, c’est son médaillon! (Мне не нужна девочка, мне нужен ее медальон!), — отчаянно залепетал незнакомец, но Федорыч, особенно после двух чарок, по-французски не понимал. Дверь питейного заведения открылась, и собеседник вылетел кубарем, в апрельскую грязь.

— Еще раз тебя увижу — оторву, что оторвется! — добавил Федорыч. И проворчал в усы: — то пройдохи у пансиона трутся, то сорванцы-оборванцы. Уговорю мадам пса завести!

 

*         *       *

— С тех пор мой папенька и Агнешка стали встречаться в саду. Сад огромный, заросший и заброшенный — лисы в нем норы рыли. Так что, было, где погулять. Агнешка его все расспрашивала про то, как в России живут, да про его военные походы. Сергей Иванович говорил, а сам на Агнешку засматривался. У него же никакого обхождения с благородными девицами не было, поэтому прежде дворянок дичился. Да и Агнешка присматривалась. Ведь и ей с кавалерами всегда было туго. И вот, — сказала Настя медленным шепотом, — в моего отца влюбилась.

— Ну, он же… — Наумова попыталась найти слово, чтобы не обидеть подругу, он же старше её…

— На двадцать лет, — закончила Настя. — А мне не удивительно. Папенька мой статный, бравый, с выправкой. Он и сейчас любому капралу покажет и артикул, и фехтовальную сноровку, и в танце будет первым. А уж как рассказывать начнет.… Я бы в Сергея Ивановича точно бы влюбилась, — уверенно закончила Настя.

— Родимые Агнешки, — продолжила она, — поначалу косо посматривали, мол, что за мода с москалем гулять. За советом обратились к соседу, к тому князю, что бал давал. Тот им говорит: «это хорошо, что москали под присмотром. Пусть и дальше гуляет, нам пригодится». И пригодилось, да только моему папеньке. Вот сейчас-то кровушка и будет.

— Было это дело в 94-м году, в апреле. Тогда ходили слухи, будто поляки в Короне[3] уже взбунтовались, а в Литве еще все тихо, только ножи точили. И вот однажды сосед прискакал к Агнешкиному отцу. Говорит, что Польша поднялась против москалей и пруссаков, Краков и Варшава уже свободны, надо и здесь москалей зарезать. Предложил отпраздновать именины одной из дочек, всех солдат пригласить. Из своего поместья три воза разной снеди прислал и две бочки пива, сказал, что в пиве будет порошок, чтобы москали заснули и можно будет их брать голыми руками. Ну, конечно, не голыми, со всех окрестных застянков шляхта собралась с саблями и ножами, москалей резать. Договорились: как фейерверки зажгут, тогда отрядам из кустов выходить и кромсать всех. А Агнешка эти речи услышала! Побежала к Сергею Ивановичу и все рассказала.

Настя примолкла. За окном стало совсем темно, как в ту самую апрельскую ночь.

— Как же она не испугалась? — спросила Наумова.

— Любила, — просто ответила Настя. — Рассказала все батеньке, потому-то он жив и остался. Приглашение на именины принял, но солдат предупредил: пиво не пить, только горилку. Её сам купил в ближайшей корчме. Солдатам велел при себе держать ружья со штыками, делать вид, будто дремлют, но когда фейерверк загорится, быть готовым к драке. Сам же и приказал фейерверк запалить, чтоб врасплох не застали. Только шляхта из-за кустов с саблями вышла, солдаты вскочили, повернулись и в штыки! С саблей против штыка долго не повоюешь, особо, когда солдаты, как у Сергея Ивановича, умелые. Положили всех, кто не убежал. А на утро отступили к Гродно, с остальными войсками соединяться. И Агнешка уехала в обозе.

— Испугалась, что отомстят? — спросил кто-то. Настя махнула рукой, повторила:

— Любила. Потому и ушла с папенькой. Так и моталась по Польше, пока бунт не подавили. Уже под конец Суворов узнал, что у Сергея Ивановича полячка в обозе. Стал его укорять, можно ли так баловаться? Папенька: это невеста. Александр Васильич: тогда, чтобы завтра свадьба была! Ну, на завтра отец Павел, полковой поп, я про него говорила, их и обвенчал. Сначала только Агнешку из католичества в православие перевел.

— Разве это не насилие над совестью? — спросила Таня

— Никакого насилия, — возразила Настя, тряхнув кудряшками. — Отец Павел с ней поговорил, все растолковал про нашу веру. Он иначе и венчать бы не стал.

Таня покачала головой, вздохнула. Верно, эту историю слышала она не впервые. Но дальше спорить не стала.

Настя вздохнула тоже, переходя к самой грустной части рассказа.

— Своего угла мой батенька не имел. Полковник Вельяминов, по доброте, разрешил поселиться маменьке моей, Агнессе Ивановне в своем имении, в Орловской губернии. Там я и появилась, в 98 году. Батенька тогда уже опять на войну отправился, в Италию, с Бонапартом воевать.

— Это когда Суворову пришлось через Альпы отступать? — спросил кто-то. Настя кивнула и продолжила:

— Еще до Италии не дошел, я родилась без него. Маменька меня выхаживала, но очень уж по батеньке тосковала. Мне потом нянька рассказала, как ей в сентябре 99-го сон приснился: батенька идет по снегу будто зимой, а вокруг горы страшные, выше туч и пропасти — дна не видно. Не так ступишь — сорвешься, пропадешь. Маменька не просто видит батеньку, даже говорить с ним может. Кричит ему издали, хотя слов своих не слышит, но верит, что ему слышно. «Береги себя, не замерзни». А он ей издалека отвечает: «я не замерзну, главное, только ты не замерзни». Уже потом, весной, она выходила на околицу, ждала батеньку. Однажды простыла, не привыкла к русским холодам. Не знала, что в России весной бывает холодней, чем зимой в Польше. И умерла. Уходил мой батенька на войну — была жена. Вернулся — жены нет, есть дочка. А он сам вернулся раненый и обмороженный. Подал в отставку. И больше не женился, так мою маму любил. А я её считай, не видела.

Молчание длилось долго. Чтобы прервать его, Наташа Наумова спросила:

— А твоя польская родня тебя не искала?

— Нет. Те, что живут в Литве, от Агнешки, от Агнессы Ивановны отреклись, как от изменницы. А та родня, что подальше, в самой Польше, я про нее и не слышала. Душеньки-подруженьки, давайте спать, пока против нас мадам Щёкина ночную баталию не начала. Она в ней как всегда победит.

 

Глава 2

 

Прохожие издали приглядывались к небольшой толпе, что шла по Сретенке. Любопытство объяснялось просто: увидеть полусотню мужчин, что идут куда-то — нетрудно. Обычно это солдаты. А сейчас по улице шли пятьдесят девочек.

Куда они идут? В казенных институтах благородных девиц есть свои, домашние церкви. Пансион мадам де Лемэр такой не имел. Значит, этим субботним утром надо идти в храм Рождества Богородицы на Малой Дмитровке.

Почему в эту субботу? Мадам Лемэр, принимая в пансион очередную ученицу, убеждала родителей: ваша дочь непременно будет воспитываться в православной вере и ходить в церковь. Поэтому, ходили в праздники. А так как настоятель храма убедил директрису, что исповедоваться и причащаться надо именно в пост, то в эту, четвертую, родительскую субботу весь пансион мадам Лемэр, от директора, до Васильны, шел в храм.

Шли, действительно, все. Даже протестантка Лиза Шмит. Она сказала подружкам, что причащаться не будет, но лютеранам можно молиться где угодно, почему бы не помолиться и в русской церкви?

Зато у неё самой был вопрос к Тане. Чтобы его задать, она даже выскользнула из первого ряда, постояла на грязной обочине, пока Неледина не поравнялась с ней. И покосившись по сторонам — нет ли классной дамы, спросила:

— Ты тоже молиться будешь? Ты же вольтерьянка.

— Я русская, значит должна ходить в русскую церковь, — ответила Таня. Лиза не успела сообразить, можно ли удовлетвориться таким ответом, как мадам Щёкина схватила ее за руку и вернула в ряд.

— Танюша, — негромко сказала Настя, шедшая сзади, — ты же прошлый раз не ходила, болезнью сказалась. А сейчас — причина?

Спросила не настойчиво. Но Таня ответила подруге.

— Сегодня у отца именины. Маменька в письме просила свечку за него поставить и подать записку на помин. Не могу я маменьке отказать.

— Но ведь…, — начала Настя и внезапно замолчала, чуть сама не ударив себя по губам. Похоже, она не просто не решилась задавать вопрос, но даже устыдилась, что он пришел ей в голову.

— Маменька просила, — повторила Таня.

Насте захотелось не просто выйти из разговора, но переменить его тему так, чтобы подруга забыла о незаданном вопросе. Поэтому, шепотом спросила Жюли:

— Как твой медальон, Васильна починила?

— Да, — ответила та. — Пришлось еще два серебряных звена припаять. Я просила сделать покрепче, Васильна ювелиру просьбу передала, но тот говорит: колодезную цепь на шее не носят.

— Ну да, — согласилась Настя, — это, я слыхала, только разбойники толстые цепочки таскают — золото награбленное переплавляют, чтобы всегда при себе было. Слушай Жюли…

Настя на минуту замялась, не зная, стоит ли задавать столь важный вопрос в походном порядке. Но раз уж открыла рот, то задала.

— Жюли-душка, ответь, коль можешь, с чего этот медальон тебе так дорог?

— Мне тётя наказала беречь его сильнее всех остальных родительских вещей, — сказала Жюли. — Впрочем, — добавила со вздохом, — вещей-то осталось немного и у меня, и у тёти. Родители сбежали от якобинцев-цареубийц с пустыми карманами. Только и осталось: колечко, платок, молитвенник старинный — это просто на память. А про медальон мне тётя несколько раз говорила. Она просила, как будет по-русски, беречь его, как веко бережет око.

Насте было так интересно, что она даже не стала поправлять подругу.

— Мама, умирая, завещала тёте, чтобы она что-то сказала мне про медальон, но только при одном условии: если во Франции на трон вернется настоящий король, а Наполеон исчезнет.

— Ждать долго, — вздохнула Настя, — у него недавно сын родился, он трон надолго оседлал. Неужто никого нет, кроме тёти, кто бы мог про медальон рассказать?

— Никого, — еще грустней вздохнула Жюли. — Видно, Дюфо в России не живут. Или, сказать правильно, им не живется. Умерли все, и родители, и дядюшка, и родной брат. И еще брат, даже не помню, какого родства: сын мужа сестры племянника дяди. Я о нем больше, чем о других помню: мне его тётя поминать запретила.

— Почему?

— Она была на похоронах всей остальной родни. А брат дальнего родства умер в Курляндии, в Митаве. Тете почему-то кажется, если умер, но она не была на похоронах, то может и не умер. Я просто прошу Господа быть к нему милостивым, а жив ли он не знаю. Братьев у меня нет, а сестры — только вы. …

Классной даме Щекиной надоело подслушивать разговор, и она громко посоветовала «дерзким девчонкам» покаяться в церкви за непотребное поведение. Настя и Жюли ойкнули, и пообещали шагать тихо и благочинно. Так и сделали, причем без особого труда: ведь они почти уже пришли.

 

 

*     *   *

 

Перед церковной оградой толпились нищие. Родительская суббота — день смягчения души. Когда же и просить-то денежку, как не сегодня.

Кроме старцев и старушек, попадались инвалиды. Седовласый калека в выцветшем мундире выпрашивал бойкой, отчетливой скороговоркой.

— Взгляните, москвичи-православные, как Наполеошка, наш союзник, мне ногу ядром оторвал под Австерлицем. Ножку оторвал, потом с государем-императором подружился, а ножка моя родимая, так и не отросла. Родная казна не жалует, так пожалейте вы, народ православный!

Тараторил, оглядывался, вдруг какой полицейский чин услышит смелую речь. Но «союзника Наполеошку» не жаловали в Москве ни мещане, ни купцы, ни дворяне и, пожалуй, даже полиция.

— А чего ж, служивый, тебя в приют не определили? — спросила барыня, в изящной черной шали.

— Определили, благодетельница. Щи дают, на водку — забывают, — с озорной усмешкой сказал инвалид. Барыня сама улыбнулась и велела идущему рядом лакею подать солдату пятачок.

В сторонке от нищих остановился мальчишка лет десяти. Сам он просить не собирался, наоборот, вынул из кармана несколько мелких монеток, раздумывая, подать или нет.

Раздумья прервал мальчишка года на четыре старше. Он подскочил к мелкому:

— Ты гроши не считай, лучше мне отдай! — перевернул ладошку и заграбастал себе все монеты.

Обиженный малыш пустился в неравную драку. Через секунду он лежал на земле, а грабитель сидел на нем и мутузил кулаками.

— Ой, спасите! — завизжал мелкий, и быстро прошептал, — Митяй, дуралей, сильно не бей!

— А ты, Пашка, кричи, как надо! — ответил Митька, занося кулак для нового удара.

Поначалу прихожане столпились вокруг, наблюдая за поединком. Но неравенство сторон скоро стало очевидным. Послышались возмущенные голоса: «ах, разбойник!». Какой-то мастеровой схватил Митьку за шиворот… Точнее, думал, что схватил, но тот увернулся, отпустил свою жертву, отскочил в сторону и пустился наутек. Заодно еще показал нос.

Пашка стоял посередине сочувственной толпы. Хныкал, разглядывал грязную ладошку, будто там задержалась хоть полушка.

— Ой-ой, горюшко! С Пресни пришел, еле хозяин отпустил, хотел матушку с тятенькой в церкви помянуть! Как же мне быть-то, люди православные, бедному сиротинушке?!

С каждой жалобой Пашка всхлипывал все больше. А ладонь, лишившуюся денег, по-прежнему держал раскрытой перед собой.

— Грех-то какой, сироту ограбить, — вздохнула купчиха. — Возьми пятачок, отнеси в храм на помин родителей!

Пашка не успел поблагодарить, как в его ладонь посыпались монетки. Добрая барыня в шали даже одарила пятиалтынным, причем собственноручно. Пристала с расспросами, как живется сироте? Пашка отвечал, что отдан в учение к сапожнику, хозяин строгий, но в церковь отпустил.

Прочие нищие, оставшись без внимания, поглядывали на счастливца со злостью. Боялись, как бы все денежки, назначенные на доброе дело, не отправились к нему в карман. Шептались, что сиротку этого здесь видят впервые и если он повадится тут пастись, то накостыляют ему, покрепче, чем сбежавший юный разбойник.

Между тем, разбойник поглядывал издали, как бы и вправду Пашке не перепало от завсегдатаев церковной ограды. Одним глазом на Пашку, другим — по сторонам, вдруг кто-нибудь из сердобольных прихожан схватит его, да отберет награбленное.

И вдруг, уже обоими глазами, уставился на группу девчонок, входившую в храм.

— Ух ты, краля моя ненаглядная, — прошептал Митька.

И осторожными шагами, надеясь, что наивные богомольцы уже забыли об инциденте, вошли в храм и его не узнают, двинулся следом.

 

*       *     *

 

Жак обладал несколькими качествами, делавшими его идеальным парижским швейцаром. Подобно Императору он спал четыре часа в сутки, был всегда опрятен и безупречно трезв поутру, даже после самого веселого вечера. Кроме того, он безошибочно делил посетителей барона Эглера на две категории: жалкие просители и долгожданные гости. К первой относились должники, надеющиеся на отсрочку, разоренные коммерческие партнеры и бедные родственники. Для них взгляд и тон Жака были подготовкой к предстоящему разочарованию — барон Эглер не жалел неудачников.

Перед второй категорией швейцар вытягивался в струнку, как часовой в Фонтенбло, подчеркивая тем самым, как уважение к гостю, так и значимость торгового дома барона Эглера. И дарил входящим сверкающую белозубую улыбку — так не улыбнулся бы и негр с Антильских островов.

Сегодняшний визитер, безусловно, относился ко второй категории. Вот только улыбка никак не удавалась швейцару. И не мудрено: гость — полковник Франсуа Лош входил в особняк, даже не взглянув на привратника.

Жак, как человек сноровистый в своем ремесле, прекрасно знал, что ответные улыбки и приветствия, как и чаевые, вымогать нельзя. Ему хватило бы кивка головы, чуть сдвинутых губ, какого-нибудь малейшего знака — визитер заметил швейцара в дверях. Нет же! Полковник проходил во внутренние апартаменты особняка барона Эглера на улице Сен-Дени так непринужденно и уверенно, будто минуту назад дом взяла рота его солдат.

Пару раз швейцара посещала шальная мысль: встать на пути гостя, как-нибудь его окликнуть. И тотчас же гасла. Это было не умнее, чем встать на пути этой же роты солдат, со штыками наперевес.

И не безопасней.

 

 

*       *     *

Пансион вошел в храм задолго до начала службы — так посоветовала изрядная богомолка, мадам Щекина. У девочек было время поклониться праздничной иконе и подать записку, на ектенью. Пара шустрых подростков-семинаристов была готова за полушку помочь-написать, но грамотные пансионерки в услуге не нуждались.

Жюли хотя и была крещена в православии, подать записку за родителей-католиков не могла. Поэтому, поставила свечку, заодно вынула почти угасший огарок чужой свечки. Перед тем, как положить в лоханочку для сгоревших свечей, раскатала пальцами воск, сделала подобие блинчика.

— Эх, если бы не церковь, могла бы свинку слепить, — тихо, но отчетливо сказала Настя.

Сказала недаром. Рядом как раз проходила Севрюгина. Она посадила Сосницкую писать записку за себя — та не знала, как оправдаться за «кошон», спешила с любой услугой.

Севрюгина вздрогнула, зло посмотрела на Настю. Та улыбнулась:

— Ну, давай, ищи кому ябедать! Хоть в церкви!

Севрюгина чуть не закусила губу от злости. Затем нашла мадам Лемер, наклонилась к ней. Настя навострила ушки, вдруг и правда тут же наябедничает. Нет, похоже, не жаловалась, а о чем-то спрашивала, даже донеслось: «неужто правда»? При этом она поглядывала на Таню.

Настя перевела взгляд и вдруг забыла про Севрюгину. Подошла к Нелединой, толкнула её:

— Гляди, твой разбойник опять попался.

Действительно, в притворе стояла барыня в шали, а рядом её лакей держал за ухо Митьку. Барыня что-то говорила, видно давала рекомендацию, как поступить с пленником.

— Видать за тобой увязался, — добавила Настя. — Что делать будем?

— Спасать, — со вздохом ответила Таня. — Душка-Настюшка, выручи, будь сестрой. Я еще записку не дописала, а этот охламон его уже волочет из церкви.

— Ладно, душка, с тебя плюшка, — ответила Настя. Таня протянула ей мелочь, не на плюшку, конечно, а выручать разбойника.

Быстро и осторожно не дай Бог мадам Лемэр заметит. Но директриса продолжала о чем-то говорить с Севрюгиной. На лице Севрюгиной расплылась довольная ухмылка, будто после долго воздержания съела ложку земляничного варенья. Не спуская улыбку с лица, она удовлетворенно кивнула: да, да, как это замечательно!

Между тем, Настя выскользнула из храма. Колокол, звавший на службу уже умолк, на дворе не осталось почти никого, кроме нищих и лакея, державшего за ухо Митьку. Настя отметила, что на этот раз страдало правое ухо.

Лакей безуспешно пытался выяснить у кого-то из нищих, где полицейская часть, когда к нему подскочила Настя.

— Митька, разбойник, вот ты где околачиваешься! — возмущенно воскликнула она. — Чего ты натворил на этот раз?! Ух, погоди, так тебя на этот раз взгреют, сидоровой козе позавидуешь!

Митька, уже начавший лить притворные слезы, изумленно взглянул на Настю. Та слегка, точнее, совсем не слегка, наступила ему на ногу и отчаянно замигала. Чуть веки не вывихнула.

— Это наш дворовый мальчишка — казачок моего батюшки, — объяснила Настя лакею. — Опять ливрею продал, пропил, в тряпье ходит, ворует. Куда ты его вести собрался?

— Марья Лексеевна сказали — в полицию, — пробасил пожилой лакей, — отвести надо и вернуться.

— Отпусти его, а я его домой отведу сама. Уж там с ним так поговорит, он три дня на карачках не выползет.

— Барыня отвести велели, — повторил лакей, но без особой уверенности. Он явно представил, как тащит негодника в полицию и как спешит обратно, до окончания службы.

— Он же запираться будет, не скажет, в чьей службе, — задумалась вслух Настя, — а в полицию идти не барское дело. Возьмите ка, лучше гривенник. А вы так и скажете Марье Алексеевне, что его на руки сдали. Она ведь вам не поручала чужих холопей в полицию водить.

В подтверждение своих слов, Настя протянула лакею гривенник, даже два и ухватила Митьку за левое ухо.

Лакей что-то пробурчал, но спорить не стал, положил в карман деньги и вернулся в церковь.

— Ну, дела, — вслух посетовала Настя. — Серебряная полтина, да два гривенника еще. Дорогой ты разбойник. А сколько пряников можно было купить…

— Фунта два, — задумчиво ответил Митька, — не, я бы и три выторговал.

— Выторговал бы он, — фыркнула Настя, — спасибо скажи, поросенок, что сейчас не в полиции. Передавай привет Татьяне Ивановне, да катись отсюда подальше.

— Спасибо, — сказал Митька, — ухо отпустишь, еще раз спасибо скажу. А Татьяне Ивановне привет сам передам.

Настя так удивилась, что отпустила митькино ухо.

— Как передашь?

— Дождусь, как служба начнется. Как Книгу вынесут, все замрут, я подкрадусь сзади, посмотрю на Татьяну Ивановну и обратно.

— Жаль деньги на дурака потратили, — вздохнула Настя.

— Жалейте не жалейте, — ответил насупленный Митька, а я, пока Татьяну Ивановну не увижу, не уйду.

Настя крепко задумалась.

— Ты, вот что, не заходи в церковь, чтобы у нашего начальства к Татьяне Ивановне вопросов не было, откуда у нее такие чумазые кавалеры появились. Ты лучше ей воробушка поймай.

— Зачем? — удивился Митька.

— Любит она воробышков. Поймаешь, дождись, когда она со службы выйдет, и подари. Но смотри, без воробья к ней и не подходи.

Сказала, поспешила в церковь, представляя, как развлечет Таню рассказом про воробышка. Вошла. И сразу поняла, что рассказ придется отложить.

 

* * *

 

Барон Эглер никогда не ошибался. Он не ошибся в далеком 1789 году, когда нацепил на грудь зеленый лист в Пале-Рояле, примкнув к бунтовщикам-победителям. Бароном он тогда не был, даже дворянином, а скромный капитал мелкого нотариуса уступал по стоимости кофейному сервизу, стоявшему сейчас на его столе. Не ошибся, когда мастерил фальшивые паспорта для эмигрантов и сообщал об этом в Комитет общественного спасения раньше, чем беглецы пересекали городскую черту Парижа. Не ошибся, когда брал подряды на снабжение революционной армии, не ошибся когда скупал конфискованную недвижимость бежавших аристократов. Не ошибся, когда переехал в новоприобретенное поместье в сельской глуши в месяце брюмере, если по нормальному календарю — в ноябре 1793 года. И прожил там до месяца термидора, когда гильотина снесла голову вождям террора, а потом рубила и дальше, но осмотрительно.

Не ошибся он и когда в месяц вандемьер поддержал Конвент против восставших секций центра Парижа. Еще не зная, что впервые оказался на стороне незнакомого генерала Бонапарта. Не ошибся, когда 18 брюмера поддержал того же Бонапарта, прикончившего республику. Не ошибся, когда понял, что благородные титулы вернулись в обращение, как звонкая монета. И потратил треть капиталов, чтобы титуловаться бароном. Зато старшую дочь Анну он выдал замуж, как дочь барона де Эглера.

Жених младшей дочери Лизы — полковник Лош. Когда новоиспеченный барон с новоиспеченной баронессой обсуждали будущего жениха, еще не зная его имя, супруга сказала: пусть это будет шпага.

Полковник Лош — шпага. Причем, очень интересной судьбы. Отпрыск благородного семейства, худая овца, отбившаяся от своего рода еще до Революции. Мот и гуляка, заключенный отчимом в смирительный дом и вырвавшийся оттуда в жарком июле 1789 года. Надевший на пороге тюрьмы якобинский колпак, даже спавший в нем. Аристократ, так громко кричавший «аристократов на фонарь!», что заглушал пуассардок[4]. Ходивший с революционной армией на берега Рейна и в Вандею, выслуживший все чины, от солдата до полковника…

Вот здесь заминка. Барон Эглер знал немало похожих военных биографий. С таким зачином нетрудно дослужиться до генерала. Лош имел все шансы дослужиться, но пару раз попадал в серьезные передряги, и бывал разжалован. С другой стороны, по наведенным справкам, за такие передряги иного офицера расстреляли бы перед строем. Видимо, командование исходило из мудрого соображения: «где же нам найти для армии второго Лоша?».

И все же, барон Эглер уступил бы сомнениям. И поискал бы для дочери другую, не столь сомнительную шпагу. Если бы не одна просьба. Выполнить эту просьбу мог только потенциальный зять, полковник Лош.

Говорили в гостиной, вдвоем. Меблирована гостиная была в старомодном вкусе, впрочем, кресла, в которых развалились барон и полковник, двадцать лет назад украшали залы Тюильри, а изящный столик на слоновьих бивнях, перешел из замка герцога Орлеанского. Впервые осматривая гостиную, полковник Лош заметил:

— Вы мародер со вкусом.

— У каждого своё поле боя, — ответил барон и полковник кивнул.

Сегодняшняя встреча не могла быть долгой. Франсуа Лош собирался после полудня отбыть к своему полку, расквартированному в Кельне. И продолжить движение уже с полком на восток.

— Весь Париж говорит о том, что Император наконец-то решил наказать вероломного русского царя, — сказал Эглер. — Россия последняя надежда для английской гордости на континенте, впрочем, она горда сама по себе. Великодушный Император предложил русскому царю настолько милостивый мир, что тот забыл о проигранной войне. Теперь Париж наводнен русскими шпионами, их посол оскорбляет Императора дерзкими протестами, а контрабандные английские товары растекаются из Петербурга по всей Европе.

Барон Эглер не просто любил болтать, он умел болтать, изучая лицо собеседника и делая выводы наблюдая его молчание. На этот раз темное, морщинистое, покрытое вечным испанским загаром лицо полковника Лоша не выражало ничего. Он даже не счел нужным кивнуть.

— Так вы направлены в Россию? — напрямую спросил барон. — Вы запаслись высокими сапогами для русской грязи, и шубой, для русской зимы?

— Полк движется в Северную Германию для дальнейших распоряжений командования, — ответил полковник сухим тоном, исключавшим подробности.

— Хорошо, — после недолгой паузы сказал барон, уже без болтливой скороговорки. — Я не собираюсь выведывать военные тайны. Но мой интерес не праздный.

— Вы думаете, что я не вернусь, и не стоит ли подыскать запасного жениха? — без улыбки спросил полковник.

— Нет, я не просто хочу, чтобы вы благополучно вернулись. Я в этом заинтересован. Впрочем, как и вы. Дело в том, что основная часть вашего приданого находится в России.

Интерес в глазах полковника так и не появился. Но взгляд стал чуть внимательнее.

 

* * *

 

Таня написала поминальную записку, дала дьякону. Тут же рядом очутилась Севрюгина и протянула напевным голосом.

— А разве можно в храме Божьем поминать тех, кто руки на себя наложил?

Таня вздрогнула. Вздрогнул и дьякон. Вопросительно взглянул на Севрюгину. Но та так пристально глядела на Таню, что дьякон перевел взгляд на нее.

— Это правда? — спросил он тихо.

— Его похоронили на Волковом кладбище, внутри ограды, — почти не дрожащим голосом ответила Таня.

— Понятно, что на Волково[5] свезли, кто же самоубийц на людском хоронит? — насмешливо заметила Севрюгина. Таня даже не взглянула на нее.

— Отпевали? — почти прошептал дьякон.

— Дома.

— Не можно, юная барышня, никак не можно, — извиняющимся тоном прошептал дьякон, — правила воспрещают. Обратитесь к настоятелю, после службы, если разрешит, в следующий раз помянем.

Вернул Тане записку, та её взяла, да так и застыла.

Часть разговора слышала Настя, вернувшаяся в церковь. Подошла, взглянула в глаза Севрюгиной, сказала зло и тихо.

— Тебя и на свинячьем кладбище похоронить — много чести.

Севрюгина улыбалась и глядела на Таню. Лишь на миг обернулась к Насте.

— Ты говорила: найди кому ябедать. Я и нашла. Ничего, ма миньоне, до тебя также в свой срок доберусь.

Сказала и привычной лебединой походкой поплыла в сторону мадам де Лемэр, на всякий случай, под защиту.

«Благослови, владыко», — раздался сильный, уверенный голос дьякона. Служба началась.

— Танюша, ты…, — Настя запнулась, не зная, что сказать подруге. Просто, крепко ухватила пальцы её правой руки. Жюли тоже встала рядом, прикоснулась к Тане.

— Я что? Я ничего, — ответила Татьяна. Вздрогнула, но не выдернула руку. На её глазах появились медленные слезы.

 

* * *

 

— Как вам известно, мне удалось сделать несколько удачных земельных приобретений, в различных департаментах страны, — сказал Эглер.

— В этом был свой риск, — заметил полковник.

— Вы правы. Над клубом санкюлотов висел веселый девиз: «что ты сделал, чтобы быть повешенным, если победят враги?». На самом деле, он относился не к этим голодранцам, они всегда нашли бы, где спрятаться. Зато я сделал достаточно много для этой перспективы, покупая собственность казненных слуг короля и эмигрантов.

Полковник криво усмехнулся. «По этому молодчику петля тоже плакала в девяностые», — подумал барон и продолжил.

— Среди моих покупок оказался и земельный участок, принадлежавший роду Дюфо. Владения Дюфо в Бретани были достаточно велики, устроители аукциона разделили их на три части, я был стеснен в средствах и купил лишь треть, правда, с замком. Это очень важный момент моего рассказа.

— Ради интереса, — продолжил барон, — я навел справки о предыдущем владельце своих новых угодий. Старый граф Дюфо обладал богатством. Кроме земельных арендных доходов, он имел долю в одной из колониальных компаний в Вест-Индии. Благодаря этому, он мог позволить себе не притеснять арендаторов и барщинников и его замок уцелел от разгрома в буйном 89-м году. С каждым месяцем становилось все веселее, парижские родственники графа уже сидели в Консьержери, да и он сам, брат королевского прокурора считался подходящей пищей для гильотины. Однако граф не торопился эмигрировать, ведь в этом случае его недвижимость была бы конфискована и продана с торгов.

— Тогда поговаривали о неизбежной войне с Англией. Опасаясь, что плантация будет разорена и компания обанкротится, граф съездил в Нант и продал свою долю компаньонам, со значительной скидкой, зато получил пять тысяч двойных луидоров.

Полковник, до этого слушавший рассказ рассеянно, встрепенулся.

— Компаньоны графа были порядочными людьми.

— Не говорите. Пять тысяч звонкой золотой монетой, когда Францию уже наполнили необеспеченные бумажки.… Некоторое время спустя, стало ясно, что усадьбу графа посетят незваные визитеры из ближайшего города со дня на день, Дюфо-старший решился на бегство. Сын с женой и дочерью ехали одной дорогой, а он сам, вместе с остальной родней, избрал дорогу через другую провинцию. Молодым Дюфо повезло, их имена не находились в списке врагов нации, и они, пусть и ограбленные по дороге, достигли границы. Дюфо-старший был арестован и несколько месяцев спустя — казнен. Но, мой уважаемый друг, ведь вас интересует не столько судьба этого несчастного семейства, сколько его багажа.

Полковник кивнул.

— Ни у старого графа, ни у его сына в дороге не обнаружилось никаких богатств. А ведь кроме доли в заморской компании, у графа оставались и семейные драгоценности. Честно говоря, поначалу я думал, что содержимое сундуков разошлось по рукам граждан-санкюлотов, породив несколько новых состояний. Но…

Барон Эглер сделала паузу, перед эффектной фразой.

— Год назад я получил неоспоримые доказательства того, что и луидоры, и золотая посуда, и драгоценные камни, так и не пересекли границу бывших графских владений!

 

* * *

Во время службы Таня стояла неподвижно. Севрюгина, с двадцати шагов, пыталась разглядеть ее лицо. Но только Настя видела, как по щекам подруги медленно стекают слезы и капают на пол.

Настя истово крестилась. Было видно, что её то и дело посещают совсем уж не благочестивые мысли, и она старалась от них избавиться. Удавалось не всегда, и тогда она зло поглядывала на Севрюгину.

Жюли стояла рядом. Она понимала, что произошло что-то нехорошее, и очень боялась.

Служба закончилась. Настя и Жюли поцеловали крест у батюшки. Таня так и не сдвинулась с места.

Прихожане потянулись к выходу. Севрюгина с горничной и своими душками-подружками выскочила едва ли не первой; её отпустили погулять. Осталась только Сосницкая. «За нами будет следить», — шепнула Настя Жюли.

Мадам де Лемэр ушла еще до конца службы, её ждали в гостях. Без директрисы классные дамы сразу же умерили строгость и предались болтовне, не обращая внимания на воспитанниц.

— Танюша, давай и вправду спросим священника, когда народ разойдется, — сказала Настя.

— Нет, больше никогда, — ровным голосом ответила Таня.

— Что никогда? — спросила Настя и услышала ожидаемый ответ.

— Никогда никаких попов. Душеньки, — ее голос стал почти веселым, — чего стоим? Дорогим нашему сердцу теням, не больно от земного ханжества. А живые вытерпят все обиды.

— Может и не все, — возразила Настя. — Правда, пошли, по дороге обсудим.

Таня кивнула. Из церкви выходила с поднятой головой, вся в своих думах, не замечая суетный мир. И все же вздрогнула, услышав сзади шепот.

— Татьяна Ивановна, а, Татьяна Ивановна. Я воробушка вам поймал.

Нетрудно догадаться, это был Митька. Судя по копошению в правом кармане ободранного кургузника из сермяги, Митька не врал.

— Какого воробушка? — Таня так удивилась, что на миг забыла обиду.

— Так ваша подруженька сказала, будто вы воробушков любите. Вот я вам его и поймал.

Настя, минуту назад готовая лить слезы вместе с подругой, затряслась от беззвучного смеха.

— Как поймал? — спросила Таня.

— Просто. У бабки кусок калача выпросил, покрошил, они налетели, у ног стали скакать, ну один и зазевался. Посмотрите, Татьяна Ивановна, такой вам сгодится? Нет — другого поймаю.

Таня не выдержала и залилась истеричным смехом. Подружки присоединились.

— Выпусти его, — наконец, сказала она, — птица ни в чем не виновата.

— Пожалуйста, — с грустью сказал Митька. Вынул воробья и отпустил в облачное московское небо. Незаметно обтер руку о край кургузки, насупился и молвил, — хоть поглядели бы. Старался ведь.

Сам он стоял понурый, насупленный, как воробей, чуть не утонувший в колодце. Таня даже перестала смеяться.

— Все правда, — сказала она, — только я больше всего люблю выпускать воробьев. И смотреть, как они улетают. А ты ловкач, Митя. Если бы еще и честным трудом занимался.

— Если хотите, Татьяна Ивановна, я могу вам ворону поймать. И выпустить, — сказал Митька, сделав вид, будто не расслышал моралите.

Настя чуть не хлопнула себя по лбу.

— Вот что, Митяй, — быстро сказала она, — отстань от вороны. Если хочешь нам услужить, то по-другому услужишь. Приходи послезавтра к пансиону, к трем часам пополудни. Мы тогда тебе и скажем, как нам помочь нужно. Дорогу-то помнишь?

— Еще как помню, — Митька даже обиделся, — я пять раз ходил в вашу усадебку, все думал…

Не договорил, замолчал, насупленный по-прежнему.

— Митя, ты молодчина, — утешила его Таня. — Мне еще никто воробушков не ловил. Анастасия дело говорит, хотя еще не знаю, какое. Приходи к пансиону, как сказали. Только у калитки не торчи, отойди к углу с Ломовым переулком, где бакалейная лавка.

— Татьяна Ивановна, а вы сами выйдите? — спросил Митька, с такой надеждой в голосе, что Таня махнула рукой — сама.

— А теперь иди, — быстро сказала Настя, — смотрят уже на нас некоторые. До послезавтра.

Митька, вздохнул, повернулся было, чтобы убежать, но увидел Жюли.

— Здравствуйте, барынька. Простите, что тогда с вас ту самую золотишку сдернул.

Жюли покраснела, не зная, что ответить.

— Между прочим, ювелир за починку цепочки пять рублей взял, — сурово и мелочно заметила Настя.

— Ну и хорошо, — заметил Митька. Еще раз всем поклонился, а так как плестись не умел, дал стрекача в ближайший переулок. Там его уже ждал Пашка.

— Чего ты там завозился? — пробубнил он, — дядя Никита ругаться будет.

— Ничего, мы с наваром явимся, — беспечно ответил Митька. — Комедь отломали, сколько отгребли?

— Два рубля, да копеек двенадцать.

— И хорош. Завтра пойдем к Успенской в Гончарах, меньше трех взять нельзя.

Деньги Митька положил себе — так сохранятся лучше. И припустились вдвоем, в трактир дяди Никиты.

* * *

 

 

— Как я уже говорил, — продолжил барон Эглер, — мне достался замок Дюфо, а в придачу к нему кое-кто из обслуги, пережившей веселые времена. Среди прочих, садовник, старина Жан. Вообще-то, прежде он был истопником, но мне никогда не приходило в голову протопить все печи замка, поэтому ему пришлось освоить ремесло садовника.

Полковник чуть сдвинул уголки губ, оценив такой рациональный подход.

— К тому времени у садовника подрос единственный сын. Императору потребовались солдаты, в департаменте была произведена жеребьевка, парню не повезло. Садовник весь извелся, он почему-то решил, что сын погибнет в первом же сражении. Он нашел возможность пристроить его в жандармскую команду и оставить в родном департаменте. Но для этого счастья требовалась тысяча франков, а их у садовника не было. Он обратился ко мне, я отшутился. И тогда старина Жан поделился со мной любопытной тайной.

— Само собой, авансом, — заметил полковник.

— Конечно. Кто же платит за кота в мешке? Но рассказ оказался и вправду занимательным. Итак: за пару дней до отъезда, вечером, старый граф постарался удалить из замка всех слуг, проще говоря, послал в трактир. Жан удалился с радостью, но вспомнил, что не закрыл вьюшку в одной из комнат и вернулся в замок. Исправив оплошность, он уже хотел уйти, как вдруг услышал подозрительный шорох. Слуги старой школы умеют двигаться бесшумно, и он обнаружил старого графа, и его самого верного слугу, егеря Мишеля, лучшего ловца браконьеров в графских угодьях. Граф и егерь унесли во двор три сундука, причем каждый из них им приходилось поднимать вдвоем. Потом они уехали, но Жан решил не уходить. Граф и егерь вернулись через два часа, Жан заглянул в дворницкую и обнаружил на лопатах след свежей земли.

— Я предполагал, — кратко заметил полковник Лош.

— Но это была лишь половина тайны, — с восхищенной улыбкой продолжил барон Эглер. — Тем же вечером истопник решил не оставлять вьюшки без присмотра. И обнаружил старого графа за сочинением какого-то странного письма. Слуги наблюдательны: Жан разглядел, что граф что-то пишет на маленьком клочке пергамента. И, самое главное, он увидел последний акт драмы. Старый граф подошел к дочери и сам надел ей на шею медальон со словами: «я доверяю тебе семейное достояние». Да, я полностью согласен с догадкой слуги: обычный золотой медальон, стоимостью в два луидора, стал футляром и ключом к богатству на десять тысяч.

— Вы ископали окрестные земли, как свинья картофельное поле? — спросил полковник Лош.

Барон не обиделся на сравнение и согласно кивнул.

— Да и безрезультатно. Неудача не удивила меня, ведь прежнее графское владение разделилось на три части. Конечно, я мог бы взять парочку крепких парней и поискать ночью, в роще у соседа. Но подозреваю, что в случае неудачи заинтересованный хозяин вздумал бы выкопать клад днем и имел бы все шансы преуспеть раньше меня. Предупреждаю вопрос: я осведомился и о судьбе графского егеря. Как выяснилось, до него добралась шайка из его старых знакомых — браконьеров и егерь разделил судьбу хозяина. Судя по всему, тайну он унес в могилу, что любезно с его стороны.

— Поэтому, я сосредоточился на судьбе медальона, — продолжил барон. — Оказалось, что судьба вела остатки семейства Дюфо на восток Европы, пока они не остановились во владениях русского царя. К нынешнему времени, дети графа уже умерли, умерла и старшая внучка, медальон же, как я предполагаю, перешел к последней представительнице рода, родившейся в России. Сейчас девочка учится в частном пансионе Москвы. Я послал туда своего человека, не очень умного и сноровистого, зато верного и послушного.

— Того, кому и в голову не придет выкопать клад помимо вас, заполучив медальон? — предположил полковник. Барон кивнул:

— Да. Я думал, не послать ли настоящего пройдоху, но найти честного бандита, который раздобыв ключ, не станет тотчас же искать замок и дверь, не так-то просто. Мой посланец-недотепа преуспел в главном. Девчонка в Москве, медальон при ней. Осталось его забрать, но завершение оказалось сложным. Как выяснилось, в этой варварской стране, просто невозможно найти молодцов, способных тихо и аккуратно сорвать медальон с шеи ребенка. К тому же я опасаюсь, что сокровище окажется в лапах тех, кто польстится на футляр и выкинет содержимое — бумажный план.

— Логично.

— Вот-вот. Господин полковник, я не претендую на знание военных и государственных тайн. И все же, если обстоятельства этого года вынудят армию Императора оказаться восточнее нынешних границ подвластных ему земель, я бы предложил вам поискать медальон в Москве. Само собой, не безвозмездно…

— Половина, — отрезал полковник.

Барон Эглер всплеснул руками и минуты три не переставая, болтал о недопустимости грабежа. Полковник Лош прервал его на середине фразы:

— Вы предлагаете мне найти ключ, но дверь с замком не ваша. Кстати, вам не пришло в голову попросить у меня пятьдесят процентов добычи? Мне тоже нетрудно найти крепких парней для ночной экспедиции в чужой парк.

— Вы шутите? — воскликнул барон Эглер. Уже без прежней болтовни, а с искренним страхом. Если и пытался его скрыть, то неудачно.

— Может быть, — улыбнулся полковник Лош. — А может, и не шучу, — добавил с совсем уж лукавой улыбкой. — Я равнодушен к деньгам. Добыча денег — интересная игра, не больше того. Но я не равнодушен к справедливости.

Барон вглядывался в его глаза, погружаясь в неуверенность и страх. Так человек, не умеющий плавать, переходит реку вброд, натыкается на подводную яму, отступает и чувствует, что сейчас окончательно соскользнет в омут. В омут синих, злых и чуть-чуть безумных глаз полковника Лоша. Шутит он или нет? Если хотя бы половина слухов о его прошлом верна, то, скорее всего, нет.

— Что же, — барон Эглер так и не понял, смог улыбнуться в ответ или лишь постарался вымучить улыбку, — вы правы. Половина — достойная награда за ваш труд.

— Это хорошо, — сказал Лош, без улыбки. — Кроме меня, вам рассчитывать в Москве не на кого.

— Так значит, вы не сомневаетесь, что будете в Москве? — спросил барон. Полковник Лош промолчал, лишь мотнул головой, дав понять, что спорить дальше не собирается.

— Хорошо, вы получите половину, — вздохнул барон. — Итак, если вы окажитесь в Москве, вам следует отыскать Гийома Тибо. Согласно последнему письму, он остановился в отеле «Лейпциг», но не исключаю, что сменил его на более экономную дыру. На этой бумажке адрес пансиона, а также карандашный набросок портрета девчонки и её монограмма.

— Какого года портрет? — спросил полковник. — 1807? Да еще вы не уверены в подлинности? Дополнительное доказательство, что с таким делом смогу справиться лишь я. Кстати, вы дали садовнику тысячу франков для сына?

— Нет, — ответил барон, — я сказал, что он получит деньги не раньше, чем я воспользуюсь его сведениями. Старик захандрил, но что поделаешь.

— Вы правы, — ответил полковник вставая. — Империи нужны солдаты. Мне остается попрощаться с Лизой и отбыть в Реймс

* * *

Этим вечером пансион мадам де Лемэр заснул рано, как и положено, в великопостную субботу. Уснула директриса, после чая с классными дамами. Уснула Васильна, поставив тесто для завтрашних постных пирожков. Улегся, слегка поворочавшись, Федорыч, после вечернего трактира. Генрих Антонович как всегда что-то читал и писал, но тоже задул свечу раньше обычного.

Тем более, заснули пансионерки. Севрюгина, с близкими подружками, чуть попозже. Она праздновала сегодняшнюю победу, на радостях даже окончательно простила Сосницкую за «кошон». Прощеная Сосницкая так возвеселилась, что вспомнила множество скоромных баек, вроде: «пришел однажды солдат на постой к вдове». От таких забавных историй, Севрюгиной даже не нужно было имитировать смех: хохотала от души, чтобы в соседнем дортуаре слышали непременно.

Потом уснула и Севрюгина.

И только под подоконником дортуара, три подружки шепотом обсуждали отмщение. Неспешно перебирали варианты, чтобы вышло как можно больнее.

Особенно злобствовала Настя. Она видела, как плохо подруге и понимала, сейчас главное отвлечь её каким-нибудь практическим делом. Ну, а лучшего дела, чем покарать «нашу свинюшку» сейчас не было.

— Теперь мы должны её наказать, не как в прошлый раз, — повторяла она. — Не просто, чтобы над ней посмеялись, а чтобы её от страха и стыда в бараний рог скрутило!

— Может, прислать ей письмо, что отец проворовался и попал под суд? — предложила Жюли. — Она же сама сколько раз говорила: батенька мой на уральских заводах и суд, и Сенат, и всякая полиция. Вот и доигрался.

— Не пройдет, — отмахнулась Настя. — Ты же не знаешь, когда между нами и ею только-только баталия началась, мы ей письмо уже присылали. Только наоборот, будто отца назначили в Государственный совет, а дочери таких вельмож — без проволочек фрейлинами при дворе становятся. Ух, как она две недели на всех смотрела, даже на мадам Лемер. Цапля на жабу не так свысока глядит. Чуть стекло носом не продавила, все высматривала курьерскую тройку, что её в Петербург, ко двору увезет. А как узнала, кто письмо сочинил — сама стала зеленей жабы.

Таня вспомнила и к радости подружек, улыбнулась.

Жюли заодно вспомнила, как прошлой осенью сделала для Сосницкой брошюрку «Регламент смолянки». В ней перечислялись условия, необходимые для девицы, чтобы быть зачисленной в столичный Смольный институт. К примеру, полагалось приседать пятьдесят раз в день, для приобретения наитончайшей талии. Сосницкая приседала.

Но Севрюгина на это уже не купилась бы. Да и требовалось что-то позлее.

Настя предложила совсем злую шалость: пусть Митька найдет настоящих разбойников, мы им заплатим, они её где-нибудь поймают и как-нибудь жестоко оскорбят. Но Таня сказала — это недостойно.

— Да, — вздохнула Настя, — задумать-то легко, а как начнешь давать наказ злодеям — тут и отступишься. Свинюшка, небось, не отступилась бы. Ладно.… Если бы Митька за ней проследил, когда у нее приключатся очередные амуры, с очередным гусаром. Выследить, заловить при свидетелях…

Такую месть Таня одобрила.

— Жаль, ждать долго придется, — добавила Настя. — Севрюгина с февраля чуток смурной стала, не видно, чтобы гусары вокруг нее вертелись.

— А может, мы ей найдем гусара? — предложила Жюли. — Или другого любовника? Пусть думает, это князь или граф, а потом окажется — низкий человек. А лучше всего, чтобы ей только письма писал, а она ему отвечала. И потом пошла на свидание…

Задумка понравилась всем. Настя затараторила, добавляла, как сделать позлее.

— Мы её в самый позорный амур впутаем, мы улики соберем, чтобы не отвертелась. Может её даже и полиция поймает. Перед всем пансионом осрамим, да так, чтобы мадам Лемер, даже если ей вторую шубу подарят, покрыть не могла. Еще и сами отцу напишем: дочка ваша милуется с такими пройдохами, с какой не всякая позорная девка в вашей Сибири возьмется амуры плести.

Насчет этого Таня усомнилась, но Настя была непреклонна.

— Нет уж, она твоего отца не пожалела, с чего бы нам её отца щадить. Кстати, Танюша, — сказала тихо, — ты извини, душка. Может, расскажешь, что с твоим отцом случилось? Не хочешь — молчи. Просто, всегда лучше знать, как на самом деле было.

— А ты…, — резко начала Таня. Верно, хотела сказать «неужто ты могла плохо думать о моем отце?». Но смолчала. Наоборот, тихо сказала:

— Расскажу. Грустное дело, а все равно, лучше я сама, чем слухи, невесть от кого.

*         *               *

Экипаж полковника Лоша проехал несколько улиц, когда тот внезапно приказал кучеру остановиться. Но не вышел, а остался сидеть.

Казалось, полковник дремал. На самом деле, он смотрел на ближайший особняк, прищурив глаз. И вспоминал, как вошел в этот же дом, этим же парадным крыльцом двадцать лет назад…

 

Ты идешь по городу и он — твой. Ты можешь войти в любой дом Парижа, и парадная дверь послушно откроется перед тобой. В твоем кармане не королевский ордонанс — забудьте это слово. Вообще, забудьте о короле, если хотите жить. Король — изменник

В твоем кармане — ордер Чрезвычайного трибунала. Сегодня в нем не проставлено имя подлежащего аресту. Ты сам решаешь — кто враг Революции.

Настоящие враги или в тюрьме, или в эмиграции. Ордер — для подозрительных. Это аристократы, священники, не присягнувшие победителям, королевские чиновники. Люди старого режима, не поддержавшие Революцию. Или поддержавшие, но осторожно. Или поддержавшие, но решившие соскочить с колесницы Революции. Еще не зная — соскочить можно лишь под колеса.

Вот и дом. Спутникам — загорелым парням из Марселя — их колонна лишь месяц назад прибыла в Париж, имя владельца ничего не говорит. Юному Лошу оно говорит очень много. Это не близкая родня, но все же дальнее родство дальнего родства. Хозяин из тех сангвинических мудрецов в парике, напичканный афоризмами Монтеня и Вольтера. Когда он узнал, что мальчишку после очередной выходки посадили в смирительный дом, он, наверное, отпустил короткий афоризм. И забыл. Сейчас вспомнит.

Привратник открывает быстро и со страхом. За его спиной — полумрак и прохлада прихожей, перед ним — палящая августовская жара, пыль улицы, красные, обветренные лица в красных колпаках. Не каждый успел сегодня съесть хотя бы ломоть хлеба, но никто не отказался от стаканчика красного вина.

Глаза швейцара открыты едва ли не шире входных дверей. Привычка выдавливает обязательный вопрос: «вы к кому?».

— К тебе, гражданин лакей, к кому же еще, — хохочет кто-то из марсельцев. Его товарищ просто отталкивает швейцара. И толпа со смешками, стуча по стенам прикладами мушкетов и дребезжа по прутьям перил древками пик, азартно дыша, поднимается по лестнице. С ними плывет облако пыльной жары, табачного и винного духа.

Лош впереди. Он не командир, но он проводник. Ему знакомы такие дома.

Иногда Лош оборачивается, на его лице, таком же загорелом и пыльном, как и у всех, презрительная усмешка. Товарищи не подозревают о ней. А ведь Лош их презирает. Никто из этих санкюлотов, ну разве, подмастерье краснодеревщика, не знает, из какого дерева паркет, по которому они идут, шкаф, который походя, ударили прикладом. Видят на гобелене оленя, собак и голую девушку, но не догадываются, что девушка — богиня Диана, а юноша — превращенный Актеон.

Но пусть новые друзья будут спокойны: хозяина дома, маркиза де Турзеля, юный Лош презирает еще больше. У маркиза де Турзеля, вообще, у маркизов, герцогов и принцев было все: королевская армия, королевская сокровищница, королевские тюрьмы. Вообще все королевство. Маркизы и принцы слишком долго развлекались, сначала шелками, бриллиантами и мускусом, потом прибавили к ним изящные искусства и вольтерьянские афоризмы. Они проиграли и теперь платят.

Лош — отпрыск такой же благородной семьи, но он не платит. Он с теми, кто предъявил счет.

Незваные визитеры разбредаются по дому. Хозяин уже знает, что его отведут в одну из импровизированных городских тюрем в парижском монастыре. Но для него новость, что аресту подлежат все взрослые родственники, найденные дома: брат, племянник и дочь.

Гости ходят по комнатам. У них нет приказа обыскать дом, поэтому, они просто берут вещи: книги с полок, шкатулки и веера, срывают шелковые покрывала с кроватей, чтобы обтереть пыльное лицо. Большинство предметов вернутся на место или полетят на пол; что-то исчезнет в кармане. Кто-то требует пить: прислуга бежит за водой и вином.

Юный Лош не спускает глаз с лица хозяина — не узнает ли он его? Нет, если и узнал, то не подает вида. Лишь раз тихо ворчит: «Какое счастье, что Анна не дожила до этого дня». Лош вспоминает Анну — это жена маркиза.

Брат и племянник взяты; дочь, по словам маркиза, уехала к тете, в Лион. Веселые загорелые парни, на всякий случай, осмотрели служанок — вдруг у какой-нибудь девицы, под стираным фартуком обнаружатся изящные кружева. Поэтому, юных девиц обыскивают особенно тщательно. Нет, маркиза не пыталась спасти себя переодеванием.

Пора идти. Маркиз не спрашивает, куда его сейчас отведут: в монастырь Кармелитов, в аббатство Сен-Жермен, в тюрьму Ла Форс. То ли по слухам, то ли по плакатам-призывам, которыми обклеен город, с требованием к народу перебить узников, маркиз догадывается о своем будущем. Через три дня так и будет.

Но почему, когда они вышли на лестницу, на его лице появилась секундная улыбка?

— Камрады, минутку, — говорит Лош. Выхватывает пику у одного из марсельцев, входит в комнату.

Как он любил один бродить по таким гостиным в детстве! Почему взрослые так часто хватают детей за руки, не дают им играть, как хотят дети? Может, тогда он вырос бы совсем другим.

Сейчас Лош играет в прятки. Он водит. И никто ему не мешает.

— Почему бабушка у тебя такие большие уши? — спрашивает он сам себя. И сам же себя отвечает.

Пика в руках — не зря. Лош крадучись идет по анфиладе гостиных и тыкает древком пики в настенные ковры.

— Почему бабушка у тебя такие большие глаза? — напевно говорит он, да так тихо, с таким искренним страхом, что чуть сам не пугается. И пронзает стальным острием благородную ткань.

Сзади скрипит паркет. Это маркиз. Он шутит, что тюремщики скоро заснут и их не пустят в тюрьму. А в глазах — ужас.

Внезапно, ужас становится столь видным, что едва ли не слышен. Лош переходит на Шекспира. Пусть это варварский драматург, но очень уж к месту:

— Что? крыса? Ставлю золотой, — мертва!

И замахивается пикой, будто приготовился пронзить ковер.

Маркиз стонет, повисает у него на руке. Марсельцы, идущие следом, хохочут и сдергивают завесу. Девица прижимается к стене, как ночная бабочка. Она еще не верит, что найдена.

— Гражданка, чего ты так испугалась? — искренне удивлен один из марсельцев. — Красавиц не убивают.

— Сразу, — договаривает другой. Оба хохочут.

Лош не слышит ни гогот, ни мольбы отца. Он устало опирается на пику, как на посох. Он отомстил и в очередной раз чувствует себя, как голодный, после сытного обеда, когда съел чуть больше, чем хотелось.

 

*             *                   *

— Отец мой, Иван Платонович, — начала Таня свой рассказ,— заседал в Государственном совете, при Государе. Как раз, там, куда отца Севрюгиной никогда не пустят. При Совете бывают комитеты, чтобы какое-нибудь отдельное дело обсудить и потом представить резолюцию. Есть комитеты, о которых все знают, а есть секретные, о которых тоже все знают, — улыбнулась Таня. — Отец дома как раз помалкивал, до того самого скандала. Видимо, кто-то другой проговорился. Вышло по пословице: скажешь с уха на ухо, узнают с угла на угол.

— Так бывает, — согласилась Настя. — У папеньки в полку тоже, утром выступили неведомо куда, капитану или даже, майору неизвестно, а к вечеру самый глухой артиллерист знает. А что за комитет-то?

— По освобождению крепостных, — ответила Таня. — Государь подписал указ «о вольных хлебопашцах». По нему помещик может крестьян освободить, если захочет. Или мужики могут сами выкупиться, если деньги найдут и с помещиком договорятся.

— Бывает, — согласилась Настя, — папенька мой говорил, что одно село так откупилось: барин в карты проигрался, а мужики, не будь дураками, выкупили долг и стали жить вольно. Только это редко случается, не хотят помещики с крепостными расставаться.

— Вот это моего отца и возмущало, — сказала Таня. — Закон хороший, только пользы от него мало. Отец всегда был против, чтобы люди владели людьми. Постоянно говорил, и маме, и мне: это противно всем природным и человеческим законам. Мало где в Европе крепостное право осталось, а заморские колонии нам примером быть не могут. Там черных невольников в рабстве держат, у нас же русские люди своих продают.

Настя задумалась: согласиться или нет.

— Если управитель хороший, как мой папенька, тогда мужикам жить можно. Только мало таких. А где твой отец хотел деньги взять на выкуп?

— Он все продумал. Надо было учредить Крестьянский банк, который давал бы деньги крестьянским общинам на двадцать лет, без процента. Этот прожект барство бы пережило. Но предложил также создать комиссию, для надзора над помещиками, которые плохо обращаются с крестьянами. Деревни в карты проигрывают, разоряют мужиков тяжелым оброком, безобразничают с девками и прочее. У таких плохих помещиков отбирать крестьян и платить им отступного меньше меньшего.

— Хорошо задумано, — кивнула Настя. — А деньги где на это взять?

— Это была главная трудность, с деньгами в нашей казне сейчас непросто, — чуть понизив голос, выдала Таня государственную тайну. — Но отец и здесь нашел выход. Надо было еще крепче с Наполеоном подружиться, обещать, что не будет никаких интриг с Англией и за это взять от Наполеона крупную субсидию. Если же Англия испугается, тогда взять субсидию с Англии. Но, главное, мириться с Наполеоном, война с ним не нужна.

Настя покачала головой.

— Забавный прожект. Только как с ним мириться, с Бонапартом? Мой папенька так говорил, он не император-офицер, он император из офицеров. Будет воевать, пока его однажды не побьют. Он что не год, то новую территорию в Европе забирает. Значит, будет с ним война, рано или поздно.

Таня помолчала. Верно, была согласна с подружкой, но не хотела признать неправоту отца.

— Он этот прожект давно написал, когда еще было непонятно, на ком женится Наполеон, на австрийской принцессе, или на нашей великой княгине. Тогда с Францией была крепкая дружба, не как сейчас.

Опять пауза. В тишине был слышен лишь скрип карандаша: Жюли умела рисовать и в потемках.

— Не успел Иван Платонович свой проект Государю представить, как вельможи про него узнали и испугались. Если отбирать деревни за плохое управление, тогда мало кто не пострадает. И пошли по Петербургу слухи, что мой отец чуть ли не пугачевщину готовит.

— Пугачевщина — дурное дело, — заметила Настя.

— А кто спорит? — настойчиво и зло ответила Таня. — Только отец мой говорил: я и хочу не допустить пугачевщину. Не будет крепостных на Руси, тогда и новый Пугачев не явится. Только кто же его слушал? Листки анонимные пошли гулять по учреждениям, моего отца во всем обвиняли. И будто хочет во всех учреждениях дворян безродными людьми заменить. И будто бы продался Наполеону. И, что масон, хочет Россию погубить.

— Он и правда масон? — спросила Настя

— А кто в Питере не масон? — отмахнулась Таня. — Начали против моего отца настоящую войну. Боялись, если он дойдет до Государя, тому его прожект понравится. И, — Таня сказала совсем уж тихим шепотом, — добились своего. Приехал отец в Зимний дворец на аудиенцию, а его не приняли. Велели находиться на квартире. А когда отец вернулся, кто-то указ подкинул, без подписи. Будто хотят его в Сибирь отправить, тайным решением Сената. Не сам указ, черновик указа.

— Боязно было? — шепотом спросила Настя.

— Конечно, — ответила Таня. — Не забуду: лето в Питере, белая ночь — без свечей читать можно. И за окном все видно. У нашего дома, на набережной Мойки — есть такая река, какие-то подозрительные люди ходят. И кибитка появилась. Утром прикатила, не уезжает. Отец послал человека, спросить, для чего. А там сидит фельдъегерь и говорит: ждет приказа, везти в Сибирь. Наверное, не было такого приказа, тоже нашелся шутник из вельмож-врагов, прислал.

— Какая злая шутка, — прошептала Жюли.

— А нам и не понять тогда, что шутка. Маменька плачет, говорит, я с тобой поеду, хоть на Камчатку. Он ей «и Таня тоже? Ей образование нужно и общество». Выходит из-за меня….

— Что из-за тебя? — невпопад спросила Настя.

— Начал бриться на следующее утро, — продолжила Таня, будто не услышала, — он цирюльника к себе не пускал. Никого не пускал в те дни. Начал бриться и порезался. До смерти порезался. Вот так все и случилось! — быстро договорила она и разрыдалась.

Жюли вздрогнула, она впервые видела подружку в слезах. Настя осторожно положила ей руку на плечо.

— Дальше — ты знаешь. Отпевать в церкви отца не стали, не решились. Пришел домой священник. На кладбище ночью отвезли. Я весь день рыдала, просила взять меня. Обещали, а я задремала, так дома и осталась. Ночью проснулась, пусто и тишина. Слуги попрятались, друг другу на глаза боятся попасться. Я по пустому дому прошла, пробралась в его кабинет, стою у книжного шкафа. Все книги на месте, портреты, чернильница с пером на столе. Другие перья, неочищенные тут же, он сам перья вострил. Кляксы на бумаге, еще вчера им поставленные. Все на столе без свечей видно — белая ночь же. А самого папеньки моего — нет. На Волково кладбище увезли.

Подруги рыдали минут пять, непритворно и сильно. Потом Настя обняла Таню и прошептала:

— Он очень тебя любил?

— Да. Говорил: пока что с сыном у меня с матушкой не получается, читай книги, учись думать, будешь второй княгиней Дашковой. Сам меня учил, спорил со мной, рассказывал обо всем… А эта!

«Хорошо, что она про Севрюгину вспомнила, — подумала Настя, — отвлеклась». Вслух же сказала.

— Раз твоего папеньку священник дома отпел, значит, мне поминать его в молитве не грех.

— Как хочешь, — без слез сказала Таня. — Мне теперь все равно.

 

2 часть

 

Из 3-й главы

 

Митька, как и прежде, был весь день на ногах. То помочь в трактире, на кухне, то обслужить посетителей — а их было немало: с горя, с тревоги народ московский выпивал. По-прежнему ходил на попрошайный промысел, по-прежнему поглядывал на повозки, не лежит ли какая-вещица с краю, не хочет ли остаться в Москве? Если хочет, Митька ей завсегда поможет.

Бывало, попадал на большой отъезд. Князь, граф или богатый откупщик, наконец-то решал, что Первопрестольную пора покинуть. Из подмосковных владений приезжали телеги, иной раз десяток. Усадьба мигом становилась схожей с курятником, в который забежала бешеная лиса. Слуги ругаясь и толкая друг друга, тащили тюки, сундуки, коробы, чемоданы крокодиловой кожи и дерюжные мешки. На дно грязной телеги, ворохом летели бархатные кафтаны, шубейки из заячьего меха, шелковые платья; сверху непременно ставили кадку с солеными огурцами или даже недоваренную кастрюлю щей. Мебель ломалась на лестнице, застревала в дверях. Когда вроде бы все погрузили, выяснялось — в одной комнате забыли большие напольные часы, а в другой — приживалку.

Митька любовался на это безобразие, каждый раз вспоминал поговорку: переезд — половина пожара. А так как на пожаре он чувствовал себя, как рыба в воде, то, особо не философствуя, вливался в стихию. Вбегал в дом, отталкивал дворню, начинал носить вещи, заодно соображая — что проще прикарманить. Мчался на кухню и в буфетную — там слуги доедали и допивали, что с собой не возьмется. Закусывал, иногда прихлебывал вино. Однажды пристроился к крынке с медом и съел десять здоровых ложек, пока тошно не стало. Такие набеги были безопасны: дворня думала, что парнишка из села приехал, на телеге. Всё добру пропадать, пусть полакомится.

И конечно, Митька всё это время думал о Татьяне Ивановне. Мечтал добраться до пансиона.

Наконец сумел. Как и прежде бродил на расстоянии, подальше от сторожа. Приглядывался к дому, вспоминал своей цепкой памятью прежние виды, чувствовал какое-то отличие. Наконец понял, в чем дело: чердачное окно, закрытое прежде, было отворено.

«С чего бы это», — подумал Митька, стал смотреть на окошко еще пристальней. И любопытство было вознаграждено. Из окошка ему махнули рукой, потом высунулась Настя. Что кричала, он не слышал, но судя по жестам, просила не уходить.

Действительно, минут через пять Митька разглядел, как все три его пансионные знакомки, спорят о чем-то в воротах со сторожем. Убедили и вышли наружу. Настя издали отчаянно гримасничала и махала рукой: отойди подальше, негоже, чтобы нас вместе видели. Митька так и сделал.

— Как здоровье ваше, Татьяна Ивановна? — вежливо, даже степенно начал Митька, едва они встретились за углом. — И ваше, Анастасия…

— Сергеевна, — энергично подсказала Настя. — Лучше некуда. Митька, какие новости слыхал? Бонапарт близко?

— Этого не знаю. Вот что господа, да и всякий народ из Москвы бежит, это видно, — ответил Митька. — Вас-то, барышни увозить будут?

Спросил, да сам же и забеспокоился. Хотя о Бонапарте Митька ничего почти не знал, но суета, охватившая город, подсказывала — человек он нехороший.

— Увезут, наверно, — отмахнулась Настя. Так беспечно, что Митькины страхи только усилились. — Вот что, Митька, мы решили, на всякий случай, оружием обзавестись. Достань хотя бы пистолет, с пулями и порохом. Вот тебе тридцать рублей ассигнациями, поищи.

— Барышни, вы решили всерьез от Бонапарта отбиться? — изумился Митька.

— Ну, мало ли что. Пистолет лишним не будет, а стрелять я умею, — похвасталась Настя.

— Поищу, — ответил Митька, понадежней припрятывая бумажки. — Татьяна Ивановна…

И так пристально, умоляющи взглянул на Таню, что та смущенно улыбнулась:

— Что, Митенька?

— Татьяна Ивановна, вы бы себя поберегли.

— Отчего же себя, — улыбнулась Таня, — нам всех себя беречь надо. И ты берегись.

— Да я-то, дурная блоха, из любого лаптя выскочу. А вот вы, Татьяна Ивановна. Слыхал я, впереди Бонапарта едет генерал Мурат, на коне, тигриной шкурой покрытой, в золотом седле. Еще схватит вас, отвезет Бонапарту. Я бы на его месте так бы и сделал.

— Вот поэтому-то нам пистолет и нужен, — заметила Настя.

— Я бы и пушку вам прикатил бы, только поможет ли, — опять усомнился Митька.

Попрощался с душками-подружками, посмотрел на Таню, да так, что она опять смутилась. И дал стрекоча, не жалея истоптанных сапожков.

 

*

 

Полковник Орловского ополчения князь Иван Брюхин не знал, радоваться или не радоваться визиту капитана Федорова. Поговорить с Сергеем Ивановичем было всегда интересно, но не всегда приятно. Впрочем, Иван Алексеевич отличался вежливостью и предусмотрительностью, а капитан Федоров по пустякам никогда не беспокоил.

— Здравия желаю, Сергей Иванович. Хотел рябиновкой угоститься, да по наитию второй стаканчик вытащил. Не откажитесь?

— От такой рябиновки отказаться — сугубый и трегубый грех, — улыбнулся Настин отец, поднимая стаканчик.

Каждый уважающий себя полковник ополчения, а бывало и чины пониже, захватил с собой два-три воза домашних припасов. Пусть Брюхин щедро угощал сослуживцев настойкой, она не кончалась.

— Говори, Сергей Иваныч, что за дело тебя привело, — полковник после стаканчика перешел на добродушное «ты», — опять порох для стрельб пришлось на свои деньги покупать, хочешь, чтобы казначей возместил?

— Нет, не из-за пороха, — ответил капитан Федоров.

— Не порох? Может, поручик Мочалин опять набедокурил? — Ты же жаловался, что он вместо учения послал пятерых ратников к теще, в пригород, сено переворошить?

— Нет, — опять улыбнулся капитан Федоров, — с Мочалиным я уже сам поговорил, он больше не будет.

— Уфф, — искренне вздохнул князь, — и хорошо, что поговорил. Но что же тогда? А, беглый Прошка, из Николаевки? Я же сказал: пока бумага из губернии не пришла, пусть будет в ратниках. На войну пойдет, отличится — сам поговорю с помещиком…

— И не в Прошке дело, — улыбнулся визитер. Князь от удивления налил еще по стаканчику рябиновки.

— Ну, тогда уж точно…, — начал князь. Капитан Федоров перебил его со всей возможной деликатностью подчиненного.

— Иван Алексеевич, а давайте вот так. Если вы угадаете, тогда я вам подарю гитару, что из Италии привез. А если нет — тогда выполните мою просьбу. Сами понимаете, я никогда у начальства ничего невозможного не спрашивал.

Князь зажмурился, верно, вспоминал замечательную гитару, добытую капитаном Федоровым в Турине, и прошедшую с ним Альпы. Звучала она, будто только что из рук наилучшего настройщика.

— Кота в мешке продаете, — вздохнул князь, — да уж больно гитарка хороша. Ладно. Хотите спросить, так кто же кого под Москвой побил, мы французов или они нас? И когда нам выступать? — торопливо добавил, уместив в предположение два вопроса.

— И не так, и не так, Иван Алексеевич, — улыбнулся капитан Федоров. — Дело совсем другое. Произошло одно недоразумение, насчет моей дочери. С привкусом подлости, недоразумение. Только что письмо получил и сразу к вам.

Кратко рассказал, как пытался вывезти дочь из Москвы, но хозяйка пансиона почему-то сочла нужным жестоко пошутить.

— И нет ни намека, будто их собираются отправлять в Ярославль или Нижний. Самое разумное, мне быстренько до Москвы прокатиться и Настеньку увезти самому. А то она еще полезет биться с французами.

Сказал так серьезно, что собеседник почти не рассмеялся.

— Отказать вам было бы совсем уж свинством, — вздохнул Иван Алексеевич, — даже если бы и слова не давал. Поезжайте, возвращайтесь скорее. Впрочем, если захотите еще раз на гитару поспорить, то можете и задержаться дня на три, устроить дочурку в надежное место. Шучу, конечно.

А может, Иван Алексеевич, собиратель разных диковинок, давно положивший глаз на итальянскую гитару и не шутил.

*

 

Из 4-й главы

 

*

 

Митька пропадал по делу. Просьбу Насти он выполнил лишь вчерашним вечером, а так как ночью нашлись другие дела, примчался утром.

Бегать по Москве было трудно и легко. Трудно, потому как улицы были запружены отступавшей армией и убегавшими жителями. Перебегая улицы попасть под кнут возницы, а то под копыто или колесо было столь же просто, как осенью — под дождь.

Зато сокращать путь по дворам оказалось не сложнее, чем бежать по тротуару Тверской. Ворота — отворены, а если и нет, то сторож за забором не замечал спрыгнувшего с улицы мальчишку. А, как перемахнуть забор и двор пересечь, учить Митьку было не нужно.

— Здравствуйте, Татьяна Ивановна, — степенно сказал Митька, — ох, чуяло мое сердце, не вывезут вас.

Душки-подружки не ответили юному пророку; Настя спросила, не видал ли Митька французов?

— Пока не встречал. Наших солдат изрядно, но видно — уходят. Татьяна Ивановна, я пистолет принес.

Настя взяла оружие, Таня спросила, как добыл.

— А, как и все в Москве, — махнул рукой Митька. — Народ в Кремль пришел, сперва молебен служили, потом на колени встали и начали оружие раздавать. Я не надеялся, что мне дадут, приметил старичка: тот мушкет взял, два тесака и пистолет. Говорю: «дедушка, давайте вам помогу донести». Дедушка жил в Китай-городе, терпимо. Он мне за помощь гривенник сулил, но я не взял. Вы же мне, Татьяна Ивановна, вместе с тем немцем, наказывали: старым да немощным помогать, не брать с них деньги.

— Молодец, Митяй, — улыбнулась Таня, — хорошо, что запомнил.

— Гривенник не взял, — продолжил Митька, — а пистолет, пока шли — вытащил. Вы же просили, как я мог не принести?

Таня только головой покачала, а Настя обещала — будешь разбойничать, буду тебе драть уши.

— Ох, барышня, нашли, чем стращать, — ответил Митька. — Сейчас такие дела на Москве, не знаешь, как голову сохранить, а вы про уши.

Правда, по привычке, отступив на полшага — вдруг, прямо сейчас драть начнут.

— Митя, у меня к тебе просьба есть, — сказала Таня. Митька, забыв про угрозу ушам, придвинулся, заглянул в глаза.

Таня объяснила суть подвига: найти аптеку и купить фунт черного шоколада.

Митька просьбе удивился, и особенно, когда узнал, для кого предназначено сладкое лекарство.

— Так что же теперь она ваша товарка, она вам досаждала, а вы ей…

— Она попала в беду, ей нужно помогать, — сказала Таня. — Митяй, пожалуйста.

— Конечно, Татьяна Ивановна, — согласился Митька, хотя и проворчал: «сколько не живешь, бар не поймешь». Взял деньги у Тани, приготовился бежать.

Между тем, Настя крутила в руках оружие.

— Спасибо, Митяй, хороший пистолет. Будь у него курок, так и вообще цены бы не было.

— А он без курка не годится? — спросил Митяй, не слишком разбиравшийся в огнестрельном оружии.

— Ну, орехи колоть, по темечку заехать.

Настя взяла пистолет за дулом — поначалу, конечно, убедилась, что не заряжен — батенька учил. Помахала, показала, как можно использовать пистолет без курка. Чтобы ей не пришло в голову проверить на нем, Митька повернулся, дать стрекача. Но все же спросил Таню:

— Татьяна Ивановна, а если французы уже пришли и меня схватят? Научите, что говорить, вы ведь по ихнему, лучше, чем я на офени.

— Je suis envoyé derrière remède pour malade. Я послан в аптеку за лекарством для больной (фр).

— Жё сюй анвой дерьер ремед пур маляд, — сказал Митька.

И умчался, повторяю фразу.

Подружки отправились к Генриху Антоновичу с докладом, что гонец послан. Васильна, вздохнув, а так как делать ей временно было нечего, встала у калитки, поглядывая на опустевшую улицу.

Минут через десять, раздался цокот копыт: ехали казаки, заполонившие всю мостовую. Васильна выглянула, крикнула:

— Не знаете, служивые, сдадут Москву, или нет?

— Сдали уже, — махнул рукой есаул. — Бабуля, подскажи, как быстрей к Тверской заставе проехать, а то к Калужской уже не прорваться.

Васильна горестно вздохнула, перекрестился и принялась разъяснять.

 

*

Настя бодро направилась к калитке. Её догнала Таня.

— Куда ты без меня? В городе же французы, а что ты знаешь по-французски? «Бонжур, пардон, кошон»?

— Чуть побольше знаю, — улыбнулась Настя. — Ладно, пошли, вдвоем веселей.

Открыли калитку — Васильна трудилась на кухне. Настя попросила подождать: приведет Жюли, пусть закроет.

Едва вышли за калитку, услышали сзади топот — бежала Жюли.

— Я Васильну попросила закрыть, — выдохнула она.

— Вернись! — топнула Настя, — нечего тебе сейчас на улице делать!

— А вот и не вернусь! — Жюли так топнула белой туфелькой, что подружки рассмеялись. — Не хочу в пансионе оставаться! Страшно без вас.

— Ладно, — вздохнула Настя, — умевшая находить плюсы в любом обороте событий. — Все равно, из нас Жюлька самая французистая.

И три душки-подружки отправились по Москве, в которой, впервые за её историю, французов было больше, чем русских.

*

 

Полк полковника Лоша участвовал в Бородинском бою лишь на последнем этапе, когда штурмовали русские редуты в центре. Этого ему хватило, чтобы уменьшиться на треть.

В Москву полк вступил 2 сентября вечером, одним из последних подразделений. Капрал Бурдон, счастливо уцелевший в сражении, и еще пяток таких же молодцов, быстро подобрали подходящие здания, чтобы расположиться на ночь.

Полковнику досталась уютная комната, с кроватью и даже бельем. Лош немедленно улегся спать: завтра предстоял непростой день. Он даже не слышал разговоры солдат, о том, что где-то неподалеку пожар, а возможно и не один.

Действительно, как выяснилось утром, горело в центре города, возле «Двора гостей». Судя по клубам дыма, пожар только усиливался. Лош недовольно покачала головой: вражескому городу пожар не повредит, но только на прощание. Начинать пиршество с битья посуды, по меньшей мере, неразумно.

Последние дни перед Москвой, полковник Лош неустанно думал о поручении барона Эглера. Он приготовился уже с утра отправиться на розыски: сначала баронского агента, а потом навестить пансион. Но, проклятый пожар.… Пришел приказ генерал-губернатора Мортье потушить пожар в квартале, который азиаты-русские называют «Китайский город».

Задача вышла непростой. Не было ни пожарных насосов и шлангов, ни даже обычных багров. Офицеры полка интуитивно поняли мудрость русских горожан: что загорелось, то уже обречено; главное не дать огню перейти с дома на дом. Для тушения искр и катившихся горящих головней, хватало тазов с водой и мокрых полотнищ.

Полковник Лош, конечно же, не тушил своими руками, но бросить подразделение не мог: за исполнением любого приказа следует проследить. К тому же, торопиться было некуда: если пансион еще не вывезен из Москвы, то он никуда не денется.

И еще.… Кроме медальона на шее незнакомой девчонки, была еще сама девчонка. Относительно её судьбы полковник Лош получил самую недвусмысленную рекомендацию. Да и сам прекрасно понимал: если он всерьез рассчитывает стать зятем барона Эглера, такой выход самый подходящий.

… «Бабушка, почему у тебя такие большие глаза?»

Но такая охота требовала темноты. Её полковник Лош и дожидался. Пока же он послал слугу, найти отель «Бристоль», а в нем — мсье Гийома Тибо. Сам же наблюдал, как горит Москва и пытался её тушить.

Через два часа вернулся слуга, не без труда обнаруживший отель. Мсье Гийом Тибо в отеле не жил, а куда съехал — неизвестно.

 

*

— Помнишь, как в Новинки бегали, на каруселях кататься? — спросила Настя.

— Помню, — ответила Таня. — Веселый был вечер.

Жюли, как и прежде, промолчала.
Душки-подружки шли по Москве и старались говорить о чем угодно, кроме того, что видели вокруг. Они приближались к центру. Клубы черного дыма свидетельствовали о близких пожарах, доносился треск огня, но самого пламени пока не было видно.

Жюли шла с полузакрытыми глазами, слегка вздрагивая со страха. Таня и Настя уже сто раз мысленно обругали друг дружку, за то, что не прогнали её в пансион, пока еще было можно. Особо глазастая Настя, увидев конский труп, а иной раз и человечий, переводила Жюли на другую сторону улицы. Таня тоже старалась не глазеть на такие картины.

Глаза можно было закрыть, или прищурить. Или поднять взгляд к небу — ясному сентябрьскому небу, синему, несмотря на клубы черного дыма. Но уши же не заткнуть. Уши слышали выстрелы, барабанный бой, резкий рев труб — «не по-нашему звучит», — говорила Настя. Далекие крики о помощи, и многоязычный гомон солдат.

Очередную улицу пройти оказалось непросто. Здесь солдаты только что потушили дом и в качестве награды для самих себя, разграбили лавку на первом этаже. На улице валялись раскрытые сундуки, ткань, одежда. Пехотинцы в грязных синих мундирах — лица покрыты копотью, рассматривали добычу, верно, обсуждали, как можно её использовать.

Три девочки, пытавшиеся обойти обгорелую мебель, конечно же, привлекли их внимание. Солдаты даже встали, кое-кто подошел.

— Барышни, видимо, огорчены тем, что вас бросили русские кавалеры? — спросил низкий прыщавый солдат, явно новобранец. — Мы тоже огорчены: мы соскучились по девушкам.

— Жак, это малявки, — урезонил прыщавого юнца солдат постарше. Ветеран того же возраста, возразил товарищу: тому, кто прошел пешком от берегов Луары до Москвы, все равно, какой возраст перед ним.

Самое неприятное, что солдаты не просто шутили. Они загородили и так-то узкий проход, между стеной дома и выброшенным из окна, еще дымящимся обугленным шкафом.

— Кто из них офицер? — шепнула Таня. Настя указала на военного, с относительно чистым лицом, без копоти.

— Господин офицер, — громко сказала Таня. — Вы потомки Роланда, Баярда, Тюренна. Если вам дорога честь французского оружия, позвольте мирным жительницам Москвы пройти своей дорогой.

Офицер первые секунды удивленно глядел на Таню, потом отдал приказ солдатам. Те без особой охоты, но все же расступились, пропуская девочек.

Французский командир не приказал своим подчиненным закрыть рот, поэтому они отпустили немало реплик по адресу подружек.

— О чем они говорят? — шептала Настя. Таня так же шепотом отвечала, что переводить не будет. Жюли, дрожащим голосом, попросила объяснить — Таня и ей отказала.

— Отчего же ты знаешь, а Жюли нет? — удивилась Настя. — У нас же одни уроки были у мадам де Лемэр.

Таня, покраснев, от волнения и стыда, объяснила, что у папеньки, в заднем ряду книжного шкафа, были книжки, которые он прятал от дочери. Например «Орлеанская девственница» Вольтера, да и не только.

— Значит, ты такого набралась, как от дворни набраться можно, — заключила Настя. Таня спорить не стала.

За такими разговорами, подружки вышли с опасной улицы. Таня еще раз сверилась с бумажкой; они уже добрались до дома доктора Врангеля.

Здесь их ждала неудача. В многоквартирном доходном доме обнаружился только дворник, то ли оставленный, то ли просто забытый владельцем. Бедняга был изрядно пьян и все, что мог объяснить подружкам, что «немца-врача губернатор на барже отправил».

— Ну, дела! — возмутилась Настя. — Нас лучше бы вывез!

— Чего спорить, — вздохнула Таня, — пошли на Пречистенку за доктором Ярышкиным.

Спорить, действительно, было бесполезно; девчонки так и сделали.

Они прошли две улицы, как услышали сзади:

— Девочки, ответьте на вопрос.

Подружки обернулись. Перед ними стоял офицер, выбритый, в чистом мундире — у гвардейцев не был таких чистых, и в блестящих сапогах — казалась, к голенищам, не приставала пыль и гарь. Рядом был солдат, будто для контраста, в расстегнутом мундире, с плутоватыми глазками.

— Девочки, — спросил офицер, — вы не знаете, как пройти в Басманную часть и найти там пансион мадам де Лемэр?

 

*

— Вы не знаете, как найти пансион мадам де Лемэр? — повторил свой вопрос француз.

Настя разглядывала его, пытаясь понять вопрос — кажется, наш пансион ищет, и определить чин — кажется, полковник.

Жюли сделала шаг в сторону. Не то, чтобы спряталась за Настю — демонстративно так поступить было бы опасно. Но она отчасти экранировала себя подругой, пусть смотрит не на нее. А сама что-то тихо и отчаянно зашептала Тане. Шептала по-русски.

Таня удивленно взглянула на Жюли. Но, именно, что на миг, как бывало переглядывалась на уроке — подруга увидела, а вот классная дама — нет.

Потом посмотрела в глаза французу, улыбнулась и начала говорить.

Настя не без труда разобрала её объяснения. Все же стало понятно: показывает путь в Новинки, объясняет, какими улицами идти, где сворачивать. Спрашивает: вы поняли?

— Спасибо, я понял, — с улыбкой ответил полковник Лош. Его спутник — капрал или сержант, догадалась Настя, засмеялся, спросил подружек, не ищут ли они на вечер интересную компанию? Но офицер одернул его: надо идти по делу, да к тому же, девочки подсказали, чего к ним приставать.

Разговор шел на перекрестке. Еще полминуты, и полковник Лош с капралом Бурдоном, и душки-подружки шли своими путями. Только полковник — заведомо ложным.

— Зачем ему наш пансион? И почему ему надо было соврать? — спросила Таня, вытирая пот со лба. Она так не любила врать, что растерялась и едва ли не дрожала.

— Ему мадам Лемэр нужна, или Жюли, — сказала Настя, — не Севрюгина же. Ты с ним знакома? — это уже к Жюли.

— Нет, — тихо ответила она. — Но я его увидела.

Сказала таким странным, пронзительным голосом, что подружки не переспросили.

— Это зверь, — продолжила Жюли. — Он любит охотиться на людей и умеет. Ему это нравится, как мне рисовать. Сейчас он на охоте…

— На тебя? — спросила Настя. Жюли не ответила, только крепко сжала её руку.

*

 

— Какой отвратительный народ эти русские! Из Москвы бежали все дураки, оставив одних мошенников!

Усталый капрал Бурдон злобно бурчал. Полковник Лош его не перебивал — с чем тут спорить?

Они долго бродили в Новинках, пока не выяснили, что пансион мадам де Лемэр совсем не здесь. И теперь возвращались.

Кроме прочих неудобств: пожар, загроможденные дороги, уехавшие жители, Москва оказалась и очень большим городом. Прежние русские города, памятные Лошу — Витебск, Смоленск, Вязьма сыграли с полковником злую шутку. Обойти их пешком было нетрудно; только в Смоленске мешал пожар. А путешествовать по Москве без экипажа вышло утомительно.

Еще одна неприятность: на окраине, в Новинках, не оказалось иностранцев — чтобы дать нужную подсказку. Когда же вернулись в центр города, уже стемнело и штатские люди — не важно, французы или русские предпочитали на улицы не высовываться. Изредка попадались лишь пьяные оборванцы, не боявшиеся, что у них отнимут хоть что-то. Они могли подсказать разве, где находится еще не разграбленный винный погреб.

— Чертовы девчонки, — в очередной раз пробурчал капрал Бурдон. — Был бы рад встретиться с ними еще раз. Уж не знаю, что сделал бы с ними.

Полковник Лош холодно заметил, что знает веселого капрала уже много лет, поэтому вполне представляет, что он мог бы сделать. Капрал хохотнул в ответ и прибавил шагу.

Наконец, они повстречали первого прохожего, более-менее европейского вида. Прохожий пошатывался, но полковник Лош, знаток людей, определил, что от усталости, а не выпивки. Незнакомец иногда поднимал ладони и поглядывал на них, пытаясь понять, насколько повреждена кожа.

Бурдон шагнул к нему, чтобы спросить про пансион мадам де Лемэр. Но прохожий опередил его с вопросом:

— Вы не знаете, где расположился 15-й линейный полк?

— Мсье Гийом Тибо? — спросил полковник Лош. И пропахший пожаром посланец барона Эглера, согласно кивнул головой.

После этого все трое направились по адресу, памятному мсье Тибо. В дороге развлекались разговорами. Мсье Тибо рассказывал о своих неудачных попытках захватить медальон и руками нанятых мошенников, и собственными руками. Лош слушал и тихо посмеивался: он был уверен, что сам легко справился бы с таким делом.

В ответ, капрал Бурдон рассказал о поисках сегодняшнего дня. Когда он упомянул, что коварных юных лгуний было трое, мсье Тибо взволнованно воскликнул:

— А ведь их в тот день тоже было трое!

— Когда? — спросил капрал. Мсье Тибо пояснил: когда, в предпоследний день русского карнавала — maslenitsa, медальон чуть было не удалось отнять.

Полковник Лош попросил назвать приметы девчонок.

— Одна высокая, с черными бровями, уже почти невеста, — ответил ему мсье Тибо. — Другая веснушчатая, вертлявая, как мальчишка. Третья — как балетная куколка…

Полковник Лош остановился. На миг чуть не рыкнул от гнева. Но он все же нашел силы усмехнуться.

— Мсье Тибо, если моя догадка верна, то моя собственная глупость сегодняшнего дня превзошла все ваши глупости за шесть месяцев. Но какие нахалки!

Капрал Бурдон согласился. Предложил, несмотря на усталость, ускорить шаг. А то, такой пожар, что как бы нахалки не сгорели до нашего прихода.

*

Митька проснулся и сначала не понял, отчего. Продрал глаза, и стало понятно: на кухне стало светло, как днем. Только уж очень плохим выдался день! На стене колыхались отсветы близкого огня.

Не знал, что через три часа, от этого зарева в Кремле проснется Наполеон. Впрочем, сейчас Митьке было не до Наполеона.

Потянул носом. Окно можно было не открывать: несло гарью. Казалось, пожары охватили кольцом трактир дяди Никиты.

— Господи, страшно-то как, — пробормотал Митька. За свою недолгую жизнь был он бит и поленом, и кнутом, и чуть не задавлен полозьями саней, и как-то ничего. А вот тут — испугался.

Почти сразу понял, почему.

— Барышни, бедные барышни, — чуть не простонал он. — Как же вы там? Вам же помочь некому!

Попутно подумал: если огонь дойдет до трактира, то один не отстоит, а помощников будет не найти.

Просто так, руки в боки, думать Митька не умел. Накинул кафтан, добытый вчера, сунул в карман краюшку хлеба и краденые часы. Запертые двери отворять не стал, а вылез привычным путем через чердачное окошко. Еще на землю не спрыгнул, как ощутил тугой, бьющий в лицо горячий ветер. Буря разыгралась всерьез и уже стала огненной.

Едва митькины ноги коснулись земли, как страх прошел. Некогда бояться, надо бежать к цели. Только спасаться по дороге от пламени, как прежде он спасался от хозяев украденных вещей.

Так Митька и помчался по горящей Москве.

*

— Ох, Танюшка, страсть какая, — прошептала Настя.

— Якиманка горит, и Пятницкая, — тихо ответила Таня. — К нам огонь идет.

Это была, пожалуй, самая страшная посиделка на чердаке за все предыдущие дни. Пожар еще не дошел до ближайших улиц, но было ясно — с каждым часом занимаются новые и новые кварталы. Ветер, сильный еще вечером, к ночи превратился в настоящую бурю.

Когда стемнело, и поднялся ураган, пришла новая опасность. Тогда стало не до памяти о страшных всадниках в черных колпаках.

На нервах был весь пансион. Антон Генрихович не находил себе места, Он не замечал приближавшийся пожар — так был удивлен офицером-немцем, на его глазах поднявшим саблю на девочек. Ходил из комнаты в комнату, шептал «ночь темна». Васильна охала, чего-то готовила на ужин, но поминутно выглядывала в окно и крестилась.

Неспокойно было и мадам де Лемэр. Днем она сходила к знакомым, договорилась, что вечером заглянет в гости. Но теперь именно этот квартал уже был охвачен пожаром.

— Да уж, — вздохнула Настя, — вот тебе и огненная напасть. Хоть гадай, кто раньше в пансион явится — огонь или мсье Волк.

— Я уже забыла про него, — сказала Таня.

— А я нет, — прошептала Жюли, — не отдавайте меня ему!

Сказала так тихо и пронзительно, что подружки вздрогнули. Таня обняла ею, как младшую сестренку, прижала к себе.

— Вот я и говорю, что надо…, — ожесточенно, причем, ожесточенно от бессилия, произнесла Настя.

— Уходить? — удивилась Таня. — В пожар? А как с Севрюгиной?

Настя прикусила губы и хныкнула — что делать-то?

— Поздно, — тихо и обреченно произнесла Жюли. — Он пришел.

Подружки замолчали и расслышали резкий стук в ворота.

*

Капитан Федоров был раздражен, хотя по уму понимал: дивиться нечему. В темноте, на перекрестке наткнулся на двух мещан, кативших тачку, с какими-то мешками. Спросил про пансион. Пожилой дядька замялся с ответом, но другой, парнишка, быстро показал куда ехать. А потом столь же быстро дернул спутника за рукав, и они покатили тачку.

— Бакалейный товар везут, — заметил Гаврюшка, дергая вожжи.

Через четверть часа оказалось, что прохожие не просто ошиблись. Путь, указанный парнишкой, вывел их на Тверскую — улицу, которую они недавно пересекли. Тут Сергей Иванович и сообразил, что юный бакалейщик углядел его чужеземный мундир и заведомо направил ложной дорогой. Надо было сразу сказать: я русский офицер…

Еле оторвались от очередной шайки мародеров, привлеченных порожним возком, вернулись на прежний перекресток. Там уже стало светло — пожар приближался. Гаврюшка услышал отчаянное ржание в одном из дворов.

— Коняшку забыли, — сказал он, — Сергей Иванович, можно я выведу?

Капитан Федоров махнул рукой — давай, быстро. Свежий конь лишним не будет.

Гаврюшка отлучился. В эту минуту на перекрестке показалась маленькая фигурка. Мальчишка, изрядно запыхавшийся, сосредоточенно куда-то мчался. Капитан Федоров встал у него на пути.

— Ты знаешь, где Пушкарский переулок? — спросил он.

— А зачем он вам? — недоверчиво ответил парнишка, глядя на незнакомца.

Сергей Иванович не сумел сдержать гнев. Он схватил мальчишку за ухо, рванул, отчетливо сказал:

— Там пансион, в нем моя дочь. Понял?

— Поняяяял! — закричал мальчишка, — Анастасияяяя?!

Сергей Иванович так удивился, что выпустил жертву.

— Ты как догадался?

— Так она такая же мастерица ухи рвать, как и вы, — возмущенно сказал Митька.

Капитан Федоров расхохотался. Митька стоял рядом, держась за ухо, возмущался, но тихо.

Тут вернулся Гаврюшка, держа в поводу гнедую кобылку. Кучером он был отменным, так что лошадь уже успокоилась.

Не прошло и минуты, как кобылка была взята на привязь и шагала за дрожками. Митька указывал куда ехать, а заодно, вкратце рассказывал Сергею Ивановичу о своем знакомстве с «Анастасией Сергеевной» и связанных с этим приключениях. Отец только качал головой, приговаривая: «ох, Настюшка!».

— Подъезжаем, — сказал Митька, — о, а это кто там, у ворот торчит?

*

 

Мадам де Лемэр не рискнула лезть на чердак. Она вместе с мсье Тибо осталась внизу. Полковник Лош, с лампой в руке, решительно двинулся вперед.

Чердачная дверь была закрыта, но не заперта. Полковник открыл её.

Сколько в его жизни было таких дверей, ведущих на чердаки, в комнаты, в подвалы, коридоры, коморки, потайные ходы. Иногда за дверью были деньги или важные бумаги, чаще — люди. Иногда он открывал двери по собственной инициативе, чаще — по приказу начальства.

Жюли не ошиблась. Полковник Лош стал умелым охотником на людей. Он вряд ли признался бы в этом кому-нибудь кроме себя, но он распробовал вкус чужого страха. Вернее, научился слышать его.

«Бабушка, почему у тебя такие большие уши?»

«Для того, внучка, чтобы…».

Лош так и не понял, сказал эти слова вслух, или подумал. Но он тотчас же обрел особый слух — слух страха.

Девчонка, а, скорее всего, не одна, были на чердаке. Они молчали, но их страх — вопил.

Полковник Лош встал в проеме раскрытой двери и не удивился, когда с первого взгляда разглядел три маленькие фигурки, сидевшие под окошком.

— Добрый вечер, мои маленькие лгуньи, — вежливо сказал он, уже не сомневаясь — с этими тремя девочками сегодня он встречался.

И шагнул к ним.

Случилось то, что он все-таки не ожидал. Одна из маленьких лгуний встала и вытянула руку с пистолетом.

— Не подходите, — громко сказала она, на скверном французском.

Полковник Лош, конечно же, подходить не стал. Пистолет это пистолет, шутить с ним нежелательно в любом случае. Вместо этого, он эластично присел, поставил лампу на пол. Распрямился, шагнул в сторону, так чтобы оказаться в стороне от пятна света. Опасность не устранена, но все же так лучше.

— Стойте! — так же неуверенно повторила девочка.

— Разве я иду к вам, мадмуазель? — с искренним удивлением спросил полковник. — Разве мне не нужно подходить к вам, чтобы поговорить с вами о вашем безобразном поведении?

Полковник Лош услышал шепот девочки с пистолетом. Её подружка приподнялась и что-то зашептала ей на ухо. Он узнал ей: самая высокая из всех трех, именно та, что соврала ему о том, где искать пансион. О чем же шепчет? Видимо, подружка плохо понимает французский и ей нужен переводчик.

Больше всего Лоша, конечно, же, интересовала третья девчушка. Она по-прежнему сидела под подоконником чердачного окна. Судя по приметам (ну почему он не вспомнил их сегодня днем!) это и была цель охоты.

Может, попросить отдать медальон и оставить в покое? Но это лишь половина дела. Он что, скажет барону Эглеру, что не решил судьбу наследницы земельных угодий лишь потому, что на него наставила пистолет сопливая-девчонка?

Кроме того… Ему солгали, теперь ему угрожают… Такое простить нельзя.

— Любезная мадмуазель, — сказал полковник Лош, — я не понимаю вас. Зачем ложь и эта глупая игрушка, столь неподходящая для ваших нежных рук? Мне надо лишь одно: обеспечить безопасность вашей подруги. Жюли Дюфо, я твой соотечественник. Я…

— Нет! — неожиданно крикнула Жюли. Хотела сказать, что никуда с гостем не поедет, но он понял неправильно.

— Как нет? — изумился он. — Разве я не француз? Похоже, учеба в московском пансионе лишает разума. И все же я намерен воззвать к вашему благоразумию…

Сзади послышался спор. Мадам де Лемэр кому-то говорила по-русски, ей отвечали по-русски. Незнакомец настоял на своем и полез по лестнице.

«Этот болван Тибо не способен даже на простую помощь», — подумал полковник Лош, оборачиваясь. В проеме чердака появилась нескладная тощая фигура в сюртуке и ночном колпаке.

— Кто вы? Зачем вам девочка? — спросил незнакомец, клацая зубами от волнения и страха.

— Можно ли повторить по-французски? — вежливо попросил полковник Лош. И когда незнакомец повторил те же слова, на миг задумался. Потом ответил.

— Видите ли, уважаемый педагог, я дядя уважаемой Жюли Дюфо («ложь!», — донеслось с чердака). Я добр, вежлив, но у меня есть правило. Никто никогда не влезает в мои разговоры! — внезапно заорал полковник Лош, схватил Генриха Антоновича за шиворот и сбросил с лестницы вниз

Пистолет в руке Насти качнулся; полковник на всякий случай подался влево, но выстрела не прозвучало.

— Видите, — сказал он так же вежливо и спокойно, как и прежде, — я ведь даже не рассердился всерьез. Девочки, вы очень хотите увидеть меня в настоящем гневе? Неужели и вправду хотите?

Говорил и не сводил взгляд с пистолета. «Рука уже затекла, — думал он, — а передать подружке, наверное, не догадается».

Торопиться не хотелось. Полковник Лош, казалось видел, как души трех девчонок, сидящих напротив него, наливаются безнадежностью и страхом. И упивался этим.

*

Капрал Бурдон с интересом взглянул на повозку, подъехавшую к пансиону. «Если мсье Лош и вправду собирается увозить девочку, она пригодится», — решил он.

Присмотрелся к повозке и пассажирам. Кучер — русский, хозяин — польский офицер; странно, что бричка не заполнена трофеями. Рядом сидел какой-то мальчишка, но это капрала не интересовало.

— Мсье пан, — обратился он, — вам что-то нужно в этом замечательном пансионе?

— Да, — ответил пан по-французски.

— Какое замечательное совпадение, моему другу тоже. Он собирается отвезти свою родственницу. Можно ли арендовать ваш экипаж?

Пан слушал внимательно, как люди хоть и плохо, но понимающие язык. Капрал повторил; похоже, пан понял.

— Увезти девочку? — переспросил поляк. Капрал чертыхнулся, повторил в третий раз.

Пан что-то сказал по-русски кучеру и мальчишке. Потом обратился к капралу по-французски.

— Мсье, чем вы готовы заплатить?

Вздохнув о скаредности поляков, капрал Бурдон достал из кармана фальшивую русскую ассигнацию, показал.

— Простите, — сказал пан, — но она отличается от моей. Смотрите.

И сунул капралу под нос ассигнацию из своего бумажника. Капрал ругаясь, взял бумажку, вглядываясь в нее. Зарево пожара это позволяло.

— Смотрите, орел, корона, герб, — повторил пан. И когда капрал вперился взглядом в бумажку, отвел руку и не жалея сил двинул его чуть ниже груди, да так, что капрал согнулся, лишившись возможности даже стонать.

— Прости, парень, — сказал Сергей Иваныч, — не понравился ты мне. Тридцать лет службы: мастака-мародера сразу вижу. Придется тебе отдохнуть немного. Да ты не рыпайся, убью. Гаврюшка, говоришь, в возке веревки завалялись, дай.

Из всего монолога лишь «слово» убью было произнесено по-французски. Капрал Бурдон дергаться не собирался, да пока и не мог. Только глотал дымный воздух.

— Сергей Иваныч, вы в полиции служили, что так бьете? — удивился Митька.

— В армии такая сноровка тоже нужна. Пособи с веревкой.

Митька умел перетянуть и тюк, и пакет быстро и аккуратно. Капитан Федоров оценил его умение, только подсказал, как лучше связывать человека.

— Еще на шею ему узелок. Будет мсье тихо сидеть — не почувствует, а рыпнется, так и затянется.

Попытался сказать это на французском. Капрал Бурдон, мастер в таких делах, понял без слов.

— А знаешь, Митя, зачем мы его связали? — сказал Сергей Иванович. — Мы сейчас пойдем в пансион, нам заморочки сзади не нужны. Пойдешь со мной?

— Пойдемте скорее, Сергей Иванович. А то… Вдруг чего-нибудь дурное Татьяне Ивановне сделается.

Сергей Иванович не сразу понял, о ком речь. Как понял, хотел возмутиться — там и моя дочка есть. Все же сказал: «она там не одна».

— Понимаю, — сказал Митька. — Но такая она там одна. Француз за ней приехал. К Наполеону её повезет.

Капитан Федоров взглянул на Митьку, а тот на него. Было в этом взгляде что-то от взгляда одного испанского идальго, что пустился странствовать с тазиком на голове. Митька Сервантеса не читал, да и вообще, кроме уличных вывесок ничего не читал. Да и вывески не читал, а признавал знакомые буквы. Но умереть с утверждением, что твоя прекрасная дама прекраснее всех, явно был готов.

Не важно, понял что-то Сергей Иванович или нет. Просто потрепал Митьку по затылку, протянул запасной пистолет, показал, как надо пользоваться. Сказал «пошли». Гаврюшке приказал стеречь капрала, и если примется бунтовать, застрелить из его же ружья.

Митька, радостный от того, что его не оттаскали за вихры, а погладили — что редкость, шел рядом, готовый к битве.

*

 

— Девочки, вы уже солгали мне сегодня, — продолжал воспитательную речь полковник Лош. — Я могу простить плохих детей, но только если они проявят разум…

Он говорил непринужденно и монотонно, чуть-чуть весело. Сам же разглядывал подружек и пытался понять, устали они или нет? Как отреагирует незнакомая мерзавка, если он прыгнет влево и рванется к ней? Успеет ли сместиться ствол, а палец — нажать на курок? Скорее всего, нет, но к чему торопиться, рисковать? Пистолетная пуля с восьми шагов, очень неприятная штука.

— Не будьте плохими детьми, — повторил полковник Лош. А сам чуть-чуть сместился в сторону, подальше от лампы. В отблеске на полу, качалась его тень. Казалось, на чердаке, были два полковника.

— Не подходите, — повторила девочка. В её голосе слышались усталость и отчаяние.

«Вряд ли выстрелит», — подумал полковник и сделал осторожный полушаг вперед.

Медленно, неторопливо. Тот, кто не выстрелил сразу, не выстрелит никогда — полковник Лош понял это давно. К тому же, он еще не решил, как поступит с другими двумя девчонками. Эти минуты, когда он рядом, когда он упивается уверенностью и силой, а они медленно погружаются в нерешительность и слабость, уже сами по себе наказание для них…

Внизу, под лестницей послышались голоса на русском. Потом лестница опять заскрипела.

— Мсье Тибо, — раздраженно крикнул полковник Лош, — угомоните этого болвана! — Потом опять обратился к девочкам.

— Дети не должны играть с такими опасными игрушками. Иначе игра может закончиться для них очень плохо. Поймите…

— Мсье, — раздалось сзади. — Самый плохой ребенок здесь я. У меня тоже есть опасная игрушка.

Незнакомец говорил по-французски с сильным акцентом, но разборчиво и достаточно понятно.

Полковник Лош обернулся. В проеме чердака стоял пожилой господин, в мундире польского пехотного офицера. На вид он был лет на десять старше Лоша, с загнутыми седыми усами и безупречно, седой головой. В первую очередь, Лош разглядел, конечно же, не усы, а след страшного ожога, стянувший красную кожу на левой стороне лица. «Этот человек знает, что такое нестерпимая боль», — отметил полковник.

Благодаря речи, Лош узнал в нем коллегу. Причем, не просто офицера, но служаку, взявшего свои чины походами и кампаниями.

Но самое главное, что в правой руке у него был пистолет. Держал он его уверенно.

— Батенька! — крикнула девочка, целившаяся в Лоша.

— Стойте на месте! — рявкнул капитан Федоров. Да так громко, что вздрогнули и девчонки, и полковник Лош. От идеи прыгнуть на противника и схватить пистолет он отказался. Капитан отступил на самый краешек, увеличив дистанцию между собой и французом.

— Мсье, — сказал он, — положите на пол вашу шпагу и пистолет.

— Мсье, — Лош, на всякий случай, расстегнул кобуру, одновременно готовясь, и выполнить приказ, и выхватить пистолет, — мсье, не делайте ошибку.

— Мсье, вам знакомо имя Суворова? — спросил Сергей Иванович. — Мсье, под его командованием я убил девять французов. Вы думаете, я не убью десятого, ради спасения дочери?

Сказал и вытянул руку, направив дуло точно в лоб полковнику Лошу. Тот вздохнул, вынул пистолет. На миг замер, борясь с искушением. Но положил на пол. Рядом опустил шпагу.

— Это хорошо, — сказал русский офицер, отступив влево, в затемненный угол чердака. — Теперь повернитесь и медленно спускайтесь.

— Жё сюй анвой дерьер ремед пур маляд! — донеслось снизу ожесточенное восклицание. Полковник вздрогнул, не понимая, что значит эта, до безобразия ломаная фраза. Но капитан Федоров попросил его поторопиться, и полковник вышел на крутую лестницу.

Перед тем, как спуститься, оглянулся. Под лестницей стояли директриса пансиона и учитель; они охали. Чуть в стороне, у стены сидел мсье Тибо, а напротив — незнакомый мальчишка, с пистолетом в руке. Он целился во француза, прикусив губы от волнения, и зло повторял: «Жё сюй анвой дерьер ремед пур маляд».

— Митька, сделай два шага назад, — спокойно и твердо приказал капитан Федоров. Митька не раздумывая, так и сделал. И правильно: в ту же секунду полковник Лош спрыгнул с лестницы, надеясь отобрать у него пистолет. Но не успел подняться с пола, как Митька навел пистолет уже на него. Из под рыжих вихор стекал пот, он продолжал целиться и повторять: «ремед пур маляд».

Офицер, знавший, что в таком состоянии человек, действительно, стреляет, остался сидеть на полу.

— Нехорошо, — вздохнул капитан Федоров, — вроде, взрослый. Еще раз так — убью! — крикнул уже по-французски.

Начал спускаться с лестницы. Левой рукой придерживался за перила, правой — целился в полковника Лоша.

Мадам де Лемэр и Генрих Антонович продолжали охать и недоумевать. Они не понимали, что происходит.

В проеме чердачной двери показались Настя и Таня. Настя, конечно же, заметила брошенное оружие и спускалась с двумя пистолетами.

— Здравствуйте, Сергей Иванович, — чинно сказала она, как и полагается здороваться благовоспитанной дочери. — Батюшка, можно я себе этот пистолет возьму, а тот французу отдам.

Удивленный капитан Федоров взглянул на дочкин пистолет и улыбнулся.

Полковник Лош наконец-то пригляделся к оружию, которым ему угрожали едва ли не десять минут подряд. И не смог сдержать стон.

 

(конец ознакомительного фрагмента)

[1] Морская свинка

[2] Т.е., территория нынешней Белоруссии.

[3] Корона — основная часть Польши. Речь идет о восстании Костюшко 1794 года.

[4] Рыночные торговки рыбой, во время Французской революции всегда требовавшие крови аристократов.

[5]Волково кладбище — на окраине Петербурга. Если Севрюгина это даже и знала, то намеренно скаламбурила.

УжасноПлохоСреднеХорошоОтлично (Оцените эту статью первым!)
Загрузка...

Комментарии

  • Оставьте первый комментарий

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.